70054.fb2
— Манечка, Манька… — раздались голоса после конца песни… — А ну-ка, «Мурку»… Спой, Манька, не ломайся, когда просят… А ну…
Манька, словно очнувшись, тряхнула головой, и снова в ее глазах блеснул злобный огонек. Тамара наклонилась к ней и ласково сказала.
— Спойте, Манечка, мы все просим… Пожалуйста, голубчик.
Манька как-то дико взглянула на Тамару, вздрогнула и отвернулась.
— Ладно, — ответила она.
И в наступившем напряженном молчании полилась песенка о любви вора к «Мурке»… В этой любви и страсть, и ненависть, и боль… И звонкий голосок певуньи с замечательной выразительностью передавал эти примитивные чувства вора. Я оглянулся… Беспризорники сидели неподвижно, не отрывая глаз от лица Маньки. Кулаки у многих были сжаты и от волнение прерывалось дыхание и раскрывались рты…
«Мурка» оказалась предательницей… Любовь вора и сладкое «блатное» житье она променяла на «лягашку»[17]… И вот наступает возмездие:
И рыдающим аккордом вырываются из губ поющей девочки последние слова:
И я вижу, как по щеке удалого Каракуля ползет слеза…
Кончилась песенка, но молчат все. Сколько у этих детей сентиментальности и романтичности под внешней корой наплевательского отношение ко всему в жизни… И не разберешь, что здесь больное, издерганное, а что душевное и мягкое…
Каракуль первым встряхнул головой.
— Вот, стерва, — одобрительно произнес он, стараясь скрыть свое волнение. — Аж до сердца достало!.. Тебе бы Манька, в зверинец, ты бы бегемотов, вот, как в песне, в слезу бы вогнала. Фу… Ну, это не дело — так разнюниваться… А ну-ка, Шлемка, запузырь ты что повеселее… Хоть бы про свадьбу!
Худой высокий мальчик озлобленно оглянулся.
— Пошел к черту, — мрачно буркнул он.
— Ишь, ты, какой гордый, что твой Троцкий! — вспыхнул Сенька. — Как дельфина-то, небось, жрал, а как сгрохать что, так и морду воротишь… Раз компания — так уж нечего рассусоливать. Добро бы еще не умел…
— Спойте, Шлема, — попросил я, с интересом вглядываясь в его характерное еврейское лицо с тонкими чертами, красиво очерченными бледными губами и чахоточными пятнами на щеках… — Я очень люблю еврейские песенки. А вы сами откуда?
Щлема исподлобья взглянул на меня.
— Я? С Голты.
— Ага — это который в «Первомайск» переименован? Я бывал там…
Лицо Шлемы мгновенно прояснилось…
— Бывали? Правда? А давно?
— Да в 1922 году.
— А-а-а-а, — разочаровано протянул Шлема. — Давно… Тогда еще люди жили. А теперь там — уй, не дай Бог, что делается…
— А ты-то почему уехал?
Тонкие губы Шлемы болезненно искривились:
— Почему?… И отец умер, и мать умерла, и сестра умерла. Я и ушел…
— Да будя там слезы точить, — вмешался Каракуль. — Чего ушел? Ясно чего — не сдыхать же с голодухи… Им ведь, жидюкам, может, хуже нашего пришлось! Мужик — он на земле хоть что найдет, корешок какой выкопает, а им совсем каюк. Ну, да ладно! Таких историй не переслушаешь… Вали, Шлемка, своего Шнеерзона. Нечего там! А мы, ребята, покеда для него оркестр сварганим.
И улыбающиеся беспризорники начали подмывающе веселый мотив «Свадьбы Шнеерзона».
— Ну, ну, Шлемка… Гоп, ца, ца, ца… Гоп, ца, ца, ца…
На бледном лице Шлемы промелькнул отсвет борьбы с самим собой, но потом губы его скривились в невеселой усмешке. Он покорно встал и, балансируя в такт «оркестру», плавным речитативом начал чудесную песенку об еврейской свадьбе.
Еще несколько строф и Шлемка улыбается уже весело и задорно, его глаза начинают подмигивать, и тело все живей движется в такт песенке.
Ax, эта веселая Одесса, создавшая изумительные шедевры бодрых, смешливых песенок. «Одесса-мама» — разгульная, неунывающая, искрящаяся жизнерадостностью. Кто из одесситов не любит глубоко своей Одессы и кто не стыдится внешне этой любви?
— Скажите, вы с Одессы?
Оскорбленный ответ:
— Сами вы сволочь!
Еврейская свадьба в голодной Одессе. Шлемка ее своим акцентом подчеркивает каждый штрих описания. Вот непревзойденный блик: «музыкальное оформление» свадьбы:
Дружный хохот сопровождает каждый стих. И оркестр с особенным жаром подхватывает залихватский мотив.
Я вглядываюсь в покрытое красными пятнами лице Шлемы, еврейского мальчика, вместе с тысячами других валяющегося под заборами и трубами. Сколько евреев — и седых «буржуев», и подростков — пришлось встречать мне за решетками двух десятков пройденных мной тюрем, в твердынях Соловецкого монастыря, за проволокой лагерей, в глуши сибирской ссылки, в «труд-коммунах» ГПУ, этапах — словом, на дне советской жизни.
Тяжело досталось похмелье революции еврейской массе. Может быть, даже тяжелей, чем другим.
— Вот это, да! — восторженно заорал Каракуль после конца песенки. — Вот это, удружил! Ну, Шлемка, за мной пол-литра! Молодец ты, обрезанная твоя душа! Ей Богу, молодец! Ну, а теперь давай, ребята, напоследок нашу, беспризорную, жалостную. Ну-ка-сь! Хором, как следовает, как взрослые. Разом! Ну…
И сиплые надорванные голоса, потерявшие свою звучность в метелях севера, под морозами уличных закоулков, в пыли вагонов, в угле кочегарок, затянули любимую песню беспризорника:
Сиротливой жалобой прозвучали первые слова этой песни, словно души этих маленьких человечков, брошенных в тину и грязь жизни, протянули к нам, взрослым, свою боль и свой упрек… Словно весь смех и недавнее веселье были только наигранным способом скрыть свою боль. А вот, теперь эта боль прорвалась…
Сколько искреннего чувства в этих срывающихся голосках! Сколько наболевшей жалобы в звуках этой простой протяжной мелодии. Сколько жуткого смысла в этих нехитрых словах!..
И на фони нестройного, словно рыдающего и захлебывающегося, хора тонкие голоса Маньки и Сеньки выписывают горькие слова:
А сверху сияет солнце, рокочет море, мягко целует всех ласковый ветерок. Сколько радости в мире!..
Но темная тень беспредельного человеческого горя, только одна капля которого выражена с таким отчаянием в этой песенке, туманит всю красоту картины Божьего мира…
Боже мой! Боже мой! Вот таких маленьких человечков, лишенных крова, семьи, ласки, уюта, участия, дружбы, — их миллионы! Миллионы маленьких, исковерканных жизней и сломанных ростков…
Живая пыль на дороге революции… Кто положит их слезы, их кровь, их жизни на чашку весов против перспектив «царства счастья»?
Минутка беседы у костра… Почти невидимыми огоньками вспыхивает приготовленный заранее костер. По старой привычке укладываются скауты у костра послушать, как в старину, рассказы «дяди Боба»… Беспризорники тоже незаметно проникаются важностью момента и затихают…