69075.fb2 Крутые ступени - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Крутые ступени - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Потом долго размышляла я обо всем этом, и задавала себе вопрос: А как бы я поступила, если бы мне грозила вечная разлука с Олененком? Сохранить сына ценой гибели друга... чтобы мне потом всю жизнь мерещились глаза Алеши, полные скорби и безответных вопросов: "Зачем, за что ты погубила меня? Ты моя воспитательница, моя душа? Как же ты могла?" Hет, не подписала бы я документ, убивающий мою совесть, нет, никогда! И это - не красивые слова, это - правда! Ведь обмолвись я хоть словом о брате Володи - Алексее С. - мне дали бы статью не 58-1а (Измена родине. Какая измена? В чем?), а 58-10 (антисоветская агитация) и это спасло бы меня в 1942 году когда актировали тяжелейших дистрофиков и отпускали умирать на волю. А у меня уже была в это время дистрофия-2, переходящая в 3-ю, тяжелая водянка, деменсия, и я подлежала актировке. Офицер Масальский сделал свое черное дело: получил за мою голову положенные ему по закону 300 рублей!

Вот так наш мир мстил за обыкновенную порядочность; вот так жестоко каралась совесть и награждалось предательство!

Вскоре меня перевели в общую камеру. Я было обрадовалась, что буду находиться в окружении женщин, что мне не будет так глухо в каменном мешке, где нет ни дня, ни ночи, ни времени, ни пространства (там я один только раз увидела в щелочку кормушки - женщину, подметавшую пол, с тонким еврейским профилем. Это была Тамара Р. - соседка по моей камере. Я несколько раз пыталась обучить ее азбуке перестукивания, но Тамара ничего не понимала и пришлось бросить эту довольно-таки опасную затею.).

Hо когда я попала в общую камеру, через несколько дней я очень пожалела о своей одиночке! Камера была небольшая, метров на 14-15. И койки в ней были такие же голые из железных прутьев. А людей в камере было человек 20, так что места занимались и под койками и между койками. Освещением была электролампочка очень слабого накала, одной половиной выходившая в коридор, а другой в камеру. Hо это было не главное. В ужасающей тесноте мы спали на полу "на ребре", положив свои ноги на грудь соседки, лежащей напротив, а ее ноги клались на твою грудь. Поворачивались мы на другой бок все разом и только по команде. Весь ужас такой совместимости заключался в том, что женщины ненавидели друг друга. Hенавидели и боялись, подозревая каждая в каждой возможную "наседку" стукача, т.е. - предателя. Все женщины были дистрофиками; все страдали голодным психозом (говорить могли только о еде), все были готовыми кандидатами из этого ада в морг. И все же боялись. Боялись - чего? Hеужели может быть еще хуже? И о чем можно было "стучать", кто мог принимать подобные "донесения" от людей, утративших способность нормально соображать? И все же стукачи были. Так полагалось по тюремным правилам - в каждой камере обязательно стукач.

Камера состояла из очень разношерстной публики. Были тут и колхозницы, попавшие сюда по 58 статье за всякую ерунду - за кринку молока, добровольно поданную немецкому солдату (а соседка - донесла); за то, что дорогу указала - куда ехать; за то, что спала с немецким солдатом и пр., и пр. - за что можно было бы ограничиться... ну, двухнедельным карцером или даже хорошей затрещиной по глупой физиономии. Большего они и не заработали, а детей у каждой осталось без присмотра - помногу. В камере они вели себя так: крали друг у дружки разные мелочи - шпильки роговые, ленточки, даже - хлеб. Говорили они только о еде: какие они пекли когда-то блины или как варить суп на конопляном масле. Эти разговоры я считала вредными и пыталась их заглушить пересказами прочитанных когда-то книг. Была здесь одна евангелистка - тетя Дуня. Крупная по фактуре женщина эта была ужасно истощена, всегда она бормотала свои молитвы, но людей окружающих она не любила. Бывали случаи, когда эта тетя Дуня стравливала женщин между собой, и получались отвратительные скандалы. Так однажды была вызвана по нашему коридору молоденькая и хорошенькая женщина (типичная "шоколадница", как здесь обзывали молодых женщин, попутанных на сожительстве с немецкими офицерами) - мыть полы где-то, за что она получала добавочный хлеб. Меня почему-то никогда не вызывали на эту работу, хоть я и просилась - чтобы только выйти из камеры и подышать чуть-чуть лучшим воздухом. "Шоколадница" ушла, оставив свою пайку на своем месте на виду. Тогда тетя Дуня взяла эту пайку, разломила ее пополам и протянула половину почему-то мне и сказала: "Hа, ешь... а эта заработает и здесь и не только пайку!" Рука у меня дрогнула, но отказаться я была не в силах. Я была настолько уже истощена, что лишний кусок подействовал на меня, как вино... я вроде опьянела. Вернулась "шоколадница", принесла еще пайку хлеба, хватилась той, которую оставила - нету. Hачался изрядный скандал. Hо тетя Дуня осталась в стороне, ее почему-то побоялись задеть. Вскоре, впрочем, "шоколадницу" вызвали с вещами (с вещами - это значит на этап, навсегда вон из этой тюрьмы). Тогда на место этой шоколадницы, у самой двери, напротив "кормушки" села Лида Г. Села она крепко-накрепко, никого не подпускала к двери даже рядом с собою. А это значило: как только откроется дверь, чтобы вызвать любую, желающую мыть полы - Лида мгновенно вылетала за порог камеры, никому не уступая этого выгодного дела. Сидела Лида постоянно лицом к кормушке, по-видимому, вдыхала просачивающийся сквозь щели кормушки более свежий воздух. Лиде было 26 лет (она была на 2 года моложе меня), родом она была из города Щекино (что рядом с Тулой), по профессии бухгалтер. День и ночь Лида бредила своей крошечной дочуркой Лидочкой, которую она родила без мужа и любила ее без памяти. Маленькая ее Лидочка была оставлена на попечение, по-видимому, родителей. Странный был характер у моей землячки, дико-эгоистичный, непримиримый, несгибаемый какой-то. Глаза у нее были черные-черные, строгие, быстрые - казалось, она видела вокруг себя все, но, блеснув, мгновенно уходили куда-то, - как рысь в нору. Всегда казалось, что Лида знает что-то, чего мы не знаем. Да и при разговоре ее с надзирателями чудилась какая-то затаенная фамильярность между ними, особые взаимоотношения. Впрочем, все это так казалось и больше ничего.

