6986.fb2
«Губернатор Уотхэм не считает для себя возможным отменить решение апелляционного суда».
И, наконец, последний день… последний час… Клайда переводят в камеру старого Дома смерти и после бритья и ванны выдают ему черные брюки, белую рубашку без воротничка (потом ее должны были открыть на шее), новые войлочные туфли и серые носки. В этом наряде ему разрешено еще раз увидеться с матерью и Мак-Милланом, – с шести часов вечера накануне казни и до четырех часов последнего утра им позволено оставаться подле Клайда, беседуя с ним о господней любви и милосердии. А в четыре часа появился начальник тюрьмы и сказал, что миссис Грифитс пора удалиться, оставив Клайда на попечение Мак-Миллана. (Печальная необходимость, требуемая законом, сказал он.) И затем – последнее прощание Клайда с матерью; в эти минуты, то и дело замолкая, чувствуя, как больно сжимается сердце, он все же с усилием выговорил:
– Мама, ты должна верить, что я умираю покорно и спокойно. Смерть мне не страшна. Бог услышал мои молитвы. Он даровал силы и мир моей душе.
Но про себя он прибавил: «Так ли?»
И миссис Грифитс воскликнула:
– Сын мой! Сын мой! Я знаю, знаю, я верю в это! Я знаю, что искупитель мой жив и не оставит тебя. Пусть мы умираем, но будем жить вечно! – Она стояла, подняв глаза к небу, пронзенная страданием. И вдруг обернулась, схватила Клайда в объятия и долго и крепко прижимала его к груди, шепча: – Сынок… мальчик мой…
Голос ее оборвался, она задыхалась… казалось, вся ее сила перешла к нему, и наконец она почувствовала, что должна оставить его, чтобы не упасть… Пошатнувшись, она быстро обернулась к начальнику тюрьмы, который ждал, чтобы отвести ее к обернским друзьям Мак-Миллана.
И потом, в темноте этого зимнего утра, – последние минуты: пришли тюремщики, сделали надрез на правой штанине, чтобы можно было приложить к ноге металлическую пластинку, потом пошли задергивать занавески перед камерами.
– Кажется, пора. Смелее, сын мой! – это сказал, увидев приближающихся надзирателей, преподобный Мак-Миллан; вместе с ним теперь при Клайде находился и преподобный Гилфорд.
И вот Клайд поднялся с койки, на которой он сидел рядом с Мак-Милланом, слушая чтение 14-й, 15-й и 16-й глав Евангелия от Иоанна: «Да не смущается сердце ваше. Веруйте в бога и в меня веруйте». И потом – последний путь; преподобный Мак-Миллан по правую руку, преподобный Гилфорд по левую, а надзиратели – впереди и позади Клайда. Но взамен обычных молитв преподобный Мак-Миллан провозгласил:
– Смиритесь под всемогущей десницей господа, дабы он мог вас вознести, когда настанет час. Возложите на него все заботы свои, ибо он печется о вас. Да будет мир в душе вашей. Мудры и праведны пути того, кто через Иисуса Христа, сына своего, после кратких страданий наших призвал нас к вечной славе своей. «Аз есмь путь, и истина, и жизнь. Лишь через меня придете к отцу небесному».
Но, когда Клайд, направляясь к двери, за которой ждал его электрический стул, пересекал коридор Дома смерти, послышались голоса:
– Прощай, Клайд!
И у Клайда хватило земных мыслей и сил, чтобы отозваться:
– Прощайте все!
Но голос его прозвучал так странно и слабо, так издалека, что Клайду и самому показалось, будто это крикнул не он, а кто-то другой, идущий рядом с ним. И ноги его, казалось, переступали как-то автоматически. И он слышал знакомое шарканье мягких туфель, пока его вели все дальше и дальше к той двери. Вот она перед ним… вот она распахнулась. И вот наконец электрический стул, который он так часто видел во сне… которого так боялся… к которому его теперь заставляют идти. Его толкают к этому стулу… на него… вперед… вперед… через эту дверь, которая распахивается, чтобы впустить его, и так быстро захлопывается… а за нею остается вся земная жизнь, какую он успел изведать.
