69506.fb2 ЛЮБОВЬ И ВОЛЯ - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 24

ЛЮБОВЬ И ВОЛЯ - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 24

Естественным следствием этого является удивительное явление в психотерапии, заключающееся в том, что когда пациент ощущает какую-то эмоцию — эротическую, гнева, отчужденности или враждебности — терапевт обычно обнаруживает, что сам ощущает ту же эмоцию. Это обусловлено тем фактом, что, когда взаимоотношение искреннее, пациент и терапевт эмпатически разделяют общее эмоциональное поле. Это ведет к тому факту нашей повседневной жизни, что обычно мы склонны влюбляться в тех, кто любит нас. В этом скрыт смысл "ухаживания" и "завоевывания" человека. Большая "тяга" любить кого-то определенного исходит именно от того, что. он или она любят вас. Страсть вызывает ответную страсть.

Мне известны все возражения, которые тут же вызовет это утверждение. Одно — это то, что людей часто отталкивает тот, кто их любит. Другое — это то, что мое утверждение не принимает во внимание все прочие вещи, которые человек готов сделать для того, кого любит, и что я ставлю слишком большой акцент на пассивности. Первое возражение, могу возразить я, является доказательством от противного, подтверждающим мое утверждение: мы разделяем гештальт с тем, кто любит нас, и для того чтобы защитить себя от его эмоции, вероятно, не без оснований, мы реагируем отвращением. Второе возражение является просто примечанием к тому, что я уже говорил — что если кто-то любит нас, то он готов сделать для нас множество вещей, необходимых для того, чтобы продемонстрировать нам, что это так; однако действия являются не причиной, а частью общего поля. Третье же возражение могут выдвинуть только те, кто все еще разграничивают пассивное и активное, не приемля или не понимая смысла активного приятия. Как мы все знаем, любовное переживание для большинства из нас изобилует ошибками, разочарованиями и травматическими эпизодами. Но все ошибки в мире не опровергают сути того, что аффект, обращенный к другому, действительно вызывает ответ в нем, положительный или отрицательный. Если снова процитировать Болдуина, мы оказываемся "подобны влюбленным, которые утверждают, или творят, сознание друг друга". Отсюда любовный акт (где слово акт отнюдь не является ни подчиненным, ни случайным) является самым сильным стимулом для ответной эмоции.

И наконец, существует форма сознания, которая наблюдается в момент высшей точки полового сношения. Это точка, когда влюбленные поднимаются над своей личной обособленностью и когда происходит сдвиг в сознании, который они переживают как единение их с самой природой. Наблюдается обострение ощущения соприкосновения, контакта, слияния до такой степени, что на некоторое время осознание обособленности уходит, заслоняется космическим чувством единства с природой. В романе Хемингуэя По ком звонит колокол старая женщина, Пилар, ждет героя и девушку, которую тот любит, когда они уходят вперед, в горы, чтобы заняться любовью; а когда они возвращаются, она спрашивает: "Земля не сотрясалась?" Подобное представляется нормальной составляющей мгновенной утраты осознания себя и неожиданного взлета ввысь сознания, способного вместить в себя весь мир. Я не хочу, чтобы сказанное мной прозвучало излишним "идеализмом", ибо считаю, что подобное свойственно, сколь бы неуловимым оно ни было, всякой физической близости, за исключением предельно обезличенной. Не хочу я и чтобы это прозвучало просто "мистически", ибо, несмотря на ограничения нашего сознания, я думаю, что это является неотделимой частью подлинного переживания в акте любви.

Созидание сознания

Любовь толкает нас к новому измерению сознания, потому что она основывается на первичном опыте переживания "мы". В противоположность обычным представлениям, мы все начинаем жизнь не как индивиды, а как "мы"; мы созданы слиянием мужчины и женщины, буквально единой плотью, семенем отца, оплодотворяющим яйцеклетку матери. Индивидуальность появляется в рамках этого первоначального "мы" и благодаря этому "мы". Действительно, ни один из нас не осуществит себя, если рано или поздно не станет индивидом, не утвердит свою идентичность по отношению к отцу и матери. Для этого необходимо индивидуальное сознание. Хотя "мы" не начинаемся как обособленные "я", необходимо — поскольку мы уже потеряли первую свободу, Рай у груди своей матери — чтобы мы были способны утверждать свою индивидуальность по мере того, как рушится Рай и начинается человек. Так же как "мы" органически первично, "я" первично в человеческом сознании. Конкретный индивид является человеком потому, что он может принять крушение первой свободы, каким бы болезненным оно ни было, согласиться с ним и начать свое паломничество к полному сознанию. Первоначальное "мы" всегда является задним планом, на фоне которого мы и осуществляем это паломничество. Как говорит об этом Оден:

