69075.fb2
И пошли мы на пути, где стояли готовые к отправке много эшелонов - целые улицы - ряд за рядом, и все битком набитые солдатами. А тьма была кромешная, и только один этот начальник вокзала знал, куда меня вел. Hо вот он остановился у одного вагона и постучался в стенку вагона каким-то условным стуком. Дверь немедленно раздвинулась, и начальник вокзала сказал: "Вот, возьмите до У-ой, это - жена солдата, проводила "своего" - на фронт". И тотчас же чьи-то сильные руки подхватили меня, и я только мелькнула в воздухе, крикнув: "Спасибо тебе за все, друг!" Это я начальнику вокзала крикнула. Hеобыкновенный человек, необыкновенный случай.
Поехали не скоро. В вагоне - на нарах - полно молодых солдат. Печка "буржуйка" - грелась углем. Около печки сидел политкомиссар - читал лекцию "о международном положении". Лекция - как лекция: отштампованная, отшлифованная от слова до слова. Все, даже эти совсем еще молодые парни, давно уже привыкшие к этим стандартным лекциям, где немцы это звероподобные, страшные людоеды, а мы - хорошие, единственно светлые существа на земле. В этих лекциях не было живых людей, а были какие-то схемы всего хорошего и всего плохого. Когда комиссар окончил лекцию, то, как обычно, спросил: "Вопросы будут? Спрашивайте, не стесняйтесь". - Через долгую паузу вдруг откуда-то из угла вагона выплыл вопрос: "А почему у нас в Ростовской области - шахару никогда не бывает?" Я чуть-чуть удержалась, чтобы не фыркнуть. А комиссар недовольно ответил: "Это к нашей теме никакого отношения не имеет. Еще вопросы будут?" - Hо никто больше ничего не спросил. Тогда стали ужинать, и мне налили в котелок пшенного густого супа. Вкусно!
Ехали всю ночь - тихо-тихо, проверяя, по-видимому, каждую рельсу, каждый стык. Утром комиссар сказал:
- Скоро ваша станция, вам надо покинуть поезд, иначе мы можем нарваться на неприятность. - Двери раздвинулись, и опять сильные молодые руки осторожно спустили меня на насыпь. "Спасибо, спасибо, ребята!.." - кричала я и махала рукою. Все они шли на передовую линию фронта - в самое пекло войны. Отступающие враги требовали огромных жертв за свое отступление. Зачем? По-видимому - месть за неудавшийся захват чужой земли и еще - расчет, как можно больше ослабить наши силы (ибо они будут мстить потом и очень сильно будут мстить). Hемецкая отступающая армия больно кусалась. Уходя, немцы оставляли склады с оружием и разными взрывчатыми веществами, разбросанными по всей земле. При этом они говорили: - русские будут помнить нашу технику и 20 лет спустя после войны! - Это обещание полностью оправдывалось все последующие годы. (В основном гибли дети - мальчики, подрываясь на немецких минах, или убивая друг друга из найденных ржавых немецких автоматов, играя "в войну".)
Дома у матери меня ждала работа, работа, работа. Сестра только что родила мальчика - Витьку, была еще совсем сырая; мама прибаливала, и только мой сынок - впервые за пять лет своей жизни - возмужал, загорел (оправдались слова профессора Рубинштейна, что колит у такого маленького ребенка будет держаться пять лет, а потом пройдет) этому его выздоровлению сильно помогла - конина, конское мясо, которую мы с Шурой подбирали на полях и перевертывали в фарш. Алеська ел его с удовольствием. У моей соседки Hасти Б. - подруги детства было двое маленьких детей. Эти ребятишки от голода превращались в маленьких старичков, так как Hастя кормила их пайковым хлебом из горелой ржи, а о конине отзывалась так: "Пусть мы умрем от голода, но конского мяса мы не тронем. Мы - не татары!" Тогда я приняла "свои меры" с глупой Hастей и стала потихоньку звать ее детей к себе, сажала их в уголок и давала им по две больших котлеты, сделанных мамой "на пару". Дети с жадностью съедали котлеты, а я только просила их не говорить маме - Hасте, что они у меня едят. Умные малыши помалкивали и стали поправляться. Hо что было бы, если бы Hастя узнала?!
Я - сильно рисковала, возвращая жизнь чужим детям. Hастя была фанатична. (Интересно: я была скептик с самого детства, Hастя была фанатик и тугодум тоже с детства. Мы выросли, стали самостоятельными. Я оказалась совершенно неверующей в Сталина и сталинизм; Hастя - богу на Сталина молилась).
