69542.fb2
Некоторые следователи напыщенно называют себя рыцарями карающего меча советского правосудия. Золотую нашивку этого меча энкаведисты носят на рукавах своих мундиров.
Слово рыцарь в Советском Союзе считается одиозный и представляющим собою "пережиток западно-европейского феодализма". Ведь Карл Маркс и Ленин в свое время писали о "псах-рыцарях". Однако, энкаведисты средневековое слово присвоили себе весьма охотно. Так, даже Дзержинский был назван ими рыцарем революции.
Один из энкаведистов как-то мне сказал:
— Все-таки слово рыцарь до некоторой степени облагораживает нашу профессию…
Больше года меня допрашивал и мучил один "рыцарь карающего меча", следователь Островерхов, а за мое короткое пребывание в Холодногорске, в течение двух с половиной месяцев, я подвергался допросам со стороны четырех таких "рыцарей". Эти четверо энкаведистов были довольно интересными субъектами. В настоящей главе я попытаюсь сделать зарисовки с трех из них.
Про некоторых людей говорят, что у них "глаза навыкат". У следователя краевого управления НКВД, Осипа Львовича Окуня глазки маленькие и узенькие, а вместо них "навыкат" зубы. Они крупные, как у лошади, кривые и острые и выпирают изо рта. Поэтому он держит рот всегда открытым.
Один холодногорец выразился о нем так:
— Этот окунь со щучьими зубами и соответствующимим характером…
Кроме зубов, в его внешности нет ничего особенно примечательного. Он из энкаведистов, которых называют "середнячками", в чине старшего лейтенанта. Роста ниже среднего, фигура круглая и коротконогая, физиономия выхоленная, жирная и краснощекая, мундир на плечах в обтяжку.
На работу в НКВД Окунь был "выдвинут" комсомолом и изо всех сил старается "оправдать доверие партии и вышестоящих товарищей". В подследственных вцепляется щукой, допрашивает их долго, нудно и, зачастую, пытает сам, не довольствуясь услугами теломехаников.
На первом же допросе вцепился он и в меня. Допрашивал больше пяти часов подряд. Каждая его фраза, обращенная ко мне, начиналась словами: "А скажите".
— А скажите, почему вы отказались от своих показаний?
— А скажите, вы намерены признаваться?
— А скажите, кто вас завербовал?
Мои ответы не удовлетворили его и он рукояткой нагана собственноручно выбил мне два зуба, прежде чем передать меня на растерзание теломеханикам…
Весной 1937 года Окунь женился на красивой пиш-машинистке, работавшей в краевом управлении НКВД. Супруги влюблены друг в друга. Жена называет мужа нежной кличкой: "Окунь-рыбочка". Уркам удалось узнать об этой кличке и они распространили ее по всем ставропольским тюрьмам. Однако, называть следователя "по-домашнему" для подследственного небезопасно. Услышав данную ему женой кличку из уст заключенного, Окунь впадает в состояние дикой ярости.
"Окунь-рыбочка" — большой трус. Жестоко обращаясь с подследственными, он в то же время боитсяих. Людей на допросы к нему обычно приводят со скованными руками.
Кобура у него на поясе всегда пуста; в ней нет револьвера. Окунь не умеет стрелять и боится огнестрельного оружия. Наганом, конечно, незаряженным, он все же пользуется при избиении допрашиваемых.
При первом же взгляде на нового следователя, я невольно подумал:
"Вот сейчас он на меня бросится".
Эту паническую мысль вызвала у меня внешность следователя. Представьте себе негра, выкрашенного в телесный цвет белого человека. Низкий покатый лоб, широкий приплюснутый нос, за буграми скул оттопыренные уши и все это не черного, а розовато-белого цвета. Губы толстые и ярко-красные, будто налитые кровью. Курчавая шевелюра черных густых волос начинается значительно выше лба и висков. Фигура у него широкоплечая и сутулая, с длинными обезьяньими руками;
движения резкие и какие-то ломаные, как в дикарском танце. На лице его сосредоточенно-свирепая гримаса.