Четверть часа спустя преподобный Мак-Миллан с совершенно серым, измученным лицом, несколько нетвердой походкой человека, разбитого нравственно и физически, вышел из холодных дверей тюрьмы. А как немощен, как жалок и пасмурно-сер был этот зимний день… совсем как он сам… Мертв! Всего лишь несколько минут назад Клайд так напряженно и все же доверчиво шел с ним рядом, а теперь он мертв. Закон! Тюрьмы – вот такие, как эта. Сильные и злые люди уже глумятся там, где Клайд молился. А его исповедь? Верно ли он решил, ведомый мудростью господа, насколько господь приобщил его к своей мудрости. Верно ли? Глаза Клайда! Преподобный Мак-Миллан и сам едва не упал без чувств подле Клайда, когда тому надели на голову шлем… и дан был ток… он весь дрожал, его мутило… кое-как, с чьей-то помощью он выбрался из этой комнаты – он, на кого так надеялся Клайд. А он просил бога даровать ему силы, просил…
Он побрел по безмолвной улице, но ему пришлось остановиться, прислонясь к дереву, безлистному в эту зимнюю пору, такому голому и унылому… Глаза Клайда! Его взгляд в ту минуту, когда он бессильно опустился на этот страшный стул… тревожный взгляд, с мольбой и изумлением, как подумалось Мак-Миллану, устремленный на него и на всех, кто был вокруг.
Правильно ли он поступил? Было ли решение, принятое им в разговоре с губернатором Уотхэмом, действительно здравым, справедливым и милосердным? Не следовало ли тогда ответить губернатору, что может быть… может быть… Клайд был игрушкой тех, других влияний?.. Неужели душе его больше не знать покоя?
«Я знаю, искупитель мой жив и сохранит его на оный день».
И еще долгие часы Мак-Миллан бродил по городу, прежде чем собрался с силами пойти к матери Клайда. А она в доме преподобного Фрэнсиса Голта и его супруги – деятелей Армии спасения в Оберне – с половины пятого утра на коленях молилась о душе своего сына; мысленно она все еще пыталась узреть его обретшим покой в объятиях создателя.
«Я знаю, в кого уверовала», – молилась она.
Летний вечер, сумерки.
И торговый центр Сан-Франциско – высокие здания, высокие серые стены в вечерней мгле.
И на широкой улице к югу от Маркет-стрит, теперь почти затихшей после шумного дня, – группа в пять человек: мужчина лет шестидесяти, коротенький, толстый, но с застывшим лицом и поблекшими, тусклыми глазами мертвеца – весьма невзрачная и усталая личность; густая грива седых волос выбивается из-под старой круглой фетровой шляпы; на ремне, перекинутом через плечо, небольшой органчик, какими обычно пользуются уличные проповедники и певцы. С ним женщина, всего лет на пять моложе, повыше, не такая полная, но крепко сбитая, с белыми как снег волосами, вся в черном с головы до пят – черное платье, шляпа, башмаки. Ее широкое лицо выразительнее, чем лицо мужа, но глубоко изборождено следами невзгод и страданий. Рядом, держа в руках Библию и несколько книжечек псалмов, идет мальчик лет семи-восьми, не больше, бойкий, глазастый, не слишком хорошо одетый, но живой и грациозный; как видно, он очень привязан к пожилой женщине и старается держаться поближе к ней. Вслед за ними, но чуть поодаль идут увядшая, бесцветная женщина лет двадцати семи и другая – лет пятидесяти, очень похожие друг на друга – очевидно, мать и дочь.
Жарко, но в воздухе чувствуется приятная истома тихоокеанского лета. Дойдя до угла Маркет-стрит, большой и оживленной улицы, по которой в противоположных направлениях снует множество автомобилей и трамваев, эти люди задержались, ожидая знака полисмена на перекрестке.
– Стань поближе ко мне, Рассел, – сказала старшая женщина. – Дай-ка руку.
– Мне кажется, движение здесь возрастает с каждым днем, – тихо и без выражения произнес ее муж.
Дребезжали трамвайные звонки, фыркали и гудели автомобили. Но маленькая группа казалась равнодушной ко всему и только старалась поскорее перейти улицу.
– Уличные проповедники, – заметил, проходя мимо, банковский клерк своей приятельнице-кассирше.
– Да, я встречаю их здесь чуть не каждую среду.
– Ну, по-моему, совсем не дело таскать такого малыша по улицам. Он слишком мал для этого, правда, Элла?