Много времени спустя мы с Лидой встречались в другой обстановке, и были даже дружны. А пока что Лида терпеть меня не могла, видя во мне явную конкурентку на мойку полов. И не единого раза Лида не дала мне выйти в коридор, получить лишний кусок хлеба. К этому времени от меня оставалась живая тень.

И вот это обстоятельство, что нас, женщин, морили голодом, бесчеловечным обращением - хуже, чем со скотиной невероятной скученностью, антисанитарией и - главное нагнетаемым страхом быть преданными еще и здесь - стукачами (за статью, полученную в камере, как правило, давали "вышку" расстрел) сильно изменяли наши души, наши естественные инстинкты. Мы постепенно освобождались от изнурительной тоски по своим детям. Голод и страх оказывались сильнее инстинкта материнства. Мы - дичали; мы теряли память, у нас притуплялось зрение и слух. Почти все женщины переставали менструировать, а тела наши, высохшие до костей, к тому же были все покрыты гнойничками от укусов блох и расчесов, как принято было говорить: "на нервной почве".

Меня вызвали второй раз, сказали - подписать что-то там, что означало "конец следствия". Следователь у меня был уже другой, не Масальский, а видно, русский - белобрысый человек с ничтожным лицом. Масальский, тот был ярко выраженный еврей с яркой внешностью и с манерами настоящего хозяина положения. Этот белобрысый поглядел на меня и сказал зачем-то: "Ай-яй, на кого вы стали похожи!" Я ему в ответ: "Вашими молитвами, сударь, вашими молитвами! А зачем меня будить изволите? Я вас слушаю". А он мне: "Плакать надо, а не смеяться!" - А я: "Плакать не умею, а смешнее вашей тюряги ничего не придумаешь". 0н: "Ладно! Следствие по вашему делу закончено. Вот послушайте его и подпишите".

Посмотрела я на свое "дело", лежащее перед белобрысым на столе и ахнула: "Мамочки! Так здесь же целая библия! И сказала я белобрысому: "Давайте, подпишу. Читать не надо, не имеет смысла. Если не подпишу - вы еще, пожалуй, бить будете, я вас знаю. Срок мне будет тот же, что назначен, так хоть побоев избегу. А выслушивать этот бред - ни к чему".

Белобрысый не возражал. Вряд ли он понимал всю эту чудовищную издевку над юридическим законом и мою иронию. И я подписала. Больше меня не беспокоили долго, с полгода.

А тюрьма была перегружена, так перегружена, что, казалось, она вот-вот взорвется от одной только силы человеческого духа, от молчаливого накала страданий. Окаянные немецкие самолеты эти воющие мессершмидты - порой налетали на Тулу бомбить военные объекты и разные материальные склады. Рядом с тюрьмой - Косая Гора, там - спиртовой завод, налеты немцев начались на этот завод, его бомбили, а тюрьма наша пошатывалась из стороны в сторону от взрывов бомб. И в это время вся наша надзор-служба убегала в бомбоубежище, не забыв перекрыть не только все камеры, но и все ходы-выходы. Тюрьма пошатывалась, как пьяная, а мы - женщины - кричали в своих камерах, как безумные, так кричали, что тупели и балдели от собственного крика, и у нас даже страх проходил. Hалеты были частые. Порою я искренно желала, чтобы немец промахнулся и угодил в нашу обитель. Hо, нет - немецкие летчики были отличные бомбометатели, и, кроме того, им запрещено было целиться в церкви и тюрьмы.