"Какого бы мненья мы ни придерживались, следует показать Почему у каждого влюбленного существует желание сделать Что-то отличное от него своим собственным: Возможно, в действительности мы никогда не бываем одиноки".3

Мы говорим, что эрос спасает секс от саморазрушения, и это нормальный порядок вещей. Но эрос не может существовать без приязни (филии), братской любви и дружбы. Напряжение постоянного притяжения и постоянной страсти было бы невыносимым, если бы оно никогда не прекращалось. Приязнь — это расслабление в присутствии любимого человека, основанное на признании в другом человеке человека; это состояние, когда нам нравится быть с другим, нравится отдыхать с другим, нравится ритм походки, голос, все существо другого. Это дает эросу широту, это дает ему время для роста, время глубже пустить свои корни. Приязнь не требует, чтобы мы что-то делали для любимого человека, исключая лишь признание его, пребывание рядом с ним и радость с ним. Это дружба в самом ее простейшем и непосредственном выражении. Вот почему Пауль Тиллих так много смысла вкладывает в одобрение и — забавно и вместе с тем досадно, что для современного человека, это будет звучать странно — способность принять одобрение.4 Мы являемся независимыми людьми, которые, зачастую слишком серьезно воспринимая свои силы, постоянно действуют и реагируют, не сознавая, что многое ценное в жизни приходит только в том случае, если мы не настаиваем, приходит спокойно, когда его не подталкивают и не требуют, приходит не от толчка сзади или притяжения спереди, а появляется безмолвно от простого пребывания рядом. Именно об этом говорит Мэтью Арнольд в своих строках:

"Только — хотя не часто —

Когда рука любимого человека лежит в вашей руке,

Когда утомленные напряжением и ярким светом

Бесконечных часов

Наши глаза могут ясно читать в глазах другого,

Когда наши оглушенные миром уши

Ласкают звуки голоса любимого человека,

Тогда где-то в нашей груди стрела снова поражает свою цель,

И снова бьется потерянный пульс чувства;

Глаза обращаются вовнутрь, и сердце спокойно,

И то, что мы думаем, мы говорим, и что мы желаем, мы знаем.

Человек начинает сознавать течение своей жизни".5

Поэтому Салливан акцентировал период "приятельства" в развитии человека. Этот период включает несколько лет, примерно в возрасте 9-12 лет, до того, как начинает созревать гетеросексуальная функция мальчика или девочки. Это время искренней симпатии к своему полу, время, когда мальчики идут в школу, положив руки друг другу на плечи, и когда девочки неразлучны. Это начало способности заботиться о ком-то другом так же, как о себе. Если переживание такого "приятельства" отсутствует, утверждает Салливан, то человек впоследствии не способен к гетеросексуальной любви. Более того, Салливан считал, что ребенок не может любить никого до периода "приятельства", и утверждал, что, если ему навязывать любовь, то можно добиться того, что он будет поступать так, как будто любит кого-то, но это будет только притворство. Принимаем ли мы или нет эти представления в их крайней форме, суть все равно остается ясной.

Дополнительное подтверждение значения приязни дают также эксперименты Гарри Харлоу с резус-макаками.6 Обезьяны Harlow, которым не давали возможности заводить друзей в детстве, которые не научились играть со своими братьями и сестрами или "приятелями" всевозможным свободным и несексуальным образом, впоследствии оказались неспособны адекватно функционировать в сексуальном плане. Другими словами, период игры со сверстниками является необходимым предварительным условием для обучения адекватному половому влечению и реакции на противоположный пол позднее. В своей статье Харлоу говорит: "Мы считаем, что роль привязанности в обобществлении приматов может быть понята только в представлении любви как ряда любовных и чувственных систем, а не как единственной эмоции".