– По-моему, тоже. Не хотела бы я, чтобы мой братишка занимался такими вещами. Что это за жизнь для ребенка? – поддержала Элла.
Перейдя улицу и дойдя до следующего перекрестка, маленькая группа остановилась и осмотрелась, словно достигнув своей цели; мужчина поставил органчик на землю, открыл его и поднял небольшой пюпитр. Тем временем его жена взяла из рук внука Библию и книжечки псалмов, передала Библию и одну из книжечек мужу, другую поставила на пюпитр, еще одну оставила себе и дала по книжечке всем остальным. Муж огляделся рассеянно, но все же с напускной уверенностью и провозгласил:
– Сегодня мы начнем с двести семьдесят шестого псалма: «Сколь крепка твердыня». Мисс Шуф, прошу вас.
И младшая из женщин, очень худая, иссохшая, угловатая и некрасивая, – судьба ничем не одарила ее, – уселась на желтом складном стуле и, пробежав пальцами по клавишам и перелистав ноты, заиграла названный псалом; все запели.
Тем временем расходившиеся по домам люди разных профессий и положений, заметив маленькую группу, так удобно расположившуюся близ главной улицы города, нерешительно замедляли шаг и искоса оглядывали ее или приостанавливались, чтобы узнать, что происходит. И пока те пели, безличная и безучастная уличная толпа с недоумением глазела на эту невзрачную горсточку чудаков, возвысивших свой голос против всеобщего скептицизма и равнодушия. Этот седой, жалкий и никчемный старик в поношенном мешковатом синем костюме, эта сильная, но грубоватая и усталая женщина с совершенно белыми волосами, этот свежий, чистый, неиспорченный и наивный мальчуган… он-то здесь зачем? И еще эта бесцветная и тощая старая дева и ее мать, такая же тощая, с растерянным взглядом… Из всей этой группы в одной только седовласой женщине прохожие могли почувствовать силу и решительность, которые, как бы ни были они слепы и ложно направлены, способствуют если не успеху в жизни, то самосохранению. В ней больше, чем в ком-либо из остальных, видна была убежденность, хотя и невежественная, но все же вызывающая уважение. Она стояла с книгой псалмов в опущенной руке, устремив взгляд в пространство, – и многие из тех, кто замешкался здесь, глядя на нее, говорили себе, каждый на свой лад: «Да, вот кто, при всех своих недостатках, наверно, стремится делать только то, во что верит». Упрямая, непреклонная вера в мудрость и милосердие той высшей, могущественной и бдительной силы, которую она прославляла, запечатлелась в каждой черте ее лица, в каждом движении.
Когда псалом был пропет, жена прочитала длинную молитву; потом муж произнес проповедь, а остальные засвидетельствовали все, что было содеяно господом для каждого из них. Затем книжки были собраны, орган закрыт, муж перекинул его на ремне через плечо, и они пустились в обратный путь.
– Прекрасный вечер. Кажется, публика была несколько внимательнее, чем обычно, – заговорил муж.
– О да, – подхватила женщина, игравшая на органе. – По меньшей мере одиннадцать человек взяли брошюрки. И один старый джентльмен спросил меня, где помещается миссия и когда у нас бывает служба.
– Хвала господу! – заключил старик.
И вот наконец сама миссия – «Звезда упования. Миссия диссидентов. Молитвенные собрания по средам и субботам от 8 до 10 часов вечера; по воскресеньям в 11, 3 и 8 часов. Двери открыты для всех». Под этой надписью на каждом окне другая: «Бог есть любовь», – а еще ниже помельче: «Сколько времени ты не писал своей матери?»
– Дай монетку, бабушка! Я сбегаю на угол за мороженым! – попросил мальчик.
– Хорошо, Рассел. Только сейчас же возвращайся, слышишь?
– Ну конечно, бабушка! Не беспокойся!
Он схватил десятицентовую монетку, которую бабушка извлекла из глубочайшего кармана юбки, и бегом пустился к мороженщику.
Ее дорогой мальчик. Свет и радость ее на склоне лет. Она должна быть добра к нему, снисходительна, не слишком строга, как, может быть, она была к… С нежностью и чуть рассеянно смотрела она вслед убегавшему мальчику. «Ради него».
И вся маленькая группа, кроме Рассела, вошла в невзрачную желтую дверь и скрылась.