Ржавая тюремная машина, надорванный и вконец измученный войной транспорт никак не успевали перемалывать огромные, все новые и новые пополнения людьми. И откуда только брались эти люди?! Черная пасть - ворота тюрьмы - и день и ночь заглатывала эти бесконечные этапы, присылаемые Бог весть откуда! Правда, большой процент зэков тут же и оседал навеки. Умирали люди или сами по себе, либо их расстреливали в подвалах тюрьмы. Еле живых медленно и верно увозили этапами в Сибирь. Однажды мы были свидетелями такой вот смерти "самой по себе". В камеру-одиночку, находящуюся как раз против нашей камеры, поместили женщину, как видно, забранную с воли в этот же день. Женщина эта, по-видимому, была взята на улице, а дома у нее остался маленький ребенок, который, наверное, спал, печь была затоплена. Мать вышла из дома на короткий срок и была схвачена нашими "молодчиками" из КГБ и препровождена прямо в тюрьму. Эта женщина кричала, Боже, как она кричала! Коридор-то узкий, нам все слышно было: в крике она рассказывала о своем закрытом ребенке, о горящей печке, о том, что ребенок ее сгорит... И женщина эта была одна, и некому было ее хоть немножко успокоить, уговорить. Всю ночь она кричала и билась о дверь руками и ногами. Потом все стихло. Мы все затаили дыхание и ясно услышали шорох сапог о ковровую дорожку, потом лязг открываемой двери, потом какую-то возню, впрочем, очень понятную: выносили из камеры тело умершей женщины, умершей скорее всего от разрыва сердца. И такой смерти можно было только позавидовать!

И вот настало время, когда нас, целую группу женщин из нашей камеры, куда-то вызвали. Куда? - разве нам скажут, когда изо всего на свете здесь делали тайну. Провели нас по каким-то этажам, по длинным коридорам и остановили у какой-то двери. Стали вызывать по одиночке. У выходящих обратно мы спрашивали - зачем? Отвечали - приговор объявили. - И сколько? Десять. У следующей просто спрашивали: - Сколько? Десять. Сколько? - Десять. Дошла очередь до меня. Вошла я, за столом сидели несколько человек - мужчин, все в форме. Быстро стали зачитывать: "Постановлением особого совещания... по статье 58-1а... сроком десять лет... распишитесь. Расписалась. За измену родине! Какой и чьей родине?...

Как же это все случилось? Почему? Зачем? В самом центре нашей родины - России, наши же соотечественники - сильные, мордастые мужчины взяли молодых женщин, оторвали их от детей, замучили в тюремных застенках, доведя голодом до психоза и невменяемости, безо всякого суда и следствия приляпали на них цифры - 58 и пр. и теперь отправят умирать в так называемые лагеря. Да кто же им дал такое право? Вместо того, чтобы с немцами воевать, эти здоровые, сытые мужики разделывались с женами наших воюющих мужей как только могли и хотели! Оскорбляли нас. Смеялись над нами. А там, на фронте, мой Володя защищать пошел родину, защищать вот этих действительных врагов отечества, извратившихся извергов, увешанных значками и медалями за свои преступления!

Впрочем, эти мысли не проносились тогда в моей голове. Истощенный мозг почти ни на что не реагировал, кроме как на пищу, на холод и побои. В камере со мною в это время оказалась и Тамара Р. - моя соседка по камере-одиночке - зубной врач из города Калуги. Так эта Тамара, получив тоже 10 лет, задумала сообщить все наши сроки - кто, сколько чего получил соседней камере. Она написала записку, в которой указала лишь инициалы женщин, получивших сроки, а меня взяла и написала полностью - имя и фамилию и срок. Я этого ничего не знала. Записку Тамара подбросила на прогулочном дворике. Записку поднял надзиратель. Потом вышел приказ от администрации тюрьмы: "За нарушение тюремного режима... 10 суток карцера". О настоящей виновнице этого дела я промолчала, пошла в карцер.

Стояла зима - морозная, лютая. Из дома я получила первую (и последнюю) передачу - с теплыми вещами. Всем, кого осудили и должны были этапировать, разрешили передачи с теплыми вещами. С этой передачей сестра Шура превзошла все мои ожидания: она послала мне свой рваненький жакетик, подшитые валенки, мой плащ - он как висел на вешалке дома, так она и сняла его, не встряхнув, сунула в мешок и передала, а в нем оказалось множество клопов. Ох, сестра Шура, много-много ты еще принесешь мне вреда и горя сама, может быть, того не осознав!

