68886.fb2
1
Первый написанный Марковым рассказ был напечатан. За ним последовал еще один - из времен гражданской войны. Хотелось Маркову также написать о своей лошади, о той, которую ему вручил Белоусов и которой Миша дал имя "Мечта". Марков часто думал об этом, но не знал, как подступиться к такому рассказу. Смущало и то обстоятельство, что были уже написаны изумительные, недосягаемо прекрасные рассказы о лошади - такие, как "Холстомер" или "Изумруд".
Беседы с Крутояровым запоминались, будоражили мысль. Иногда, робея, Марков подумывал о том, что хорошо бы написать книгу о Котовском, но страшно браться за такую сложную работу. Или, например, о Няге. Няга нравился Мише. Или о комиссаре Христофорове... Или о военном враче Ольге Петровне... Какие все характеры!
Размышляя об этих вещах, перечитывая фурмановского "Чапаева", Марков пришел к выводу, что следует написать книгу о самом-самом обыкновенном советском человеке и доказать, что он необыкновенный, достойный прославления человек.
Такими путями Марков пришел к решению написать повесть или даже, пожалуй, роман... и написать его - о своем приятеле Женьке Стрижове! С тех пор Марков пристально приглядывался к Стрижову, расспрашивал его, специально "для материалов" заходил к нему домой и беседовал с его матерью, хозяйственной, доброй, приветливой Анной Кондратьевной, женщиной с грустными глазами.
А этот самый-самый обыкновенный Женька Стрижов оказался совсем не таким обыкновенным. Он был неуемным, неуравновешенным, этот Женька Стрижов. У него был беспокойный характер.
- И все ты чего-то шебутишь! - ворчала на сына Анна Кондратьевна. Посмотри, какой Мишенька - серьезный, рассудительный, а ведь вы почти ровесники!
- Ох и любят же матери в пример кого-нибудь ставить! - смеялся Стрижов, обернувшись к Маркову. - А такого и слова-то нет - "шебутить", даже в словарях не найдешь! Впрочем, женщины постоянно придумывают какие-то словечки, особенно о своих детях и о возлюбленных. Каких только названий им не насочиняют!
Маркову нравился Стрижов, нравилась и Анна Кондратьевна. Ее муж, известный хирург, в первый же год гражданской войны уехал с военным госпиталем и не вернулся. Настал черед сына. Евгений восемнадцатилетним студентом-первокурсником записался добровольцем в 1919 году, поехал на Восточный фронт, был ранен под Уфой во время памятной психической атаки белогвардейцев, признан негодным к службе. Так вот и получилось, что в двадцать один год от роду он стал ветераном войны, одновременно молодым и возмужалым. Больше всего он любил стихи. А поступил в медицинский, чтобы угодить матери: ей хотелось, чтобы сын пошел по стопам отца.
Что касается Маркова, этот мечтал стать романистом.
- Нельзя быть хуже старшего поколения, - говорил он. - И кто, кроме нас, расскажет об этих удивительных людях, умевших побеждать? Пройдет каких-нибудь пятьдесят - шестьдесят лет - и придется копаться в архивах, стараясь понять то, что нам, современникам и очевидцам, так досконально известно!
Марков мог без конца говорить на эту тему, но Евгения и убеждать не требовалось, он только вносил поправку, что очевидец - самый ненадежный свидетель, потому что каждый видит по-своему, а если это к тому же еще и участник, то у него обязательное смещение перспективы и непоколебимая уверенность, что он-то как раз и является главным действующим лицом, центром всех событий. Кроме того, Евгений считал, что наряду со строителями революции необходимо показать в литературе и мерзкий облик врагов.
- Это зачем же? - удивлялся Марков.
- А попробуй одной белой краской написать картину, - отстаивал свою мысль Евгений, - ничего не получится. Должны быть свет и тени.
- Надо изучать, знать подноготную, иначе и не разберешься, озабоченно размышлял Марков, мысленно уже написавший эпопею о революции.
- Не бойся, врага ты сразу узнаешь! Как ни вертись собака, а хвост все сзади.
- Так-то так, но часто поджимают хвосты.
- Главное - иметь мировоззрение! - авторитетно заявлял в заключение Евгений, не замечая, как со многими в жизни случается, что повторяет мысль, которую часто слышал от отца.
Споры молодых людей никогда не переходили в ссору. В сущности, они придерживались одинакового мнения во многих вещах. Споры их были скорее совместным обсуждением одного и того же предмета.