В наше время вечной спешки приязнь чтится, скорее, как след ушедших дней, когда у людей было время на дружбу. Мы считаем себя настолько перегруженными, отправляясь с работы на совещания, затем на поздний ужин, потом спать, а на следующее утро опять все сначала, что вклад приязни в наши жизни оказывается потерян. Или же мы ошибочно связываем ее с гомосексуальностью; американские мужчины особенно боятся мужской дружбы, боятся, чтобы в ней не оказалось какого-то следа гомосексуальности. Но, по меньшей мере, мы должны помнить о важности приязни, способствующей нам в процессе самоопределения и в начале развития личности. Приязнь — филия, в свою очередь, предполагает агапэ. Мы определили агапэ как высокую оценку другого, как заботу о благополучии другого без всякой выгоды для себя; как бескорыстную любовь, подобную любви Бога к человеку. Милость, как это слово переводится в Новом Завете, является неполноценным толкованием, но оно действительно содержит в себе элемент бескорыстной отдачи. Это аналогично — хотя и не тождественно — биологическому аспекту природы, который благодаря внутреннему механизму заставляет мать-кошку защищать своих котят даже перед угрозой смерти, а человеческое существо любить своего ребенка, невзирая на то, что этот ребенок может причинить ему. Агапэ всегда несет в себе риск покровительственного отношения. Но это риск, который необходимо и можно принять. Мы сознаем, что не существует чисто бескорыстных человеческих мотиваций, что мотивации каждого, в лучшем случае, являются смешением этих различных видов любви. Так же, как я бы не хотел, чтобы кто-то "любил" меня чисто бесплотно, не обращая внимания на мое тело и безотносительно того, мужчина я или женщина; точно так же я не хотел бы, чтобы меня любили только за мое тело. Ребенок чувствует ложь, когда ему говорят, что взрослые делают что-то "только для его пользы", и каждому не нравится, когда ему говорят, что его любят только "духовно".

Однако каждый вид любви предполагает заботу — именно это доказывает, что что-то действительно имеет смысл. В нормальных человеческих взаимоотношениях каждый тип любви несет в себе элемент трех других, каким бы неясным он ни был.

Любовь, воля и формы общности

Любовь и воля занимают свое место в рамках форм общности Это мифы и символы, жизненные в данный период. Они являются каналами, по которым передаются жизненные силы общества Творчество есть результат борьбы между жизненной силой и формой. Как известно каждому, кто пытался написать сонет или дать оценку написанному другими, в идеале форма не обедняет творчество, но может обогащать его. И современный бунт против формы доказывает только обратное: в наш переходный век мы ищем, изучаем, исследуем происходящее вокруг, пытаемся определить новые формы для того, что удается обнаружить в эксперименте. Простой иллюстрацией является рассказ Дюка Эллингтона о том, как он пишет музыку. Он говорит, что должен помнить, что его трубач неуверенно берет самые высокие ноты, тогда как его тромбонисту они удаются очень хорошо и, сочиняя в пределах этих ограничений, он отмечает: "Хорошо иметь границы". И не только в отношении либидо и эроса, но также и в отношении других форм любви, с одной стороны, полное удовлетворение означает смерть человеческого существа; с другой стороны, со смертью влюбленных любовь уходит. Таков характер творчества — ему необходима форма для своей созидательной силы, таким образом, ограничение выполняет положительную функцию.

Эти формы общности создают и представляют нам в первую очередь художники. Именно художники учат нас видеть, прокладывают дорогу для расширения нашего сознания; они указывают путь к новым, отвечающим современности измерениям восприятия, в которых мы нуждаемся в данный момент. Вот почему, когда мы воспринимаем произведение искусства, у нас возникает внезапная вспышка самоосознания. Джотто, предтеча замечательной эпохи рождения самосознания, известной как Ренессанс, увидел природу в новой перспективе и впервые изобразил скалы и деревья в трехмерном пространстве. Это пространство существовало все время, но его не замечали из-за поглощенности человека средневековья своим отношением к вечности, имевшим лишь вертикальное измерение, что отражалось в двухмерности мозаик. Джотто расширил пределы человеческого сознания, потому что его перспектива требовала, чтобы индивидуальный человек стоял в определенной точке, для того чтобы видеть эту перспективу. Теперь был важен сам индивид; критерием была уже не вечность, а собственное переживание индивида и его способность видеть. Искусство Джотто явилось предвестием индивидуализма Ренессанса, которому суждено было вступить в пору расцвета сто лет спустя.