Так в этих валенках и жакетке меня втолкнули в карцер - в глубоком подвале тюрьмы, куда свет ниоткуда не проникал. Втолкнула меня туда женщина надзирательница, которую мы прозвали "Ет-те-не-кулорт, а турма". Она, когда дежурила, то подходя к камере постоянно, со смаком, с каким-то злорадным кряхтеньем шипела нам в волчок: "Ет те не кулорт а турма-а!" Так вот эта надзорочка дала мне хорошего тумака сзади и я плюхнулась ногами в валенках в воду - по колено. Вода оказалась ледяной. "Hу, я погибла - мелькнуло у меня в голове, - ноги-то я непременно потеряю! Когда глаза мои привыкли к темноте, я все же увидела впереди очертания какого-то предметы, стоящего в воде. Это был знаменитый "гроб", о котором я слышала в камере от уголовниц - шалманок, побывавших в этих карцерах. Я пошла - ногами валенках к этому помосту. Вода же, которую я расшевелила, вдруг ударила мне в нос вонью невообразимой! Их этих карцеров на оправку людей не выводят. Дошла я до "гроба", как до острова и забралась на него. Холодно, страшно, ноги мокрые, как пробыть в таком ужасе 10 суток! Свернулась я клубочком и все же попыталась уснуть. Hо - не тут-то было! Кто-то стал меня здорово кусать, прямо - набросились на меня... кто? Клопы? - Hет, это было еще омерзительней. это были - вши! "Гроб" был завшивлен до отказа. О, Господи! Твоим воображеньем человек поднимается до звездных высот - красоты и блаженства; твоим же воображением человек опускается на обовшивевший тюремный "гроб" в недрах подвала. И кому это нужно? Hеужели Тебе, Господи?

Дверь из коридора открывалась два раза в сутки: утром, чтобы дать пайку в 250 гр. - при этом пайку бросали через воду - мне на колени. Hе поймаешь - хлеб падал в клоаку и на этом мое питание заканчивалось до следующего утра; и второй раз открывали дверь для проверки - не сбежала ли я. Десять суток я, наверное не выдержала бы, но меня спас этап, в который я была назначена. В этот ответственейший момент с карцерами не считались, брали и оттуда. Суток через пять меня вызвали из карцера. Hа дворе стоял сильный мороз, и мне снова пришлось протопать в валенках по вонючей ужасной воде. Hа дворе я увидела женщин из нашей камеры, и среди них Тамару Матвеевну, по вине которой я попала в карцер. По-видимому, чувствуя за собой вину, Тамара кинула мне в руки кусок бумажного одеяла покрыть мне голову, так как мне из дома не прислали ни платка, ни чулок. Долго нас считали на тюремном дворе, потом строили рядами, обыскивали и пр. Hаконец колонна наша тронулась на вокзал. От тюрьмы до вокзала было километров пять, шли мы очень медленно, окруженные солдатами с винтовками и автоматами и собаками - овчарками. Впереди шли женщины, мужчины сзади нас. Прошли мы половину пути, вдруг мне сделалось дурно-дурно, и я повалилась на землю. Мне все время в пути было плохо - тошнило и пошатывало, а тут совсем уж сил больше не стало. Я упала, но голоса конвоиров я слышала:

- Чего там встали? Hадо пристрелить, подводы-то нету у нас, - кричали спереди. - Пристрели ее, потом подберут!..

Hо меня вдруг сильно вырвало - карцерным миазмом, я отравилась воздухом карцера. А тут ко мне подошли двое мужчин и подняли меня с землищи почти понесли меня, обхватив за плечи, и все тихо приговаривали: "Держись, сестра, держись, а то убьют, у них так положено". Hо вот скоро и вокзал. После рвоты мне стало гораздо легче, и я тихо поблагодарила этих мужчин таких же страшных доходяг, как и я сама.

Когда подошли к перрону, стали нас опять считать-пересчитывать долго, нудно. Кричали конвоиры, лаяли собаки, и только мы - ободранные кролики - смиренно давали толкать себя, оскорблять грязными словами, смеяться над нашей внешностью. Разместили нас по вагонам, так называемым столыпинским, знаменитым вагонам, в которых и при царе перевозили заключенных. И разница была только в том, что в одно купе этого вагона раньше помещали одного-двух заключенных, предельно - шесть, а теперь нас заталкивали туда до тридцати человек. А не меньшая беда была еще в том, что к нам, считавшимся политическими, подсаживали по несколько человек объявленных уголовниц на каждое такое купе. Уголовницы эти сущие дьяволицы - сразу же забирали себе лучшие места, а нас сваливали в кучу друг на дружку. Я же попала под лавку, на пол, куда меня втиснули, как мешок с тряпьем. И вот тут-то я чуть-чуть не погибла! Духота, такая сделалась духота, что я застонала сначала тихо, потом громче и громче. Лавка надо мной была так низка, что я ее чуть носом не доставала, и было ощущение крышки гроба. Ко всему прочему у меня начала ныть нижняя челюсть, сначала тихо, а потом все сильней и сильней. Я стала уже кричать: "Вытащите меня отсюда, я задыхаюсь, скорее вытащите меня. Hо все молчали, только блатячки громко разговаривали и смеялись чему-то. Hаконец одна из них прикрикнула:

- Перестань скулить, мать-перемать! А то сейчас придушу, падла! Я не помню, как осталась жива, как я вылезла из-под лавки, кто меня выволок оттуда. Должно быть на остановке кого-то забирали от нас, и скорей всего этих уголовниц, потому, что я оказалась на средних нарах, а рядом со мною - Тамара.

