70054.fb2
— Я так загружен, что никак не смог бы взять на себя такую сложную обязанность…
— Ах, у вас времени не хватило бы? Так я вас понял?
— Да, пожалуй…
— Ну, это горюшко — еще не горе. А если бы государственные организации сочли нужным перебросить вас исключительно на работу с пионерами, — вы согласились бы?
— Н-н-нет.
— Почему же? Разве вы не одобряете принципов пионер-движения?
— Да я, собственно, плохо знаком с ними…
— Что это вы нам опять пыль в глаза пускаете? — раздраженно буркнул низенький чекист. — Бросьте наивняка строить, т. Солоневич. Скажите откровенно, что вы политически противник пионеров — и дело с концом…
— Да, я не политик, и эта сторона дела меня не интересует…
— Так что же вам мешает работать с пионерами? Разве пионеры не те же советские дети? Почему же вы возражаете против переброски вас туда?
Положение создалось очень напряженное. Согласиться работать с пионерами не позволяла совесть. Готовить под руководством Комсомола будущих коммунистов и чекистов, шпионов и погонщиков рабов, беспрекословных исполнителей воли Сталина я не мог. Рассказывать ребятам о «гении красных вождей», о величии ГПУ, о красоте жертв в пользу мировой революции, оправдывать чудовищное истребление людей, воспитывать кровожадность, ненависть и равнодушие к чужому горю, обливать грязью старую могучую Россию, лгать самому и приучать ко лжи детей, готовить из них шпионов в собственной семье, безбожников и комсомольцев — было для меня непереносимо противно… Но разве в стенах ГПУ можно было так обосновать свой отказ? А вопрос был поставлен ребром.
— Трудно точно ответить на ваш вопрос. Мне непонятны некоторые принципы пионер-движение с точки зрение педагогической… Да, кроме того, нет смысла бросать одну налаженную работу и бросаться к другой…
— Позвольте, позвольте, т. Солоневич, — прервал меня латыш. — Давайте не уклоняться от темы. Нас чрезвычайно интересует вопрос о ваших гм… гм… идейных расхождениях с пионерами. Позвольте спросить, что именно вам педагогически не подходит в пионерском движении?
— Ну, что-ж! Если уж мое мнение так вас интересует, я могу указать вам хотя бы на такой момент, как воспитание в детях ненависти и злобы к непонятным им «классовым врагам». Мне это кажется противоречащим педагогическим установкам так, как я их понимаю. Детская душа, по моему мнению, должна воспитываться на созидательных, а не разрушительных инстинктах…
— Но ведь вы, надеюсь, согласитесь с нами, — снисходительно сказал латыш, — что в период напряженной классовой борьбы нам необходимо воспитывать эту, как вы назвали, ненависть в нашей подрастающей смене?
— Это дело политики, а я не политик. Может быть, в отношении к взрослым, сознательным людям это и могло бы быть оправдано, но с детьми я не хотел бы вести такой работы. Это мне не по душе.
— Так, что вы решительно отказываетесь работать с пионерами? — с ноткой угрозы спросил чекист с дергающимся лицом.
— Решительно.
Следователи пошептались и помолчали. Потом толстый латыш опять недоверчиво покачал головой:
— Та-а-ак… Ну, мы ожидали, что разговор с вами будет содержательнее и интереснее. И вдобавок — более выгоден для вас. Жаль… Очень жаль… Ну, позвольте еще один вопрос. Вы, кажется, работали со скаутами и соколами на юге России в период власти белых генералов Деникина и Врангеля. Не сообщите ли вы нам факты, касающиеся участие этой молодежи в белом движении?
— Простите, мне неясен ваш вопрос. О каком участии в белом движении вы говорите?
— Ах, и это вам непонятно? — с раздраженной язвительностью спросил латыш. — Придется, видимо, и это вам разжевывать… Удивительно, как это вы непонятливы… Нам нужно знать, кто, например, из скаутов участвовал в белых армиях, кто организовывал работу скаутов в лазаретах и санитарных отрядах, кто из руководителей вел антисоветскую агитацию. Вы в те времена были Помощником Старшего Скаута России и, разумеется, прекрасно знаете все это. И мы требуем от вас, как от советского гражданина, чтобы вы сообщили нам все эти сведения.
Этот вопрос был поставлен еще более категорически. ГПУ требовало от меня определенных материалов…
Мне не раз еще до ареста приходилось слышать, что ГПУ собирается устроить большой процесс над скаутами, чтобы облить грязью скаутскую идею, кричать на весь мир, что скауты — «орудие буржуазии, генералов и попов», что скауты — непримиримые враги народа и пр. и пр. Уже не раз ГПУ ловко инсценировало такие процессы, выставляя подкупленных или терроризированных свидетелей, говоривших под диктовку ГПУ заученные показания. Для такого процесса над скаутингом нужны были люди и документы. И этот процесс мог послужить для ГПУ некоторым оправданием расправы над непокорной молодежью.
Опять в моей памяти вспыхнули яркие воспоминание — годы гражданской войны, расцвет скаутинга под покровительством «белых вождей», наша работа среди больных и раненых, лица скаутов, ушедших в Белую Армию, повинуясь чувству долга перед Родиной…
Но неужели я могу выдать их имена? Неужели я могу унизиться до того, чтобы фигурировать в качестве центрального «раскаявшегося вождя» на таком гнусном процессе против нашего братства?