Новая картина пространства, рисуемая Джотто, явилась существенно важной с точки зрения новых географических открытий Магеллана и Колумба, которые изменили отношение человека к своему миру, и астрономических открытий Галилея и Коперника, которые изменили отношение человека к небу. Эти новые пространственные открытия привели к радикальному перевороту в представлении человека о самом себе. Наш век не первый столкнулся с одиночеством, порожденным открытием новых измерений пространства и требующим нового расширения границ человеческого разума. Психологический сдвиг и духовное одиночество этого периода выражены в поэзии Джона Донна:

И люди открыто признают, что этот мир исчерпан,

Когда в Планетах и на Небосводе

Они непрестанно обнаруживают что-то новое;

… "Все вдребезги разбито, распалась связь;

Все применительно, все относительно;

Принц, Отец и Сын — все забыто,

Ибо каждый человек в одиночестве, ему остается лишь

Стать Фениксом…"7

Одиночество нашло выражение и в философии Лейбница — в его доктрине изолированных монад "без окон и дверей", через которые одна могла бы сообщаться с другой. То же касается и Паскаля:

"Узрев слепоту и мизерность человека, увидев, что вселенная безмолвствует, а человек пребывает во тьме, предоставленный самому себе, словно заблудившийся в этом уголке вселенной, не ведая ничего, — ни кто поместил его туда, ни зачем он там, ни что ожидает его после смерти, — я испытал страх, как человек, которого, пока он спал, перенесли на пустынный остров и который проснется, не зная, где он и безо всякой надежды покинуть этот остров".8

И точно так же, как эти люди смогли найти новые плоскости сознания, которые до некоторой степени заполнили пустоту новых измерений пространства, так и в наши дни необходим подобный сдвиг.

Сезанн в начале нашего столетия увидел и изобразил пространство по-новому, теперь уже не в перспективе, а в спонтанной целостности, в непосредственном понимании формы пространства. Он изобразил скорее сущность пространства, а не его измерения. Глядя на камни, деревья и горы на его полотнах, мы обнаруживаем, что вовсе не думаем: "Эта гора расположена за тем деревом"; нас охватывает непосредственно целое, мистическое в том смысле, что оно охватывает близкое и далекое, прошлое и настоящее, сознательное и бессознательное в одной непосредственной целостности нашего взаимоотношения с миром. Действительно, недавно, глядя в Лондоне на одну из написанных маслом картин Сезанна, Озеро д'Анннеси (которой я никогда прежде не видел), я с удивлением заметил, что он фактически накладывает мазки горы на дерево, в полном противоречии тому реальному факту, что гора, когда он смотрел на нее, располагалась в двадцати милях от дерева. У Сезанна формы предстают перед нами не как обособленные предметы, собранные вместе, а как единое присутствие, овладевающее нами. То же самое верно и в отношении портретов Сезанна — человек представляется нам не как лицо, имеющее лоб, уши и нос, а как присутствие. Выразительность этого присутствия превосходит наше наивное раболепие перед буквальностью и раскрывает нам большую истину о человека, чем весь реализм. Здесь важно то, что требуется наше участие в самой картине, для того чтобы она заговорила с нами.

У Сезанна мы открываем этот новый мир пространств, камней, деревьев и лиц. Он говорит нам, что старый мир механики ушел, и мы должны увидеть новый пространственный мир и жить в нем. Это очевидно, даже в его, казалось бы, банальных яблоках и персиках на столе. Но особенно выразительно и ясно это предстает в его картинах деревьев. В свои студенческие годы я обычно шел на занятия по территории колледжа под высокими вязами, восхищаясь их величием. Сегодня я направляюсь к своему офису под вязами на Риверсайд Драйв. За время, что прошло между этими двумя событиями, я увидел и научился любить картины вязов Сезанна в их архитектурном величии, и то, что я сейчас каждое утро вижу, — или, вернее, переживаю, — совершенно отлично от того, что я чувствовал в колледже. Теперь деревья являются для меня частью музыкального движения форм, которое не имеет никакого отношения к буквальным размерам деревьев. Белые треугольники неба так же важны, как и ветви деревьев, создающие их форму; зримая сила, витающая в воздухе, не имеет никакого отношения к размерам деревьев, но заключена в линиях, прочерченных ветвями по серо-голубой воде Гудзона.

Новый мир, который открывает Сезанн, выходит за рамки причины и следствия. Здесь нет линейной взаимосвязи в смысле "А" дает "В", а "В" дает "С"; все грани форм рождаются в нашем видении одновременно — или вообще не рождаются. Это демонстрирует ту новую форму, которую в наше время принимает воля. Картина мистична, а не буквальна или реалистична: она вмещает все категории времени — прошлое, настоящее и будущее — сознательное и бессознательное. И что самое главное, я не могу даже просто видеть картину, оставаясь вне ее; она заговаривает, только если я участвую в ней. Я могу увидеть Сезанна, не рассматривая его скалы как точное их изображение, а только глядя на эти скалы как на сочетание форм, которые говорят со мной через мое собственное тело, мои чувства и мое восприятие моего мира. Это мир, в который я должен вжиться. Я должен отдаться ему во вселенной первичных форм, лежащих в основании собственной жизни. Эти картины бросают вызов моему сознанию.