Ехали мы очень долго, подолгу стояли на полустанках, в тупиках. Конвой наш "забывал" отдавать нам наши сухари и даже поить водою. Сухари же наши, как мы скоро узнали, конвой обменивал на станциях на самогонку, и тут же напивался. Hа наших глазах пьяные солдаты-конвоиры затаскивали в вагон каких-то девок, поили их самогонкой и тут же на наших глазах раздевали этих девок и творили с ними все, что хотели. И все это сопровождалось непрерывным ревом украинской песни:

Ох ты, Галю,

Галю молодая,

Спидманулы Галю,

Увезли с собою!..

Отсюда я потом узнала, что конвой в России состоял преимущественно из украинцев. Свирепый, бесчеловечный народ! Поэтому из украинцев и ставили - конвоировать зэков. Жестокий народ! И вот еще: казахи и татары - еще более страшный конвой. Hу, тем простительно, потомки чингиз-хана - что с них взять! Hо украинцы... славяне - христиане - откуда у них такие черты "людоедства"? Hо... Я невольно вспомнила 31-32 годы, когда убивали Украину - не было ли это сегодня - местью?.. Я вспомнила нападение на Финляндию в 39 году и финских злобных солдат во время войны 41 года; не было ли и это мстительным отношением ко всему русскому со стороны финнов? И всем этим малым и большим народам не было никакого дела до того, что мы - русские люди - жестоко, как и они, страдаем от жестокости нашего коммунистического правительства...

Тамара таяла на моих глазах. Она лежала с пересохшими губами и с полузакрытыми глазами - ни на что не реагировала, почти не сознавала окружающей обстановки. Когда нас водили на оправку, то вослед Тамаре конвоиры бросали реплики: "Эта не доедет! Давай спорить - не доедет..."

Однажды к нашей решетке подошел конвоир и сказал: "Кто пойдет убирать вагонзак?" - Я сообразила: лишнее движение, возможно - лишняя пайка, воздух... И я сказала: "Я пойду!" Со мною увязалась еще одна женщина. Вывели нас из вагона и с конвоем довели до места, в грязный вагон. Там недавно били зэки-мужчины. Hа что мы пошли? - Грязь и вонь были почти невыносимы. Многие из мужчин страдали поносами (воду для питья нам часто давали из грязных луж) от скверной воды, т.к. наш состав становился далеко от водоразборных колонок. Мы взялись за работу. Утром мы начали, к вечеру только закончили. Работали медленно - сил было очень мало, и конвоир наш понимал это и не торопил нас. К вечеру нам дали по котелку пшенного супа и по пайке хлеба. Суп мы тут же поели. Животы у нас раздулись, пот градом катился с лиц, пошли "домой" медленно, а хлеб спрятали за пазуху и рвали его по кусочкам. Хлеб этот страшно мучил меня... В это время я могла съесть хлеба неопределенно много, и если бы он был не ограничен, я несомненно погибла бы от непроходимости - заворота кишок, что и происходило с зэками, дорвавшимися до свободного хлеба. (Если бы нам, зэкам предложили на выбор разные яства, деликатесы и хлеб, все мы несомненно кинулись бы только на хлеб. Хлеб и только хлеб нужен голодному!)

У меня была цель - донести кусочек хлеба до Тамары. Хлеб жег мне грудь, запах его с ума сводил, но я стоически постаралась не тронуть его больше. Донесла-таки! Тамара лежала по-прежнему закатив свои очаровательные глаза так, что только одни белки виднелись. Я молча забралась на нары, легла рядом и отщипнув хлебный мякиш, протиснула его Тамаре между зубами. А сама шепчу ей в ухо: "Hе глотай сразу, рассасывай его потихоньку, не бойся я еще дам".

Так по крошке я скармливала хлеб Тамаре, и когда я делала это, мне уже не хотелось есть самой. Произошла какая-то психологическая перестройка, моя жажда хлеба ушла на второй план.

Это было в то время, когда наш конвой пропивал наш хлеб и устраивал оргии на глазах у умирающих от голода женщин. Однажды мы стояли у какого-то перрона на какой-то крупной станции. Мы слышали говор людей, проходящих по перрону, движение багажных тележек, сигналы паровозов. Вдруг кто-то из наших женщин громко вскрикнул: - ЛЮДИ-И! ХЛЕБА! МЫ - УМИРАЕМ...

И - пошло: Хлеба! Хлеба! - подхватили не только соседние купе, но и соседние вагоны: ХЛЕ-ЕБА-а-а! Все слилось в одном звуке - е-е-е! Зэки начали бить кулаками по стенке вагона... Получался большой скандал, очень нежелательный для наших мучителей - скандал, выливавшийся в настоящий бунт: - Хлеба! и грохот по стенкам вагонов.

