70054.fb2
Он оглянулся. На стенке дежурки висел портрет недавно умершего основателя ЧК, Дзержинского, отличавшегося фанатичной жестокостью. Портрет был окружен венком из золотых веток…
— Вот это кстати! Выручил, значит, «железный чекист» скаута!
Володя отламывает веточку от венка и, торжествующе улыбаясь, вдевает ее в петлицу тужурки.
— Пусть эта сволочь перевернется в гробу.
— Да он ведь в крематории сожжен…
— Ну, так пусть черти его в аду лишний разок за мой счет припекут… Тьфу, какие глупости в голову лезут, — сам над собой рассмеялся Володя. — Но в нашем положении даже шиш в кармане показать, и то приятно. Все-таки как-то на душе легче…
Его утомленное лицо оживляется лукавой усмешкой…
В маленькой комнатке ВПО (Воспитательно-Просветительный Отдел), окутанный табачным дымом и гомоном спорящих голосов, над столом склонился наш художник Игорь. Перед ним длинная полоса бумаги, на которой вчерне уже выведено: «Труд без творчества есть рабство». Игорь накладывает краски на буквы, изредка нервным движением откидывает со лба длинные волосы и от старания незаметно для самого себя высовывает кончик языка.
— Здорово, Игорь!
Среди окружающего шума, поглощенный своей работой, Игорь не сразу откликается. Я трясу его за плечо.
— Эй, очухайся, мазилка. Я к тебе с поздравлением пришел.
— Это дело, — ласково отвечает он, крепко пожимая мне руку. — В ответ на твое поздравление я тебя сразу же и ограблю, — Он быстрым движением выхватывает мою веточку и прикрепляет ее к своей рубашке.
— Ты себе еще достанешь, а мне отсюда никак не выбраться. Видишь, какой лозунг малюю. Как раз соответствующий для концлагеря…
— Да, лозунг подходящий. Вот его бы на лесозаготовки или на Кемь-Ухту — сразу бы энтузиазм поднялся…
Улыбающееся лицо Игоря покрыто какой-то зеленоватой бледностью. Он совсем истощен и, вдобавок, каждой весной его мучат приступы цынги.
В Москве он был кормильцем большой семьи, которая теперь живет впроголодь и не может помочь ему ни деньгами, ни посылками. Мы все стараемся поделиться с ним, чем можем. Но велика ли может быть наша помощь? Все мы живем полуголодными…
Разгром скаутов, может быть, наиболее тяжело ударил именно по Игорю. Почти у всех из нас там, на воле, остались родные, которые из-за нашего ареста все-таки не голодают, а как-то перебиваются. А семья Игоря бедствует по-настоящему… А в перспективе у него — еще долгие годы ссылки, разлука с родными, лишение избирательных прав, невозможность учиться и свободно работать, словом, невеселая карьера контрреволюционера, сидящего «на карандашике» у ГПУ. Впереди разбитая жизнь, а Игорь весь кипит желанием работать и творить… И мы не уверены, что он не сдастся под давлением всех этих невеселых обстоятельств. Может быть, он подаст заявление покаянного типа и пойдет работать к пионерам, только-бы не сломать себе жизни. Конечно, его выпустят и дадут возможность работать.
Все мы понимаем его положение и его настроение и, если он даже и сдастся, никто из нас не кинет в него камнем осуждения:
Но Игорь не трус. При прощанье он церемонно салютует мне, и его левая рука смело тянется к моей через стол, заваленный коммунистическими лозунгами…
О, это скаутское рукопожатие! Думал ли когда-нибудь Баден-Пауль, что по этому рукопожатию не только скауты будут узнавать друг друга, но и враги, настоящее, не игрушечные враги, будут вылавливать и ликвидировать скаутов, как преступников!..
Заглядываю в библиотеку. Там, уйдя с головой в свое дело, просматривает какую-то книгу низенький, южного типа паренек Николай, коренастый, заросший волосами, одетый в остатки того, что в дни «империалистической бойни» именовалось бы солдатской шинелью…
Николай в Соловках — на особом положении. Его и боятся, и держат под особым контролем. Его отец — видный московский чекист, и на Николая смотрят, некоторым образом, как на «блудного сына».