Евгений хотел бы написать поэму о новой эре человечества, только не знал, как приступить. Иногда ему думалось, что это произведение будет посвящено его отцу. Тогда он вглядывался в очертания родного лица на портрете в золотой овальной раме, висевшем в столовой, около стенных часов. Спокойные глаза, высокий лоб, русая докторская бородка. Самое обыкновенное лицо, а герой! Припоминалось при этом много мелочей, которые и составляют непередаваемое чувство близости.
Евгений понимал мать, которая после страшного известия об утрате так и не вернулась к прежнему спокойствию и равновесию. Сам Евгений тоже навсегда запомнил все, что связано с этим потрясением. Рана не зажила, и осталась какая-то незаполненная пустота. Каждая вещь в доме напоминала об отце. Его пепельница. Книга, которую он читал перед самым отъездом. До сих пор стоит в углу в прихожей - как поставил отец - его зонтик. А на письменном столе карандаши, заточенные еще отцом, чернильный прибор, подаренный отцу его сослуживцами, мундштук и перекидной календарь, на котором сохранились отцовские пометки...
2
Евгений много-много раз как бы заново восстанавливал в памяти подробности злополучного дня. Откуда он тогда возвращался? То ли от школьного товарища Киры Рукавишникова, то ли из библиотеки...
Нигде вы не встретите таких пленительных зимних дней, какие бывают в Петрограде под самый Новый год. Легкий морозец пощипывает уши и наполняет все существо неизъяснимой бодростью, и вы вдруг ловите себя на мысли: "Эх, хорошо бы сейчас на лыжах... где-нибудь в Кавголове... По мелколесью, по ельнику!.."
Город сказочно красив! Город удивительно наряден! Пушит снег. У прохожих засыпаны снегом воротники, шапки. Все женщины сегодня как на маскараде: и узнаёшь и не узнаёшь. По Неве метет поземка, швыряя в морды гранитных сфинксов пригоршни снега.
Сквозь мелькающие снежинки проглядывает дивный облик города: то на какой-то миг возникнет силуэт Адмиралтейства и памятник победы над Наполеоном - величайший в мире гранитный монумент - Александровская колонна, почти пятидесятиметровая громадина, свободно поставленная на пьедестал, ничем не прикрепленная, так что держится она исключительно своей тяжестью; то явственно обозначится колоннада Казанского собора, как хоровод исполинов. И тут же - бывший Зингеровский магазин швейных машин, с его нелепым шишом над крышей.
Вдруг попадает в поле зрения реклама: "Перуин для ращения волос"... "Пейте какао Жорж Борман"... А затем яркие пятна бесчисленных синематографов: "Мулен-Руж"... "Паризиана"... "Пикадилли"... "Фоли-Бержер"... наряду с вывесками нотариусов, мастерскими корсетов, "coiffeur" и кондитерских. И снова очертания величественных зданий: тяжеловесного Строгановского дворца, несравненного ансамбля Александринского театра, монументальной Публичной библиотеки...
Евгений Стрижов очень бы удивился, если бы его спросили, любит ли он свой город. Он не отдавал себе отчета в том, как привязан к нему. Чтобы понять, как любишь, надо разлучиться.
Снег мельтешит. И в этом мелькании все становится неожиданным, эфемерным. Что это? Кони Клодта на Аничковом мосту? Смешались видения прошлого с явью сегодняшнего, подлинное с вымыслом. Евгений не удивился бы, если бы натолкнулся на Акакия Акакиевича, бредущего с поднятым воротником шинели, не был бы озадачен, если бы в легких санках с медвежьей полостью промчался мимо гуляка и бретер блестящий граф Шувалов в свой особняк на Фонтанке. А это что? Не вышли ли из дома купца Лаптева на углу Невского и Фонтанки часто бывавшие здесь Белинский и Панаев? Не звонит ли в снежной пурге тяжелый колокол Исаакия, отлитый из старых медных монет с прибавлением двадцати фунтов золота и пяти пудов серебра?..
Да, он очень любил свой город, восемнадцатилетний Стрижов. Любил и знал. Его неизменно потрясало, что вот здесь, на месте Адмиралтейства, была некогда русская деревня Гавгуева, состоявшая из двух дворов, и хотя это было до основания Петербурга, но Евгению казалось, что он сам видел эту деревню! Ему нравилось, что река Карповка называлась "Еловой речкой", Фонтанка - "Безымянным Ериком", а Васильевский остров именовался "Оленьим островом". И Евгений шептал эти названия: "Еловая речка! Безымянный Ерик! Олений остров!" И это доставляло ему неизъяснимое наслаждение.
По глубокому убеждению Стрижова, в родном его городе все особенное: все запахи, все звуки, все оттенки - и грусть белых ночей, и благоухание антоновских яблок на "Щукином дворе", и прохлада "Стрелки" на Островах, и опрокинутые отражения домов в Екатерининском канале, и ослепительные лужайки в Михайловском саду.