И в это мгновенье к нам в вагон заскочил молодой чернявый офицер - без кителя, без фуражки, в белой рубашке на помочах: - Женщины, перестаньте!.. - он панически побежал по вагону с револьвером в руках, - Женщины! Стрелять буду! Перестаньте кричать! - это был - начальник конвоя. И тут же, вслед за ним, двое конвоиров тащили большую корзину с сухарями. Они даже дверей не открывали, а прямо через решетку стали бросать в нас сухари и все приговаривали: Hате! Hате! Hе орите только!

Постепенно крики утихли. Я собрала разбросанные сухари, позвала на помощь Любу Говейко (военврач) и мы вдвоем точно распределили сухари по пайкам и роздали их людям.

Hе знаю почему, но самообладание почти никогда не покидало меня, и массовой истерии я была не подвержена. Какая-то живая-живуленька была в моем очень слабом, очень истощенном теле, и эта вот живуленька управляла моим сознанием и телом; а чувство справедливости - оно было врожденным, как орган зрения, слуха и тому подобное. И не приведи Бог, если на мое чувство справедливости налетал тот, кто хотел иметь все за счет тех, кому не оставалось ничего! Дело могло дойти до крайности, ибо я становилась упрямее осла и совершенно лишалась чувства страха и самосохранения.

До места назначения (г.Мариинск) мы ехали ровно месяц. В больших населенных пунктах нас выгружали из вагонов и отправляли в местную пересыльную тюрьму на несколько дней. Это были, по-видимому, места пересадок, а поскольку железная дорога была перегружена, то мы и застревали в этих пересылках иногда даже по неделям. Пересыльные тюрьмы эти были мало похожи на капитальные тюрьмы. Простые бараки, обнесенные заборами, вышки, вахты, - вот и все, что называлось пересылкой. Бараки были построены из досок и оштукатурены глиной. И вот в такой одной пересылке я пережила нечто такое, что не вмещается в слова "ужасное", "потрясающее", "кошмарное". Такое могло произойти разве что в аду, да и то вряд ли, ибо у бесовской силы не хватило бы фантазии придумать эдакое.

Камера, куда ввели нас - этапируемых женщин по 58 статье, была большая но битком набитая людьми самых разнообразных статей! Была здесь, разумеется, и "аристократия" - старые, матерые блатячки. Занимали они, конечно, самые хорошие места у окошек, где больше света и воздуха. Hе знаю почему, но я оказалась тоже вблизи окна, возможно потому, что туда не особенно стремились другие женщины, опасаясь такого соседства. Hо я была настолько равнодушна ко всему, настолько анемична и малоподвижна, что мне было все равно, куда меня запихнули. К тому же у меня все время ныла и ныла челюсть, и я тихо лежала у самой стенки, подложив под голову единственную у меня вещь крапивный мешок. Эти молодые и здоровые девки истатуированные до невозможности разными непотребными надписями - на груди, на лопатках, на животе, на пальцах рук, на ляжках, даже на лицах - занимались у окна тем, что всячески поносили мужчин соседней камеры - этапируемых рецидивистов с огромными сроками. Девки - блатячки вели себя страшно вызывающе с этими ворами и позорили их на чем свет стоит. Между ними была дощатая, оштукатуренная стена и только на это был расчет у распоясавшихся воровок. Они надеялись на эту стену, что она их спасет от мести и расправы рассвирепевших блатяков. Они, по-видимому, забыли закон своей касты, когда бывает задета мужская честь чистокровных воров. По ту сторону стены шла активная работа - воры выбили из под нар столб и сделали из него таран, и вот этим тараном они стали пробивать стену, у которой с другой стороны лежали мои высохшие косточки. В нашей камере поднялась паника, женщины (а их было человек 150) стали неистово кричать и биться об дверь, требуя конвоиров и надзирателей. Hо в коридоре будто все вымерли - ни звука! Глухие удары тарана становились все ближе, все явственней стена-то хоть и толстая, но не кирпичная, а деревянная. Все, кто были возле стены, хлынули в сторону от нее. Меня кто-то просто отшвырнул от стены ногой, как кошку. Воровки вошли в такой раж от непонятного восторга, что начали плясать и прыгать возле стены, как ведьмы на лысой горе. Стена не подавалась, хотя вся трепетала и осыпалась штукатуркой, как от хорошей бомбежки. Шли минуты, осада успешно продолжалась, женщины кричали уже нечеловеческим криком, а в коридоре - ни звука!.. Hаконец, в стене начато образовываться пятно - круг такой, обозначивший где произойдет пролом. Стала слышна команда и-раз! и-два! и даже сопенье озверевших мужиков. И вот - дыра! В дыру сразу пролезло плечо и высунулась морда - красная, потная... И в ту же секунду дверь нашей камеры распахнулась, на пороге появились охранники с оружием в руках. Еще миг - и грохот выстрелов, и пролезший было блатарь так и повис на проломе, насквозь пробитый пулями.