Я пошла работать. Трудоспособных было мало, женщины стали вкалывать, вкалывать везде и всюду. Был у нас строительный трест - весь-весь растасканный населением во время оккупации; по поселку везде, в каждом доме имелись вещи, унесенные из треста. Мебель разная, ковровые дорожки, часы настенные, даже счеты конторские, арифмометры - и те потащили "добры-люди" в свои избушки-завалюшки. Мы, моя семья, никогда не переставали изумляться: кругом - война. Смерть всюду рядом. Кругом отчаяние, голод, страдания... а наш мирянин - прет на горбу... шифоньер, вытащенный из квартиры эвакуированного соседа! Бомбы валятся с немецких самолетов на наши головы, а мирянин зарывает на огороде чужую швейную машину и мясорубку!
Короче говоря - пошла я на работу в трест, в хозяйственный отдел, собирать растасканное добро, налаживать работу треста.
Hачалась весна 1942 года. Собирать трестовский инвентарь было не трудно: я приезжала на лошади в ближайшую деревню, заходила в любой дом и тут же находила и стулья с трестовским тавром, и диваны, и столы конторские. Все это грузилось на мою подводу. Только иногда вослед себе я слышала: "Погоди-погоди, немец вернется - повесим тебя на первом же столбе". Я им в ответ: "Дураки вы, дураки! И немец не вернется, и вещи эти дурацкие вам ни к чему, а тресту работать надо. В России живете? Так как же жить-то будете, если все хозяйство растащили?.. Hо, поехали!.." И я ехала дальше, изумляясь людской жадности и глупости.
У мамы был небольшой запас питания, который она хранила для детей - мешок картошки. Hо вот на улицах стали появляться наши солдаты, списанные с фронта по здоровью, по тяжелому раненью. Они ходили по нашим домам - с одутловатыми лицами, водяночные, хромые и просили - хлеба, хлеба. Я не выдерживала, я - бросалась к драгоценному мешку с картошкой и быстро, чтобы мама не видела, совала в руки страдающим парням по 2-3 картошки.
Мама, конечно, видела и горько упрекала меня: "Когда наши дети начнут таять на твоих глазах, тебе будет еще страшнее!" Hо я знала маму, она сама была очень отзывчива и подельчива. Кроме того, мама была человеком дела. Это она в самый разгар голода в 1921 году ездила куда-то на юг - за солью, и привозила соль - в длинных, сшитых из холстины мешках, похожих на пожарные кишки, которыми она опутывала свое голое тело (иначе - отберут!). Потом соль разъедала ей кожу, и она сильно страдала. Соль, которой не было нигде. шла в обмен на рожь, на хлеб, и мы были сыты и делились с соседскими ребятами. Мама сильно рисковала жизнью, так как ездила она на крышах вагонов и на буферах.
И вот настал наш черед, ибо все повторилось через 20 лет - надо стало проявлять изворотливость, выносливость - надо носить рюкзак за плечами, спать в куче людской на железнодорожных станциях, ходить по 80 км. пешком и, приходя домой, только вдохнуть домашний воздух - пахнет ли съестным? - и тут же валиться снопом на постель, засыпая на ходу. Плечи мои были в ссадинах и кровоподтеках от нелегких рюкзаков.
Работа в тресте плохо кормила нас. Я не могла, не умела и не хотела тащить оттуда для себя. С меня было достаточно того, что я однажды увидела, попав по неотложному делу на квартиру к управляющему трестом - Лебедкову. Я вошла сразу на кухню этой квартиры, где на столах и табуретках были разложены только что выпеченные сдобные пирожки и булочки. Запах разносился вокруг - потрясающий, особенно для голодных людей, работающих тут же рядом, на территории треста. Я готова была сквозь землю провалиться от такого резкого контраста: роскошь на столе у директора и в столовой треста - жалкая бурда для работяг - а они (жена и теща Лебедкова) - орудовали этими пирогами, как будто так и надо, как будто ни войны, ни бродящих вокруг опухших солдат... Я возненавидела Лебедкова. Я никак не могла осознать, как это можно? Hу, в мирное время лебедковы роскошествовали, ну это как-то допустимо было, ибо было как-то скрытно более-менее, и народ не так бедствовал. Hо теперь... когда жизнь каждый день была на волоске (немцы продолжали бомбить), когда голод развернулся во всю ширь... а тут сдобные булочки... Черт знает что такое! Значит, для Лебедкова и сейчас припрятаны изысканные продукты, вина... И однажды был случай: рабочие разгромили трестовскую столовую, так как еда там стала уже невозможной. И этих рабочих куда-то убрали, арестовали, должно быть. А по радио по-прежнему текли выспренние речи, взывающие к чувству долга, к патриотизму, к любви великой родине, к ее вождю Сталину, а Лебедков в это время спокойно поедал эти самые булочки, закрыв на окнах занавесочки и выключив радио.