А снег все идет и идет... мельтешат и мельтешат снежинки... Евгений Стрижов вдыхает полной грудью холодный воздух. Хорошо так вот брести по Невскому проспекту и грезить... в объеме познаний гимназического курса! Хорошо мечтать, особенно если тебе восемнадцать лет!..
Юность Евгения Стрижова настала вместе с юностью страны. Евгения не смущали трудные времена. В юности даже трудное не бывает трудным.
Еще не был отремонтирован фасад Зимнего дворца, поцарапанный шрапнелью. Особняки аристократов, бежавших за рубеж, зарастали инеем и паутиной. Был на исходе 1918 год. Белели неубранные сугробы на улицах, дымили костры на перекрестках. Проходили, поправляя на плече ремень винтовки, матросские патрули, маршировали рабочие отряды, строгие, направлявшиеся куда-то деловым твердым шагом людей, знающих, чего они хотят.
Стрижов все это видел, все это впитывал в себя - и все принимал.
Да, молчат паровозы на вокзалах. Это понятно: нет угля. И еще - нет хлеба. Голодный тиф косит людей. Почти остановились заводы. Кажется, вот-вот совсем замрет жизнь. Но нет! Город и не думает умирать! Напротив, только теперь он и начинает жить по-настоящему!
Стрижову не только мерещились картины прошлого, канувшего в вечность, ему виделось и будущее, заманчивое будущее - ведь вся жизнь впереди.
...Евгений чувствовал, что пора бы вернуться домой. Он проходил по Аничкову мосту, но не сворачивал на Фонтанку, к своему дому. Было так хорошо, что не хотелось уходить. И он бродил без устали, слушая шорох падающего снега и мягкие шаги прохожих. Может быть, инстинкт подсказывал это желание продлить безмятежное неведение, эту блаженную тишину? Падает снег... Тихо... Ясно на душе...
Стрижов воспринимал все как должное, как естественно связанное с ним. Так было, так будет: будет мама, будет подарок ко дню рождения, будет веселый шутник папа, будут тополя на Фонтанке и манящий чудесами клоунады и дрессированных слонов цирк Чинезелли. Это извечно, это составная часть его существа, это такое же свое, как своя рука.
3
Наконец Евгений устал и решительно направился на Фонтанку, к дому, большому, пятиэтажному, с темной подворотней и длинным проходным двором, пахнущим дровами и помоями.
Долго не открывали: это Анна Кондратьевна старалась привести себя в равновесие и скрыть следы слез. Наконец она впустила сына. Он сразу же почувствовал что-то неладное, а когда вошел в столовую, понял, что свершилось то непоправимое, чего в глубине сознания давно опасался, но всякий раз отгонял даже самую мысль.
Анна Кондратьевна молча показала на распечатанное письмо, лежавшее на столе, на холодной клеенке, на которой еще сохранились коричневые пятнышки от папиросы, которую отец клал рядом с собой, читая газету.
Прежде чем взять в руки письмо, Евгений взглянул на портрет в овальной раме. Все такие же глаза, все та же добрая русая бородка. Да, на портрете отец был все так же спокоен... а ведь его уже не было на свете!
Почему-то Стрижову долгое время казалось, что стоит написать поэму, страшную в своей простоте (как то фронтовое письмо, присланное начальником госпиталя, извещавшее о гибели доктора Стрижова при обстреле госпиталя), стоит рассказать, как Евгений вернулся домой в зимний нарядный день и увидел заплаканное лицо матери, - и встанет перед взором читателя во весь рост страшная и величественная эпоха - эпоха борьбы, неисчислимых жертв, эпоха обвалов, катастроф и побед, добытых ценою крови.
4
В декабре 1918 года пришло извещение о смерти отца, а в апреле 1919-го Стрижов записался добровольцем.
Это было время, когда Советское правительство объявило Республику военным лагерем, когда был создан Совет Рабочей и Крестьянской Обороны. По Москве маршировали курсанты. Ленин благодарил ижевцев за то, что они стали изготовлять тысячу винтовок в сутки, приветствовал тульских металлистов, решивших вдесятеро увеличить выпуск оружия. В Сормове строили тяжелый бронепоезд особого назначения. Ленин приказал ввести ночные работы для срочного ремонта военных судов на питерских верфях. Луганский патронный завод расширял изготовление патронов. Изо всех городов ехали на фронт коммунистические полки, комсомольские отряды.
Именно в эти дни Евгений Стрижов вместе с тысячами питерских рабочих, студентов, молодежи слушал, затаив дыхание, замечательное по силе, по твердой вере в пролетарскую сознательность письмо Ленина к петроградским рабочим.