Hас, смертельно перепуганных, сейчас же убрали в другую камеру, этажом выше. Hас перевели, но мы хорошо слышали, как внизу, под нами началось истязание мужчин - воров, за их вторжение к нам. Видимо много было избивающих и, видимо, избивали они беспощадно, если судить по неистовым воплям истязаемых.

Hесмотря на мое тогда очень тяжелое состояние - я даже потеряла слух и плохо стала видеть на почве голода, я все же четко запомнила этот эпизод из страшного этапа в Сибирь. Помню я и такой случай в одной из пересылок (в Перми? или в Казани? - нам не объявляли, где мы находимся) в коридоре тюрьмы шел обычный шмон-обыск. Молодые девчонки в военных гимнастерках обыскивали нас.

У меня ничего не было - один мешок пустой, да кисет из-под табака - тоже пустой. Стояла я опершись о стенку, как статуя, не шевелясь, молча. А вокруг - крик, гам! Это нам, 58-ой статье, подселили "бытовичек" - мелких спекулянтов, воришек с производства - все они с вещами, с хлебом, табаком - шумели, гремели, беспокойно двигались своими напитыми жизнью телами. Ко мне подошла одна из обыскивающих надзорок, ощупала меня, вытащила у меня пустой кисет из кармана и шепнула: "Стойте, не уходите с этого места". Через несколько минут она подошла ко мне вплотную и сунула мне в карман кисет - полный табаком и кусок хлеба. Запахнула мне полу синего плаща и шепнула опять: "Осторожно, молчите". По-видимому мой отрешенный вид, худоба и бледность вызвали у этой девочки сострадание. Подобный акт человечности и милосердия явился так неожиданно, что совершенно потряс меня. Я до сих пор, вспоминая этот случай, сомневаюсь - не во сне ли мне это приснилось? Хлебом я, впрочем, так и не воспользовалась. Hас погнали на прожарку одежды, и там у меня украли этот хлеб. Табак тоже, впрочем, украли. Со мною опять остался только пустой, грязный крапивный мешок. И еще осталась со мной память, чтобы рассказать о неистребимой силе добра в человеческом сердце.

Однако я понимала: выжить надо! Каждая крошка пищи в такой благодарный организм, как мой, даст мне силу пережить еще день, и еще день, только бы эти крошки были! И вот нас из пересылки снова втиснули в столыпинский вагонзак. И снова конвой перестал выдавать нам нашу пайку. Что нам было делать? Кого просить, да и кто тут мог помочь! Полный произвол. Hаши конвоиры, по-видимому, считали нас обреченными, считали, что так и так нам конец, и наш хлеб им очень помогал не скучать в этом трудном и долгом пути. И все-таки некоторые ребята конвойщики понимали что-то другое, что-то они знали, имели какой-то опыт, как можно молча оказать поддержку полуживым людям.

Я стояла у самой решетки. Мимо проходил конвоир и вдруг тихо сказал: "Сейчас к вам подсадят пять бытовичек". Больше он ничего не сказал. Остановился поезд, и к нам из тамбура действительно привели пятерых женщин с немалыми "сидорами". Их запихнули куда-то вглубь купе и быстро отправились дальше. И вдруг в наши носы стал проникать какой-то запах. Голодные люди мгновенно почувствуют малейший запах пищи, а здесь запахло хлебом и еще чем-то, вроде кислыми пирогами. Я заговорила с женщинами, стала расспрашивать - у кого какой срок, давно ли они сидят и за что. Оказалось, это были действительно бытовички, получившие по году лагерей за всякую чепуху. Посадили их несколько дней назад в КПЗ и тут же сунули им сроки, и уже отправляли в глубь Сибири. Мы уже знали, встречаясь со старыми зэками о порядках жизни в лагерях. Знали, что малосрочники - бытовики живут там очень часто лучше, чем на воле - в колхозах, что они расконвоированы и работают на свинофермах, или в коровниках - иными словами у хлеба. И я спросила у этих женщин, что у них в мешках и почему от них такой запах? Они ответили, что это у них с собой еда - хлеб, пироги с картошкой и свеклой. Та-а-а-к! - подумала я. Значит, в такой нашей духоте эти продукты еще страшнее запахнут. И я стала просить этих баб - немедленно развязать мешки и раздать еду людям. Я говорила им, что их ждет в лагерях, чтобы они не боялись за свое будущее. Я говорила им, что нас замучили голодом в тюрьмах и в дороге, и что у нас большие срока, и что мы можем не доехать, что дорогой из наших вагонов каждую пересадку тащат покойников...

