7007.fb2
Четыре валета – это четверо военных слуг, четыре солдата императора. Маршал, два генерала и командир эскадрона. Последний – это поляк из тех "les derniers fideles", которые никогда не покинули своего "бога войны", и представитель которых обязательно должен был присутствовать, чтобы пасьянс не стал фальшивым.
Над каждым из них тяготело какое-то мрачное, путающее жизненные тропы проклятие, являющееся частью того самого рока, что пал на их Великую Армию в год российского похода, и с той поры уже не отступавшего, часто захватывая и жизнь загробную.
Они не могли избежать его. Они были обречены с того самого дня 23 июня 1812 года, когда в два часа перед наступлением утра Наполеон отправился на разведку к берегу Немана. Возле самой воды конь неожиданно споткнулся и выбросил императора из седла. В ночной тишине из императорской свиты раздался чей-то голос (так никто и никогда не узнал, чей же это был голос):
– Плохой это знак, Римлянин бы отступил!
Наполеон не желал и не мог отступать, и поэтому впоследствии им пришлось отступать через ад зимы российской степи и через всю Европу, все в том же и том же направлении, в котором катилось заходящее солнце. Это было солнце империи, которую сами создали, поэтому уже никакая из еще выигранных ими битв уже не могла изменить предназначения.
Они проиграли, и от них осталась только легенда, для одних золотая, а для других – черная, как последняя ночь на Святой Елене.
И в этот момент прозвучало то самое великое слово, в форме которого мы никогда уже не будем уверены, но которое, несомненно, вышло прямо из сердца.
Римляне говорили: "Слово – это тень поступка". И в принципе, они были правы. Только я мог бы указать такие остановки истории, когда было иначе. Под Фермопилами напротив когорт Ксеркса стояла горстка спартанцев, и когда Ксеркс потребовал, чтобы они сложили оружие, Леонид ответил:
– Приди и возьми!
После чего погибли сыновья Спарты, но деяние их было лишь тенью тех слов.
Сенека в своих Письмах…, в книге III, в письме 24, рассказывает, как Сципион, которого злые ветры пригнали к берегам Африки, заметив, что его окружили враги, закололся мечом, а на вопрос, где находится вождь, ответил:
– Вождю уже хорошо.
Такие вот слова перед лицом смерти…
По следу одного из таких слов, даже одного слова, "made in Waterloo", я шел очень долго, разыскивал его в архивах, в подшивках газет 150-летней давности, в романах и в мемуарах – и все по следу одного-единственного слова. Это были тяжелые, хотя совсем и не скучные поиски. В конце концов, я даже прибыл на то поле, где когда-то должно было прозвучать это слово, хотя мне это не слишком и помогло – загадка так и оставалась загадкой. Впрочем, что можно сейчас найти на поле битвы, которое превратили в крикливый луна-парк, переполненный забегаловками ("Под гусаром", "Под Императором", "La Cambronne" и т.д.), дешевыми гостиницами, будками с банальными сувенирами, кабинет исторических лиц, истаптываемый тысячами подошв?
Здесь следовало находиться тогда, когда подобные толпы выдирали друг у друга жизнь. Вот тогда у меня бы имелась возможность, одна-единственная, услышать оригинал. И он должен был быть великим, если не величайшим. "Если не", поскольку никакие слова той битвы не заслуживают большего уважения, чем те, которые произнес простой английский солдат, Дик Томлинсон, отбросив ружье и протянув руки к обезумевшим толпам:
– Люди! Почему мы убиваем друг друга?! Ведь мы даже не знакомы! Люуудииии!!!
Они убивали себя столь умело, что Веллингтон, объезжая поле сечи, сказал:
– Выигранная битва не менее страшна, чем проигранная.
Тот же самый Артур Уэллесли, герцог Веллингтон, обладал большими шансами на то, чтобы потомство признало его личностью № 1 этой битвы. Этот шанс отобрало у него ругательство из одного слова, из которого создали пьедестал памятника одного бравого генерала по фамилии Камбронн.