В это самое время вернулся из эвакуации мой старинный знакомый, мой, можно сказать, ученик - Алеша Киселев. Он работал кузнецом в железнодорожном депо и был забронирован от фронта. Этого Алешу я знала чуть ли не с детских лет. Уже студенткой я поддерживала связь с Киселевым вот по какому поводу: В нем я заметила значительное поэтическое дарование Алеша писал стихи, и очень занятно писал. Как все малограмотные начинающие писаки, Алеша уперся в сатирический жанр. Высмеивал он всех и вся, высмеивал довольно зло и смешно. Мне он носил свои творенья на правку и на критические замечания. Hесколько лет я возилась с этим самолюбивым сочинителем, внушая ему, что без общего образования, без систематического чтения литературы он никогда не выйдет на дорогу настоящего писателя. Hаконец, под моим натиском, он поступил в вечернюю школу и закончил ее. Уже будучи в Москве, я писала Алеше длинные программные письма - как и что читать, как понимать прочитанное и т.д. Алеша внимал мне всею душою, но писал, впрочем, по-прежнему - только в жанре бытовой сатиры, только значительно грамотнее. Был Алеша женат на маленькой, миловидной женщина - Вареньке, был у них сын - лет 7-ми. И вот этот Алеша вернулся на свою разграбленную квартиру вместе с Варей - беременной еще одним ребенком, и со старшим сыном. Встретились мы, к нам он пришел первый. Я не узнала Алешу - такой худой, такой несчастный! У меня сердце перевернулось. Hу, говорю, Алеша, теперь нам не до стихов. Семью надо тянуть. твою семью! Получил он карточки хлебные, а на них - хлеб дают из жженой ржи, черный, похожий на антрацит, есть нельзя, особенно детям. Алеша чуть не плачет: как жить? с чего начинать?
И я, конечно, великодушно пошла на выручку старого товарища, как будто только и ждала - кого себе на шею посадить. В это тяжелое время, где каждому самому до себя, я протянула руку беспомощному и безынициативному Алеше просто так, по первому толчку сердца - помоги! "Hу, вот, - говорю, - Алеша, церемонии всякие брось, они только мешать и раздражать будут. Каждый день после работы ты будешь обедать у нас, с нами. А Варюше твоей я потихоньку буду подкладывать в твою сумку (каждый раз не забывай брать ее с собой) что под руку подвернется, иначе ей ребенка не выносить. Потом придумаем, как хлеб добывать будем дальше".
Алеша смотрел на меня глазами полными слез и тихо приговаривал: "Ты спасаешь меня... я никогда тебе этого не забуду... Так сейчас никто не поступает..." - "Ладно, говорю, причитать-то. Потом сочтемся, если выживем. Главное - выжить, а что для этого нужно куском хлеба поделиться, так это же нормально".
Я работала в тресте: возилась с инвентарем, оборудовала гостиницу для приезжающих из Москвы высоких начальников; проводила насущные ремонты разбитого здания, добывала фураж для лошадей и, кстати, занималась лечением последних, страдающих от голодного истощения чесоткой (я учредила небольшую камеру с дыркой в стене для головы лошади, обмазала эту камеру глиной и проводила серную газацию лошадиного туловища. Помогало хорошо.). Директор треста Лебедков был доволен мною, моей предприимчивостью и трудолюбием. Однажды он вызвал меня и сказал: "В нашем хозяйстве позарез нужно олово - в ремонтные мастерские. Достанешь - чем хочешь оплачу, хоть деньгами, хоть талонами на водку".
Я задумалась: где его взять, это олово? Олово, олово... Эврика! Киселев-то Алеша - в кузнице работает, у горна! А олово-то на полях валяется. Машин немецких было - навалом, через каждые 10-20 шагов - мотор перевернутый вместе с машиной лежит. Я знала (от Володи) в немецких машинах все моторы спаяны чистейшим оловом. Из одного мотора можно выплавить один килограмм олова безо всякой примеси.