Неужели эти, вот, чекисты думают, что такой ценой я куплю свою свободу?
— Товарищ следователь! Давайте твердо договоримся в одном — ничего против своей совести я вам не скажу. Вы вольны рассматривать работу среди больных и раненых, как помощь белому движению, но для меня такая деятельность выше политики. Были в этих лазаретах и белые, и красные, и им скауты помогали, как помогал каждый врач или сестра милосердия… Вы еще спрашиваете об участниках гражданской войны. Наши отряды имели дело с молодежью не военного возраста. Если кто-либо из старших скаутов, уже взрослых, и был в рядах белого движения, — это дело его совести и политических убеждений. Но никаких документов и показаний по этому вопросу я не дам.
Мой голос звучал резко и вызывающе… Было ясно, что этот ответ ухудшает мое положение, но в глубине души кипело возмущение. Пусть впереди нет надежды на свободу и, может быть, и жизнь… Но выдать друзей? Такой подлой ценой купить свою свободу?..
Я сжал зубы, и судорога прошла по моему лицу. Толстый латыш, испытующе следивший за мной, очевидно, угадал, что происходит в моей душе, и что его расчеты лопнули. Все его самодовольное спокойствие мгновенно соскочило, как маска. Он вскочил, лицо его покраснело и, фыркая слюной, он истерически закричал:
— Значит, в молчанку играть собрались, т. Солоневич? Все наши вопросы для вас пустячки? Так, что ли? Вы думаете — «захочу — полюблю, захочу — разлюблю»? Это как вам заблагорассудится? Ну, нет!.. Мы думали, что вы умнее, что это вашим мальчишкам подходит героев разыгрывать… Плохо же вы понимаете свое положение… Ну, что ж!.. Вам же хуже… Вы еще не раз пожалеете о своих словах, да поздно будет…
И, резко повернувшись, он направился к двери. В последний момент он остановился, еще раз злобно и угрожающе посмотрел на меня и что-то тихо сказал молодому следователю.
— Слушаю, т. начальник, — ответит тот, и оба старших чекиста вышли. Мы остались в комнате одни. Несколько минут длилось неприятное, тягостное молчание. Потом следователь придвинул к себе лист бумаги и стал что-то писать. Взволнованный только что прошедшей сценой, я отвернулся и стал смотреть в окно.
С высоты 4-го этажа широко разворачивалась панорама Лубянской площади. Стена Китай-города зубчатыми уступами спускалась к другой шумящей площади. Посредине этой старинной, изъеденной веками стены, грозно возвышалась Никольская башня со своими узкими бойницами. Крыши и купола Москвы — сердца России — блестели на солнце и туманились вдали. Чуть доносились суетливые звонки трамваев, да людской муравейник струями шевелился по краям широкой площади.
«Когда это мне еще придется ходить свободным по Москве?» мелькнуло у меня в голове, и сердце заныло при мысли о годах неволи, лежащих впереди. По концу допроса я ясно видел, что надежд на освобождение нет. Если не расстреляют, то, по крайней мере, длительное заключение обеспечено. Из рук ГПУ, как некогда из рук инквизиции, так просто не вырваться.
Несмотря на все эти мысли, на душе у меня было легко и спокойно. К мысли о неизбежности репрессий ГПУ я давно уже привык. Компромиссы с совестью мне были противны, а угроз я не боялся. Мое душевное спокойствие нарушала только мысль о том, как тяжело переживают эти дни неизвестности мой брат и жена, в привязанности которых я был глубоко уверен.
Я опять поглядел в окно. Может быть, как раз в эту минуту, кто нибудь из них идет по этой площади и с сжимающимся от боли сердцем смотрит на мрачные, овеянные кровавой славой стены ГПУ. И ведь все-таки мне легче, чем им. Боль за любимого всегда острее и сильнее, чем своя собственная боль…
Следователь вызвал меня из задумчивости просьбой подписать протокол допроса. Я внимательно прочел его и, к своему большому изумлению, не нашел в нем обычных для ГПУ ловушек или искажений.
Подписывая, я высказал своему следователю удивление, что протокол допроса написан так коротко и точно.
— Ну, мы ведь знаем, как с кем обращаться, — сухо усмехнулся тот. — Вас-то, во всяком случае, мы не будем пугать револьверами и путать протокольными штучками. Видывали вас на ринге, да и книги ваши почитывали. Ваш характер нам давно знаком, и в отношении вас у нас есть другой подход… Подпишите пока, кстати, и это, — добавил он, протягивая мне листок бумаги.
На нем стояло:
«Гражданин Солоневич Б. Л., инспектор Морского Флота, обвиняется в преступлениях, предусмотренных в статье 61 Уголовного Кодекса.
Начальник Секретного Отдела ОГПУ (подпись).
Настоящее заключение мне объявлено.
(Подпись заключенного). 4 июня 1926 г.»
Я удивленно поднял брови.
— Простите, т. следователь, но меня ведь пока ни в чем не обвиняли. Были высказаны только некоторые подозрения, не поддержанные обвинительным материалом, да было задано несколько вопросов.
— Мы зря не арестовываем. У нас давно имеется достаточно материала для вашего обвинения, — сурово отрезал чекист.
— Так предъявите мне его!