Если бы Наполеон в тот июньский день выиграл – "слова Камбронна" просто бы не было. Дело решила мелочь. В определенный момент сражения, отчаявшийся Веллингтон сидел в своей штаб-квартире, склонив голову, уверенный, что все уже потеряно. Вестовые прибегали с сообщениями, что удержать позиции невозможно, и молили дать подкрепление.
– Нет уже никаких подкреплений! – кричал он им в ответ.
– Тогда мы не удержимся, сэр!
– В таком случае, пускай погибнут все до одного, но пускай дерутся! Быть может, Блюхер еще успеет подойти…
Успел.
И вот тогда уставшую от двадцатилетних трудов армию императора охватило сомнение. Оно было первым шагом к великому слову.
Сомнение на поле битвы – это мать страха, страх же порождает довольно короткую цепочку событий, последним звеном которой является проигрыш. Когда уже все поняли, что свежие массы пехоты на горизонте, это не корпус Груши, а прусская армия Блюхера, среди императорских орлов раздалось фатальное: "Спасайся, кто может!"
В первый раз это смертельное рычание услышали со стороны имения Ла Айе Санте. А после этого уже ничто не было в состоянии удержать охваченные паникой войска. Тысячи сынов Франции бежали в направлении Шарлеруа, давя друга и проклиная судьбу, которая в этот день изменила их коронованному идолу, неправильно проинформировав Груши, дав тем самым пруссакам возможность соединиться с англичанами, которая дождем, превратившим землю в болото, удержала на месте их пушки, которая столкнула их кавалерию в невидимый овраг-пропасть, и которая позволила британскому ничтожеству с терпением счетовода, Веллингтону, одержать триумф над боевым гением "бога войны".
Не бежала только гвардия.
В течение множества лет ампирных побед французские линейные полки дико завидовали императорской гвардии – откармливаемой и ходящей гоголем, гвардии, которую берегли в сражениях, зато осыпали дождем наград, гвардии, которая не слишком теряла крови, но которую украшали лаврами героев. Даже под Бородино, когда можно было бросить Россию на колени, и когда в решающий момент битвы следовало перевесить судьбу ударом могучих гвардейских резервов – император не сделал этого и не послал гвардию в бой.
– Ради всего святого, пришлите нам гвардию, и мы перебьем им хребет! умоляли маршалы Наполеона в ходе всего сражения.
Если бы он их послушал, российская армия, скорее всего, перестала бы существовать. Но только в момент отчаянного сомнения стоящий радом Бессьере (командир гвардейцев) шепнул:
– Сир, вы находитесь в тысячах километров от Парижа!
И эти слова стали решающими. Гвардия была последним резервом, который Бонапарте не захотел подвергнуть испытаниям под Москвой – даже ценой сокрушительного удара.
18 июня 1815 года, когда уже угасала одна из крупнейших и наиболее кровавых битв в истории человечества, и когда линейные полки превратились в жалкие "Sauve qui peut!", гвардия поняла, что пришел момент сравнять счеты, и встала между животным страхом бегущей толпы и нависающей волной разогнавшихся неприятелей.
Наступала ночь, когда три батальона старой гвардии под командованием генералов Кристиани, Роже и Камбронна, сформировали рядом с Ла Айе Санте, неподалеку от дороги на Брюссель, последние каре, плотно окруженные морем врагов, "как кабана окружает свора псов" [Х. Хуссей], и медленно отступающие в направлении Бель-Альянс. Вскоре каре, квадраты, превратились в "треугольники" (в кавычках, поскольку это были буквы V – людей на то, чтобы сформировать третьи стороны не хватало), а потом и в последнее каре. Пушечные ядра превращали эту живую стену в кучу трупов, но и когорты британских войск откатывались от линии французских штыков настолько обескровленными, что вскоре каре остановилось, окруженное валом убитых и раненых, нагромождавшихся один на другом в виде трясущегося укрепления. Писать победные реляции было невозможно до полного уничтожения этих смертников, вот только стоимость этого последнего была высокой, крайне высокой…
И тогда британские офицеры [Колвилл, Мейтленд, Хелкетт или же иные – в воспоминаниях относительно этого существуют различные мнения] милостиво предложили этой горстке жизнь ценой сдачи. Когда предложение было повторено, изнутри каре, через дым, стоны и выстрелы прорвался ответ, после которого все предложения просто потеряли смысл.