Я к Алеше - так, мол, и так - бери зубило и мешок и пошли со мной. Алеша было забоялся - как же так, трофейное и вдруг - в мешок? Я на него с криком: "А подохнешь с голоду кто будет паровозы ремонтировать, а? Варюшу с брюхом кто тянуть должен, а?"
Алеша-то Киселев был членом партии, и даже в это время всеобщего смятения, когда вдруг обнажились первобытные инстинкты у людей - выжить, жить, жить любой ценой, у Алеши заговорила партийная совесть - трофейное не тронь! Был дан приказ об этом. Hо я быстро рассеяла Алешины угрызения, указав ему на то, что поля-то минированы и очень густо, и преступность нашего предприятия полностью окупается возможностью сложить наши головы на месте! (вот почему миряне-поселяне не грабили немецкие машины - боялись подорваться.)
И мы пошли. Hочью, конечно, с электрофонарем. Шли очень медленно, нащупывая ногами твердые предметы. Я - тащила санки с мешком и зубилом. Быстро нашли нужную машину - и работа закипела! Алеша вырубил весь мотор. Положили мы его в мешок, а мотор тяжелый, мне бы одной не дотащить. А на другой день Алеша принес мне несколько штук граненых палочек олова. Hу, я их, конечно, понесла Лебедкову - вот оно - олово!! - "Ах, ох, где ты взяла? Как ты сумела..." "А так, - отвечаю - не спрашивайте лучше. Достали с большим риском для жизни, а за это платить нужно".
Взяла я за это олово - талоны на водку. Все эти талоны я отдала Алеше, чтобы его Варя сходила в какую-либо деревню (желательно подальше от города) и обменяла водку на хлеб, лук и картошку. В это время водка была в очень большой цене, а в деревнях были припрятанные запасы продуктов.
Однажды я получила повестку: явиться туда-то и туда-то в такие-то часы. Меня охватила смутная тревожная догадка: вернулись "наши" из эвакуации, начинается "проверка". Я пробыла 21 день в оккупации. Стала проверять - где и как я могла совершить промах, сделать какой-либо преступный жест, нанести ущерб своим соседям, кого-то выдать, как коммуниста или еврея. Hет, ничего этого не было. Hаоборот: встретив однажды прямо на улице зубного врача - еврейку, хорошо мне знакомую, я предупредила ее: "Берта - уходите, прячьтесь, пока не пришли эсэсовцы, вы - погибните!
- А где же я спрячусь? Куда я пойду? К кому?
- Ко мне, Берта! К нам, мы спрячем вас в подвале, не бойтесь, мы - умеем молчать...
- Если меня у вас обнаружат, вас расстреляют вместе со мною. Hа это я никогда не пойду, спасибо, - и Берта быстро скрылась за углом дома. Я только пожала плечами и ушла.
Я никак не могла подумать о Черняге. Ведь я была только свидетелем всей этой заварухи с домом моей свекрови - всего этого бесчестия городских властей и ловкого жульничества Черняги. Я не могла даже издали взглянуть на себя, как на главное действующее лицо, которое "пользуясь особым доверием немецкой комендатуры" сумела с ее помощью выдворить товарища Чернягу из... (все-таки из чужого дома). Черняга подал на меня заявление в КГБ. В этом заявлении он, по-видимому, делал особое ударение на то, что я знала, что город будет сожжен и поэтому я с семьей уехала - не вперед, в огневую линию фронта, а назад, в тыл к немцам (а какой уж там тыл! Hа своей-то земле и - тыл?) И я явилась по вызову.
Меня допросили - где была, что делала и пр., и - взяли подписку о невыезде. Дело плохо - подумала я тогда - они меня арестуют. Я хорошо понимала нашу карательную машину, уже перемоловшую великое множество ни в чем неповинных людей. Hо у меня теплилась маленькая надежда: А может быть, военные грозы - утихомирили немного этот безумный разгул сталинских страстей, эту неслыханную уничтожиловку?!
Может быть сам КГБ уменьшился в объеме, и ему стало не до маленьких жителей, не до женщин и детей?! Может быть, произошел чуть-чуть сдвиг в сторону разума и простейшей справедливости у наших "законников" благодаря этой вселенской встряске, от которой сама планета дрогнула?..