Он уже давно порвал со своим отцом. Идее коммунизма, диктатуры и террора, в которых хотел воспитать его отец, чтобы подготовить себе достойную смену, вызвали в душе Николая только отвращение и жажду найти иные, более справедливые формы социальной жизни.
Николай был крепко привязан к нашему братству, хотя скаутинг и на дал ему ответа на волнующие его политические вопросы. Когда девятый вал разгромов пронесся над нашими головами, он резко отказался от помощи и связей отца и вместе с нами очутился на Соловках.
Николай у нас — резко выраженный политик. Он проповедует мысль, что управлять страной должны не профессионалы политики, не невежественная масса, не финансовые дельцы, не военная сила, не фанатики социализма, а люди науки и знания. Его ide fixe — власть культурных и знающих людей.
Он хорошо знал подпольную жизнь советской молодежи, ее стремления, искание и недовольство советской жизнью. Это он впервые рассказал мне о могучей юношеской подпольной политической организации — «Союза Мыслящей Молодежи», на которую ГПУ смотрит с такой тревогой и ненавистью…
— Борис, Борис, — даже не здороваясь со мной, восклицает он. — Гляди-ка, что я тут, в старых монастырских фолиантах вычитал: тут у монахов настоящий НОТ[32] был, когда еще дедушки Тейлора и на свете не было. Тут, брат, описаны производственные процессы солеварен и молочного хозяйства. Прямо чудеса! Знаешь, оказывается, еще в конце XIX века англичане сюда ездили учиться постановке молочного дела!…
Он опустил свою книгу и взглянул на меня сквозь космы своих иссиня-черных волос.
— Вот это, брат, — да!… Я, признаться, думал, что монахи, как это в советских книгах пишут, — так себе — лежебоки были, только молиться, да каяться умели, а вот, поди-ж ты… Молодцы! Вот это, верно, настоящая коммуна была — не чета нынешним, социалистическим… Вот что значит спаивающая идея!… Вера в Бога, да альтруизм… Черт побери!.. Мне только сейчас пришло в голову — как много общего, вот, в общих установках монашества, рыцарства и скаутинга… У всех разная линии в жизни, а истоки-то одинаковые… Слушай, Борис. Ты брат, не обижайся. Катись себе дальше — я сейчас слишком взволнован этими мыслями, чтобы с тобой калякать… Вот, как в голове все сляжется, тогда потолкуем…
Пожав мне руку, он поворачивается к полкам со старинными монастырскими книгами, недоступными другим заключенным, а только ему, как библиотекарю.
Счастливец! Его мысль горит и сверкает, и его жизнь полна содержащем даже здесь, в условиях лагеря…
В одном из зданий кремля, в бывшей монастырской келье, ныне красочно именуемой «комнатой научных работников», почти безвылазно сидит наша «ученая крыса», бородатый сосредоточенный Сережа. Он немного не от мира сего. Его внимание и силы ушли в разработку абстрактных проблем математики и астрономии. Когда он был еще на воле, выдающиеся профессора пророчили ему блестящую карьеру, но волей ГПУ эта карьера была прервана.
Сейчас он предложил ВПО разработать вопрос о влиянии климатических перемен на ход рыбы по метеорологическим данным, сводкам рыбных артелей и старинным монастырским источникам.
ВПО ухватилось за эту мысль: вот-де, можно щегольнуть перед наивными читателями советских газет: «Посмотрите, мол. У нас, на Соловках, даже наука процветает!»…
И Сережа был немедленно снят с укладки кирпичей и поставлен на «научную работу».
Когда видишь его за письменным столом, заваленным книгами и бумагами, ясно ощущается, что это — его сфера. И, действительно, Серж несколько оторван от жизни и от нашей семьи. Его интересы выше и шире рамок настоящего. Он не замечает окружающего. Ему почти все равно, когда, как и что он будет есть, сколько разнообразных дыр в его костюме и что будет через год-два. Но память и точность нашего будущего профессора замечательны, и свежая еловая веточка весело зеленеет в петлице его старого, рваного пиджака.