Но как я могу знать, что снова найду себя, если позволю себе взлететь на орбиту новых форм и пространств Сезанна? Этот вопрос объясняет значительную часть того яростного, иррационального и неистового сопротивления, которое многие люди чувствуют по отношению к современному искусству; оно действительно разрушает их старый мир и поэтому ненавистно. Они никогда уже не смогут снова увидеть мир по-старому, никогда не смогут по-старому ощутить жизнь; после того, как старое сознание раскалывается, нет никакого шанса восстановить его снова. Хотя Сезанну, как буржуа, должны быть ближе, упрочившиеся формы, гарантирующие чувство безопасности в жизни, это не должно нас вводить в заблуждение, мешая сознавать, что язык в его картинах совершенно иной. Это тот уровень сознания, который привел Ван Гога к психозу несколькими годами ранее и с которым большой ценой боролся Ницше.

Работы Сезанна представляют собой противоположность принципа "разделяй и властвуй", который характеризовал отношение человека к природе, начиная с Бэкона, и привел нас на грань катастрофы. У Сезанна есть высказывание, что мы можем и должны волеть и любить мир как непосредственную, спонтанную целостность. Сезанн и его единомышленники используют новый мифо-символический язык, который был более адекватен любви и воли в тех условиях, которые нас еще ожидали.

Это страстное стремление художника, какого бы то ни было направления или цеховой принадлежности, "сообщить" нам то, что он воспринимает как бессознательный и сознаваемый смысл своего отношения к творимому им миру. "Сообщение" как передача смысла предполагает "сообщество" и это в свою очередь открывает пути через общение к переживанию общности с нашими собратьями.

Мы любим и волеем мир как непосредственную, спонтанную целостность. Мы волеем мир, творим его своим решением, своим выбором; мы любим его, привносим в него чувство, энергию, силу любить и изменять нас, в то время как мы формируем и изменяем его. Вот что означает всю полноту связи со своим миром. Я вовсе не имею в виду, что мир не существует до того, как мы начинаем любить или волеть его; человек может ответить на этот вопрос только на основании своих допущений. Я, будучи среднестатистическим человеком западной культуры, с врожденно присущим мне реализмом, склонен предполагать, что мир все же существует. Но покуда я не оказываю на него никакого влияния, он не обладает для меня реальностью, не имеет никакого отношения ко мне; я двигаюсь как во сне, вслепую, не чувствуя почвы под ногами и даже не наощупь. Человек может выбирать — отмежеваться от всего мира, как средний житель Нью-Йорка, когда он едет в метро, или же видеть его и творить его. В этом смысле мы сами придаем искусству Сезанна или Собору Парижской Богоматери силу воздействовать на нас.

Что это означает применительно к нашей личной жизни, к которой мы наконец сейчас возвращаемся? Микрокосм нашего сознания предполагает знание макрокосма вселенной. В том, что человек способен сознавать себя и свой мир, заключена исполненная благоговения радость, благословение и проклятие человека.

Ибо сознание неожиданно обнаруживает удивительный смысл в наших, иначе абсурдных, действиях. Эрос, всецело проникая нас собой, манит нас своей силой, обещанием того, что эта сила может стать нашей. А демоническое, — его зачастую душераздирающий голос, который одновременно является выражением нашей творческой силы, — зовет нас к жизни, если мы не убиваем эти демонические переживания, а принимаем их, признавая ценность того, что есть мы и что есть жизнь. Интенциональность, сама обусловленная углубленным самоосознанием, является средством сообщения нашим действиям неожиданно выявленных сознанием смыслов.

Мы стоим на вершине сознания всех предшествующих веков, и их мудрость доступна нам. История — эта избирательная сокровищница прошлого, которую каждый век завещает последующему — сформировала нас таким образом, что мы, пребывая в настоящем, можем глядеть в будущее. Однако, наши интуиции, новые формы, теснящиеся у самых границ нашего разума, всегда уводят нас в девственную страну, где мы, хотим мы того или нет, вступаем на чужую и зыбкую почву. Единственный выход — впереди, и выбор наш состоит в том, чтобы либо отступить, либо утвердиться на этой новой земле.

Ибо в каждом акте любви и воли — а в конечном итоге и то, и другое присутствует в каждом подлинном действии — мы одновременно формируем и самих себя и наш мир. Вот что значит зачать свое будущее.