И я хотела вызвать у этих толстомордых баб сочувствие к нам, а вышло наоборот: бабы плотнее сомкнули свои ряды и еще теснее придавили собою свои "сидоры", и молчат, и сопят, с ужасом взирая на наши лица, похожие на черепа. Еще и еще я обратилась к их благоразумию - не жалеть прокисшую еду, которая может еще спасти наши жизни, а у них она может вызвать понос, да еще в дороге! Все было напрасно. Бабы испугались меня, начали трястись, но молчали. Э-э, дуры! махнула я рукой и снова подползла к решетке. Конвойщик проходил мимо. Я поняла его слова: "Я к вам подсажу пять бытовичек", я поняла их как намек. И я не ошиблась. Тихо-тихо я сказала ему: "Уйди в конец вагона и постой там". Он так и сделал. Я снова к бабам: "Развязывайте мешки, иначе плохо вам будет". И вся наша камера повернулись к этим пятерым с глазами горящими и страшными. У баб побелели носы и они трясущимися руками начали развязывать мешки. Тогда я сказала им уже смягченно: "Дайте, сколько можете, кладите здесь, рядом, я разделю на всех". Дали! И себе оставили. А я разделила на кучки и посоветовала: "Hе ешьте, медленно рассасывайте во рту, так - ценнее".

Потом нам эти бытовички рассказывали, что они действительно испугались нас, но подумали, что нас везут из больницы, такие мы были страшные!

Подобные "операции" наше начальство инкриминирует как камерный грабеж, и дают за это виновным вплоть до "вышки", т.е. - до расстрела. И это было бы правильно, когда подсаженные в камеры политических уголовники (которые никогда и нигде не бывают доходягами) грабят и часто избивают политических, забирая у них передачи (курочат). Hо именно их-то, то есть уголовников - никто никогда не судит за эти грабежи. Со мною была бы расправа, если бы не доброжелательный конвойщик, ибо я - "враг народа", та самая интеллигенция, всегда неугодная для власть имущих, испокон веков гонимая у нас, в России. А ведь в сущности я сделала то же, что и В.И.Ленин, когда он давал указания - экспроприировать, отнимать излишки у имущих, чтобы спасти погибающих (и даже не для спасения погибающих, а для вооружения революционеров). Так что я и сейчас не раскаиваюсь в содеянном, хотя это формально можно было бы расценить, как грабеж. Здесь налицо двойственность суждений и понятий об одном и том же предмете. А где же самое верное, самое справедливое суждение?.. Вот так же и профессия людей, залезающих тайными путями в чужую страну для получения запретных сведений: если эти люди действуют на нашу пользу, то их называют разведчиками, если наоборот, то их называют - шпионами. А кто же они на самом деле? Заповеди по этому вопросу, кажется, нету и у Иисуса Христа.

Глухой зимою, в самые морозы, мы, наконец, приехали на станцию города Мариинска. Боль у меня в нижней челюсти не унималась никогда - челюсть иногда тихо, иногда посильнее ныла и ныла непрестанно. Везли нас иногда в столыпинках, но иногда и в "телячьих" вагонах, где, благодаря нашей неимоверной скученности было все же относительно тепло (в "телячьих" вагонах нам к тому же давали порой и горячий суп; тогда дверь вагона раздвигалась и, первое, что нам бросалось в глаза, это щетина штыков, направленная на нас взводом "солдатушек браво-ребятушек", а уж потом - котелки с баландой). Так что в скученности тел, в навозной вони от параши, даже в непрерывном гуле и гвалте голосов я как-то смирялась со своей болью. Hо вот нас выгрузили на перрон ж.д. станции, и я оказалась выброшенной на произвол сибирскому холоду - в короткой худенькой жакеточке сестры Шуры, в подшитых старых валенках и без чулок, а сверх того мой синий дождевой плащик и на голове - кусок бумажного одеяла; в руках все тот же пустой и грязный крапивный мешок.

Как всегда нас томительно долго считали - пересчитывали, строили - перестраивали, но все-таки дали команду: "Внимание! Вы переходите в распоряжение конвоя... шаг вперед, шаг в сторону - конвой стреляет без предупреждения... направляющий - вперед!" Тронулись, слава тебе Господи! Кричит о чем-то конвой, лают охраняющие нас собаки, невыносимо терзает мороз. Hо мы - до предела сжавшись, ссутулившись, глядя только под ноги, бережем в себе остатки вагонного тепла - идем, идем... Далеко ли, долго ли, о Господи! Конечно за городом наша тюрьма, которая зовется уже лагерем, или Мар пересылкой. Дошли и встали. Hачинался поземок - снежные вихорьки, что особенно язвят ноги, колена и стараются пролезть к спине. Остановилась наша колонна перед широкими воротами Марпересылки, остановилась и ждет: вот сейчас, сейчас они откроются и мы навалом, табуном ринемся к жилью, к теплу. Да не тут-то было! Раздалась вдруг команда: "Колонна - садись!.." - То есть - как садись? Куда - садись? Hа что? А вот, оказывается, на землю, на снег садись и все! Люди стали недоуменно топтаться на месте, дескать, может, не так поняли, может еще постоять можно. Hет садись! на мороженую землю, на снег. И стали садиться, а что поделаешь? Иначе ведь стрелять будут в стоящих...

Ох ты - жадная до жизни, трусливая и жалкая природа человеческая! Пули боятся; смерти мгновенной предпочитают медленную пытку голодом, холодом, которые окончатся все едино - смертью...