— Слушай, Серж! Пройдемся-ка по свежему воздуху, а то у тебя, как у Фридриха Барбароссы, борода сквозь стол прорастет…
— Нет, Борис, спасибо. Тут у меня как раз мысли ядовитые назрели, да и Николай со старых полок где-то выкопал книгу о монастырском рыболовстве XVII века. Я уж посижу, а ты там от моего имени попережми лапы ребятам. Это как раз по тебе — циркулировать по разным местам. А у меня темперамент книжный. Кстати, вот: получил я каким-то чудом письмо от Римы, пишет что и она, и твоя Ирина, и бедняга невеста Сени — Ниночка, и другие наши вдовые жены основали в Москве что-то вроде содружества скаутских жен и налаживают планомерную помощь и нам, мужьям-неудачникам, и холостякам-скаутам. Так что с первыми пароходами ждем прежде всего противоцинготных средств. Ты уж там по своей врачебной части распредели, что кому, да заодно и бодрость поддержи. Не зря же тебя Валерьянкой Лукьянычем зовут. А я уж за твое здоровье посижу — работа заела.
В строительном отделе — низком деревянном бараке, наскоро сколоченном из «горбылей», за чертежным столом склонились рядом две головы — Петро и Саша. Их положение в нашей скаутской семье исключительное — это наш «суд чести», наша скаутская совесть. Их моральный авторитет стоит так высоко в наших глазах, что каждый из нас старается оценить свои поступки и решение под их углом зрения. И если лица Петро и Саши омрачаются, каждый из нас чувствует себя пристыженным.
Сколько раз вопрос: «а как бы посмотрели на это „наши судьи“?» — останавливал многих из нас от поступка, спорного с точки зрение морали скаута.
Нижегородец Саша — это тип русского идеалиста. Худощавый и нежный, с большими серыми глазами и мягкой улыбкой, он всегда невольно напоминал мне Алешу Карамазова, который, по образному выражению нашего скаутского поэта:
Ложь и неправда жизни жестоко бьют и ранят его душу. Трудно живется ему среди окружающего гнета и произвола, и ему больно видеть, как некоторые из нас ищут и находят компромиссные пути для деятельности даже в этих условиях…
Я часто чувствую и на себе его грустный испытывающий взгляд и знаю, что ему больно видеть меня в кругу тюремщиков, чекистов и наших «красных жандармов». Он согласен с тем, что занимаемое мной положение дает мне возможность помогать многим, что это неизбежный компромисс в суровых условиях лагеря, но он не боец, а идеалист-мечтатель, и его душе тяжело. Инстинкт борьбы ему чужд.
Другой чертежник — Петро, такой же славный юноша, прямой и стройный, с ясным бесхитростным умом и безмятежным сердцем. К нему как-то не пристает грязь жизни. Он находит силы в самом себе, чтобы спокойно переносить свое положение. Никто не слыхал от него ни одной жалобы и резкого слова осуждения. Он всегда старается вдуматься в причины поступка, в причины ошибки, и его мнения, в противоположность суровому суждению Саши, всегда снисходительны и человечны. Саша судит поступки с точки зрение скаутской морали, Петро оценивает их, еще и снисходя к человеческой слабости, учитывая ненормальную обстановку жизни и считая наши скаутские законы только недостижимым идеалом, уклонение от пути к которым неизбежны.
И резкость и некоторая нетерпимость Саши удивительно сочетаются с человечностью и снисходительностью Петро, и многие из нас, после разговора с нашим «судом чести», уходили как-будто морально просветленные… Когда я вспоминаю об этих цельных натурах, в ушах невольно звучат стихи московского скаута:
Ребята встречают меня ликующе, и их рукопожатие особенно сердечно. Ведь сегодня день нашей радости, праздник скаутов всего мира, и их глаза сияют…
И, уже уходя, я вижу с дороги, как через грязное стекло, заткнутое сбоку куском пакли, кивают мне радостные лица наших «апостолов скаутизма», как с ласковым уважением зовем мы Сашу и Петро…
Медвежий тюлень
У большего буксирного парохода, ре монтирующегося и вытащенного на берег, раньше, в дни славы монастыря, называвшаяся «Архистратигом Михаилом», а теперь переименованного в «Энгельса», я не без труда нахожу нашего славного Глеба.