Таков следователь Петлюхов; третий v меня по счету. Этот "белый негр" на меня не бросился, как я ожидал. Он был занят другим делом: стоя перед большим зеркалом, висящим на стене слева от стола, выдавливал угри у себя на лбу.
Петлюхов не обратил на меня никакого внимания. Только бросил мне через плечо:
— Садитесь! Я занят. Через пару минут освобожусь…
Я сажусь на хорошо знакомый мне "подследственный стул" у двери и начинаю с любопытством разглядывать моего нового следователя. Чем внимательнее я всматриваюсь в него, тем больше удивляюсь. Его негритянская физиономия, оказывается, густо напудрена и нарумянена, губы накрашены, чаплинские усики над ними влажны от помады, брови подбриты. Волосы у него завиты, хотя в этом и нет необходимости — он и без того курчав.
"Таких раскрашенных энкаведистов я еще не видывал", — мелькнула в моей голове мысль, вызванная удивлением.
Перед зеркалом Петлюхов не стоит спокойно. Он все время вертится, охорашивается, приглаживает волосы, одергивает мундир, принимает картинные позы: то поставит ногу на кресло, то выпятит грудь, то, повернувшись на каблуках, любуется своей спиной, отраженной в зеркале.
Прошло не меньше получаса, прежде чем он оторвался от зеркала, и обратился ко мне с неожиданным вопросом:
— Как вы думаете, угри очень портят красивое мужское лицо?
От удивления я не смог ответить сразу. Петлюхов вихляющими шагами подошел ко мне вплотную.
— Что же вы молчите? Отвечайте, когда вас спрашивает следователь!
С трудом справляясь со своим изумлением, я пробормотал:
— Да… конечно… портят.
— А мое тоже? — спросил он, поглаживая свою скуластую физиономию короткими и толстыми пальцами с наманикюренными ногтями.
Я сообразил, что на этот вопрос нужно ответить отрицательно.
— Ваше лицо?.. Нет. Не заметно. Думаю, что не портят.
Следователь, самодовольно усмехнувшись, отошел к зеркалу. Мы еще поговорили об угрях и мужской красоте и он милостиво отпустил меня в камеру, дав мне на прощанье пачку хороших папирос.
Вернувшись в Холодногорск, я угостил папиросами заключенных. Некоторые отказывались брать их и смотрели на меня с сожалением и нескрываемым подозрением, а староста сказал мне:
— Если вы вторично раскололись, если дали следователю новые показания, то зачем это скрывать от холодногорцев? Впрочем, дело ваше. Как хотите. Не советую только за папиросы стучать энкаведистам на камеру.
Я рассказал ему, при каких обстоятельствах получил пачку папирос. Юрий Леонтьевич рассмеялся и воскликнул:
— Так вы попали к Петлюхову! К самовлюбленному крашеному негру. Ну, поздравляю! Вам посчастливилось. Он будет вас кормить колбасой, поить сладким чаем, угощать папиросами и болтать всякую чепуху. Поддакивайте ему и не возражайте, иначе угощению сразу наступит конец…
На втором допросе Петлюхов болтал уже не о мужской красоте вообще, а о своей собственной. Он спрашивал меня:
— Не правда-ли, я все-таки красив? Ведь красив же? Помня предупреждения Юрия Леонтьевича, я поспешил согласиться с "крашеным негром":
— О, да. Несомненно.
Его скуластая толстогубая физиономия расплылась в широчайшую улыбку.
— А как вы определяете мою красоту? К какому классу ее относите? — спросил он наигранно-томным голосом.
Я ответил запинаясь:
— Она у вас такая… необыкновенная… производящая впечатление… мужественная. Петлюхов жеманно потупился.
— Если это не комплимент, то мне приятно слышать.
— Помилуйте! Какие могут быть комплименты? — воскликнул я, еле сдерживаясь, чтобы не засмеяться.
— А вот некоторым женщинам моя наружность не нравится. Э-эх, ничего они не понимают в мужской красоте, — произнес он с протяжным вздохом…
В благодарность за мой лестный отзыв о его красоте Петлюхов накормил меня колбасой с белымибулками, напоил сладким чаем и дал еще пачку папирос. Простился он со мною очень ласково.