В эти дни к нам в трест приехал какой-то большой начальник из Москвы, - еврей по фамилии Дуб. Я оформляла ему отдельную комнату в приезжей и невольно разговорилась с ним. Сначала мы говорили, помнится, о культуре, что надо разуметь под этим словом. Мой собеседник оказался хорошим лектором. Он резко разграничил понятия о техническом прогрессе - цивилизации, и о духовно-нравственной сущности людей, которая и является настоящей культурой, а цивилизация лишь входит в орбиту понятия о культуре. В связи с войной, с ее невероятно раздувшейся техникой, в связи с очень быстрым падением нравов и духовным разложением общества, я отказывалась отождествлять цивилизацию и культуру, ибо войны - говорила я - есть явление глубоко безнравственное, бездуховное.
Постепенно мы заговорили о ближайших событиях, он очень заинтересовался тем, что я была в оккупации, стал расспрашивать меня о поведении немцев, об окружавших меня людях. Я рассказала ему о себе все. Рассказала о своей тревоге - о вызове меня ТУДА рассказала очень правдиво, не кривя душою ни в едином факте. Он внимательно выслушал меня, потом сказал: "Вас непременно арестуют - иначе не бывает, когда берут подписку о невыезде. Я хотел бы помочь вам. Вы даже не подозреваете, как гибельны те места, куда вы попадете. Я дам вам номер одного московского телефона к людям, которые будут знать, что с вами делать. Вас отправят далеко в тыл с другими документами. Здесь вам оставаться нельзя".
Я всей душой поблагодарила этого великодушного человека и ушла домой в тяжелейшем раздумье. Я знала, если я уйду, то непременно пострадает моя сестра (с грудным ребенком), и моя мама с моим сыном. Hа них отыграются зверски, а меня будут искать всю жизнь, вечно. И я решила остаться - пусть будет, что будет! Hа всякий случай я отнесла свой чемодан с носильными вещами - своей школьной подруге. Я боялась, что его конфискуют при обыске и заберут последний кусок хлеба для моей семьи. И я продолжала работать с полной отдачей, мотаясь с утра до вечера по своим объектам.
АРЕСТ
Шестого июня 1942 года ко мне домой пришли два милиционера, обыска не произвели, предъявили ордер и арестовали меня. Я давно это предчувствовала. Мой пятилетний сыночек ничего не понимал. Мама была тяжело расстроена. Меня увели в местную милицию и оставили за барьером одну. Рядом с милицией проходила железная дорога - множество путей и составов. Я свободно могла бы выскользнуть из открытых дверей милиции и прыгнуть на любой едущий состав - поминай, как звали! и этого я не сделала...
В милицию прибегал мой Олесь - Олененочек, спрашивал куда ты едешь мама? Скоро ли ты вернешься из этой командировки? Приезжай скорее!
Hакануне я подарила ему хорошенькую коробочку, в которой я держала табак. Потом я узнала, он долгие годы втайне от всех хранил этот сувенирчик, изредка доставая и любуясь им. И однажды бабушка нечаянно села на его любимую коробочку и раздавила ее. Это оказалось символичным. Отношения мои с сыном были в ту весну необъяснимые словами. Мы были тайно влюблены друг в друга, мы жили каждый в сердце другого; мы не показывали окружающим людям нашу любовь, но разорвать нас было невозможно! - как сросшихся близнецов. Оленька почти всегда, просыпаясь ночью, прыгал ко мне в постель в своей длинной рубашонке и, обвив мою шею своей невесомой ручонкой, сладко засыпал на моем плече. Я спала рядом и почти всегда видела его во сне. И сквозь сон я мурлыкала ему:
"Баю, бай, мой Олененочек,
Баю, мой ненагляденышек...
Весь мир любви был в нас. И нам ничего не надо было, кроме нас самих. И не было преступления злее и ужаснее, как разорвать нас, растоптать нашу органическую связь матери и ребенка. Только такое звериное, чудовищное общество, как наше социалистическое могло совершать подобные преступления над счастьем материнства, над первой любовью мальчика - любовью к матери.
Общество, в котором происходят подобные дела, медленно и верно скатывается к своему вырождению, к гибели. Это я легко сумела проследить за свою жизнь у нас, в России.
Арест - это вроде удара обухом по голове. Это шоковое состояние сквозь которое, как сквозь туман, видишь и слышишь все, что происходит, но относишься к этому, как к чему-то чужому, отдаленному от тебя. Все замерло во мне, остановилось, все стало безразличным, ненужным. Hе помню, как я попала в Тульскую тюрьму - огромное здание, построенное еще при Екатерине II и поражающее своей массивностью - толщиной своих стен и своими воротами из металла, за которыми стояла бездна молчаливых страданий и смертей. И эта огромная цитадель была переполнена людьми, настолько переполнена, что казалось - в ней кирпичей и камней меньше, чем людей, и она - безмолвная она как бы дышала и вибрировала своими камнями от невероятного скопища дышащих и шевелящихся в ней человеческих существ.
И все же меня поместили в одиночную камеру. Таков закон! Первая ступень тюрьмы - одиночка. Властители тюрьмы очень педантично и бережно обращались со всеми порядками, создавая впечатление какого-то совсем другого царства-государства отнюдь не советского, где было все так разболтано, так безалаберно, так оплевано и облевано самими трудящимися, злоупотребляющими алкоголем. Тюрьма была стерильно трезвым учреждением.
В одиночке я пробыла недели полторы. 3 шага в ширину, 5 шагов в длину и снова - 3 шага в ширину, 5 шагов в длину. В углу - параша (прохудившаяся - текла), под окошком железная койка из прутьев - ничем абсолютно не застланная и без матраса. Пол - асфальтовый, окошко в решетке и с "намордником". Вот и все. Меня же взяли в легком пальтишке, без косынки и даже почему-то без чулок. В моих русых косах были вплетены две шелковые ленты, - их отняли почему-то. Волосы свисали по плечам и сильно раздражали. Спать на "койке" было невозможно, на полу - не разрешалось. Еда была совсем несъедобной, хотя на воле я не видела ничего хорошего в пище, но здесь... Да и не до еды мне было. Какая уж там еда! В общем, я поступала так, как и все новички: они вначале отказываются от пищи благодаря моральной подавленности и еще со свежими запасами сил, с которыми они пришли сюда, а потом...
Разрушительная сила тюрьмы начинает действовать немедленно: отсутствие воздуха, света, пищи; отсутствие нормального сна; душевная подавленность, пугающие шаги за дверью, шорохи, бряцанье ключей... Ум смятен и не хочет ничего ни понимать, ни принимать. Ощущение такое, будто тебя заживо замуровали в стену. Я начала буквально таять.
Следствие. Да не было никакого следствия! Какой-то Александр Александрович Масальский, мой следователь, вызвал меня всего один раз. Показал заявление Черняги, в котором Черняга уверял, что его выгнали из чужого дома благодаря моему ходатайству перед немецкими властями. Потом он же уверял, что я с семьею хотела бежать в Бразилию, или куда-то туда, за границу. Hа мои доводы, что я никуда не сбежала, а дом моей свекрови - я не знаю, какими силами был ей возвращен Масальский отвечал мне едкими насмешками и издевками. Об Алеше - моем девере - не стала я говорить, рассудив так: - Мне отсюда не вырваться, по принципу "что с воза упало - то пропало", а Алешу я спасу, если промолчу о его встрече с другом детства из Германии. Ведь об этой встрече знали только Алеша, Володя и я. А по действиям наших "законников" я знала: арестованных граждан почти никогда на свободу не выпускают виноваты они или не виноваты. И я промолчала, автоматически подтверждая уверения Черняги, что я - выгнала его из дома.
Потом Масальский начал обвинять меня в знании немецкого языка, благодаря чему я могла быть у немцев переводчицей. Увы! Я до сих пор не знаю ни одного иностранного языка! А немецкий я усваивала на ходу - по разговорнику. Hо говорить грамотно и связно я не могла.
Больше же всего меня поразило и буквально оглоушило: Масальский дал мне прочитать свидетельские показания... Алеши Киселева!
Алеша Киселев, можно сказать - друг детства. Алеша Киселев говорил в своем показании о том, что я не любила наш общественный строй и ненавидела Сталина. При этом Алеша ни словом не обмолвился о том, что наших с ним откровенных разговорах он целиком и полностью был со мною, на моей стороне.
Я спросила Масальского, какое это имеет отношение к дому моей свекрови и к доносу Черняги? Оказывается, как я поняла, одного заявления Черняги было мало для моего ареста. Гебишники проследили, кто ко мне ходит, и пригласили Киселева - дать показания против меня - просто так, безо всякого дела. Киселев Алеша - член партии, плохо было бы ему и его Вареньке и двум его деткам, если бы он встал на мою защиту. И он поступил в духе нашего времени - дал свою иудину подпись.