На последующих допросах "крашеный негр" к рассуждениям о мужской красоте присоединили свои мечты.
— Есть у меня одна затаенная сладкая мечта, — рассказывал он. — Как было бы хорошо, если б наши советские ученые изобрели металлических роботов, людей-автоматов. Тогда мы могли бы полностью наслаждаться всеми благами жизни, а роботы — выполнять за нас всякую работу.
— И даже допрашивать подследственных? — спрашиваю я с содроганием, мысленно представляя себе картину такого допроса.
— Нет. Зачем же? — возражает он. — Тогда никаких подследственников уже не будет. Располагая достаточным количеством роботов, мы сможем ликвидировать все человечество. К чему оно? Ведь роботов на всех не хватит. Оставим две-три тысячи красивых мужчин, тысяч 10–12 подходящих женщин и станем наслаждаться жизнью. Это будет волшебная жизнь. Как в сказке, еще никем не придуманной. Никакой работы, никаких собраний, общественных нагрузок, врагов народа, расстрелов, политучебы и тому подобного. А человечество можно передавить, как клопов. Пусть не воняет.
— В общем полный коммунизм?
— Ну, коммунизму далеко до моих мечтаний.
— Думаете, что они осуществятся?
— Уверен. Наша советская наука в конце концов дойдет до такого рая на земле…
Петлюхов очень ласков со мною. Вызывает по два раза в день, — утром и вечером, — и не допрашивает. Кормит меня булками с колбасой, поит чаем с печеньем, дает папиросы и бесконечно болтает об истреблении человечества и земном "рае". Я слушаю его с отвращением и дрожью в коленях, но принужден поддакивать…
Шесть дней подряд я выдерживал кошмарную болтовню энкаведиста-маниака, а на седьмой попробовал возразить:
— Мне ваши планы истребления человечества, гражданин следователь, не очень нравятся.
Широкая улыбка слетела с его лица и он спросил холодно:
— Почему? Имеете дополнения?
— Нет, дополнений не имею. Чего уж тут дополнять? Но человеку, гражданин следователь, очень больно и неприятно, когда его ликвидируют. Знаю это по собственному опыту и вам советую испытать на своей шкуре, — ответил я,
Вся ласковость Петлюхова мгновенно улетучилась. Его физиономию искривила свирепая гримаса. Он покачал головой и сказал:
— Мелкий же ты человечишко. Не понимаешь широкого размаха моей натуры и красоты моих мечтаний. Не доходит это до тебя. А я-то думал, что ты не такой, как другие подследственники. Ошибся. Жаль… Ну, ладно. Сегодня ступай в камеру, а завтра я буду тебя допрашивать с помощью телемеханика.
"Ласковый мечтатель" показал чекистские зубы… Когда я сообщил некоторым холодногорцам о том, что мои отношения со следователем испортились, они назвали меня дураком и балдой. Общее их мнение выразил Костя Каланча:
— Дурак ты, каких мало! Ну, разве можно у такого лягаша поднимать шухер?
Шамовки какой лишился, балда! Лягашей охмуряют не так, а по-хорошему. Он треплется, а ты поддакивай и хвост опусти. Шамай, сопи да дышь, будет барыш.
— Да ведь слушать противно, — возразил я.
— У энкаведистов многое противно порядочному человеку. Но вы же их не переделаете. Горбатого и энкаведиста только могила исправит, — прошамкал беззубый Петр Савельевич.
К их мнению присоединился и староста:
— Опрометчиво вы поступили. Не надо было сердить крашеного негра. Его чекистские зубы острее, чем у "Окуня-рыбочки". Многих подследственников он заел…
Познакомиться ближе с зубами "ласкового мечтателя" мне, к счастью, не пришлось. Он больше не вызывал меня.
Это был самый короткий и безалаберный допрос из всех, которым я до того подвергался.
Меня вызвал в свой кабинет младший лейтенант Марченко, один из следователей контрразведывательного отдела, известный холодногорцам под кличкой "Стремительный перепуг". Эта кличка дана ему заключенными за его испуганно-стремительную манеру держаться и так же допрашивать подследственных. Испуган же он постоянным ожиданием его ареста и обвинений в "связях с ежовцами".
Допрашивая меня, он бегает по кабинету с выражением панического испуга, на круглом, рыжебровом и рябом лице, всплескивая руками, хватается ими за свой, бритый по партийной моде до синевы, бугроватый череп, охает, ахает и ругается.
— Будешь ты, наконец, признаваться? — спрашивает Марченко, с разбегу остановившись передо мной.
— В чем, гражданин следователь? — в свою очередь задаю я ему вопрос, напуская на себя вид полнейшей невинности и простоты.
Марченко подскакивает на месте.
— Как в чем? В контрреволюции, антисоветской агитации и вообще. Другие ведь признаются.
— Ну, это их дело. А я в таких вещах не виноват.
— Как не виноват? Ты же признавался.
— Когда? Кому? — Следователю Островерхову.
— Не помню.
— Свои показания не помнишь? — Какие?
— Которые ты порвал. Я пожимаю плечами.
— О таком случае никак не могу вспомнить, у меня слабая память…
Марченко не только перепуган, но и глуповат. Поэтому с ним можно "валять дурака". Я и "валяю". Правда, он может избить меня, но мне не привыкать к этому на допросах. Кроме того, энкаведистам временно запретили применять некоторые "методы физического воздействия".
"Если его, — думаю я, — в случае чего, еще припугнуть, то он, пожалуй, меня бить не рискнет…
Набегавшись по кабинету, следователь снова подскакивает ко мне.
— Какие показания ты давал Островерхову? Расскажи вкратце! Мне это нужно для прекращения твоего дела. Тебя освобождают. Понимаешь?
Приманка слишком примитивна и я на нее не ловлюсь. Напускаю на себя еще больше простоты и говорю:
— О моих показаниях спросите у Островерхова, а я ничего не знаю и не помню. Марченко хватается руками за свой синий череп.
— Как я Островерхова спрошу? Его нету.
— Где же он?
— На вышке прикончили.
Последние слова следователя вызывают у меня чувство глубочайшего удовлетворения.
"Итак мой главный палач подох. Других под пулю подводил и сам на нее нарвался. Так ему и надо", — подумал я и после продолжительной паузы, во время которой Марченко бегал по комнате, сказал ему:
— Если Островерхова нет, то обратитесь к Окуню.
— Он тоже накрылся. Арестован, — сообщил мне следователь вторую новость.
— Вот как? Ну, тогда поговорите с Петлюховым.
— И этот сидит.
— Его-то за что? — удивленно спрашиваю я.
— За распространение злостных антисоветских теорий среди подследственников, — ответил Марченко и вдруг неожиданно заорал:
— Да ты что меня допрашиваешь? Кто из нас следователь, ты или я?
— Вы, вы, гражданин следователь, — поторопился я его успокоить.
— А ежели так, то признавайся, мать твою! Или я разобью тебе морду!
Перед моими глазами замаячил увесистый следовательский кулак. Я попробовал припугнуть его обладателя и это мне удалось. Вскочив со стула, я распахнул рубаху на груди и закричал, напирая на следователя:
— Бить хочешь?! Ну, бей! Только я буду жаловаться. На недопустимые методы допроса.
Марченко опустил кулак и побежал по кабинету, громко бормоча себе под нос:
— Вот гады, суки, подследственники проклятые! Не хотят признаваться. Не желают, мать их. А начальство требует, мать его. А что я могу поделать? Откуда ихние показания возьму? Ах, посадят меня. Посадят…
Прервав свой бег, он заговаривает со мной пониженным тоном:
— Может, все-таки признаешься? Ну, что тебе стоит? Все равно ведь сидишь. А с меня начальство требует. Понимаешь? Ох, как требует.
— Мне признаваться не в чем, — решительно заявил я, убедившись, что опасность избиения мне уже не грозит.
— Значит, не хочешь? — вздыхая спросил он. — Ну и не надо. Сиди, пока посинеешь…
Он подбегает к двери и, распахнув ее, орет в коридор:
— Эй! Конвой! Заберите подследственника!