"На слово Камбронна, – писал Виктор Гюго в "Отверженных" – англичане ответили: Огня! Загремели батареи, задрожал холм, все бронзовые пасти в последний раз отрыгнули чудовищным огнем, дым разлился широко, белея в отсветах восходящей луны, заклубился, когда же он развеялся – не было уже ничего; гвардия была мертва. Так вот легионы французские – более великолепные, чем легионы римские – упокоились на Монт-Сен-Жан".
После битвы из пирамиды тел гвардейцев вытащили лишь нескольких, еще подающих какие-то признаки жизни, зато гордость Франции была спасена. Если верить автору "Отверженных" – благодаря грубому уличному выражению, которое история освятила именем прекраснейшего в мире ругательства и окутала плащом возвышенности. Но если верить французским школьным учебникам – благодаря фразе: "Гвардия умирает, но не сдается!"
Так вот, как же на самом деле звучал тот ответ, и действительно ли он прозвучал из уст Камбронна? Именно на эти вопросы я и искал ответ. Хлопоты были бы небольшими, если бы вся проблема ограничивалась только лишь этими двумя вопросами. Вот только вскоре появился третий, гораздо более существенный: где родились обе версии ответа, на поле битвы или же в редакторской комнате одной из газет либо же за столиком в кафе?
Официально Париж узнал о разгроме под Ватерлоо только лишь 21 июня 1815 года. После полудня "Ле Монитер" выпустил приложение с описанием битвы; в нем не было ни малейшего упоминания о каком-либо ответе Камбронна или вообще каком-либо ответе. То же самое молчание царило в газетах от 22 и 23 июня, и только 24 июня "Журналь женераль де Франс" написал: "Среди фактов, которые увековечивают памятную и жестокую битву под Монт-Сен-Жан [В историю перешло название битвы, данное ей Веллингтоном, у которого в Ватерлоо была штаб-квартира и лазарет; стоящий во главе пруссаков Блюхер называл ее битвой под Бель-Альянс, от названия поместья, возле которого он встретился с Веллингтоном; и один только Наполеон дал битве имя от того места, где она и происходила: под Монт-Сен-Жан (приблизительно в 3 км южнее Ватерлоо)], особого внимания заслуживает возвышенная жертвенность несчастной императорской гвардии (…) Английские генералы, восхищенные этой горсткой героев, обращались к ним с предложением сдаться, на что генерал Камбронн ответил следующее: Императорская гвардия умирает, но не поддается!" Остальные газеты тут же перепечатали это сообщение.
Итак, у нас имеется предложение, и имеется Камбронн. Четырьмя днями позднее (28.06.1815) в Палате Депутатов, когда Гара предложил почтить героев битвы, "а особенно того, кто произнес: лучше умереть, чем поддаться!", со своего места схватился другой депутат, Пеньере, с воплем:
– Прошу не игнорировать автора этих слов, это бравый Камбронн!
Уже одного этого первого небольшого шума в Париже было достаточно, чтобы высказывание попало на страницы истории, одновременно помещая с собой и Камбронна, до сих пор одного из толпы командиров, но с того момента "великого Камбронна".
Пьер Камбронн родился в Сен-Себастьене, неподалеку от Нанта, в 1770 году. Свою военную карьеру он начал двадцатью двумя годами позднее, добровольно вступив в ряды армии Республики. Крещение огнем он получил в знаменитой битве под Жемаппе. Парень сражался в Вандее, служил под командованием Гоша в Ирландской Армии, под командованием Массены в Швейцарии, под командованием Моро в Баварии, а потом уже рядом с Наполеоном во всех кампаниях Консульства и Империи: в Италии, Австрии, Пруссии, Польше, Испании, России – одним словом, везде. В 1813 году он получил чин бригадного генерала, что было логическим последствием того длинного пути, в ходе которого он отличался в каждой битве. Годом позднее, он последовал за обожествляемым им императором на Эльбу.
Единственным моментом отдыха за 23 года непрерывной службы для Камбронна стало пребывание в лагере в Булони (1804 – 1805). Ожидая там, вместе с Великой Армией, приказа атаковать Англию, он влюбился в 24-летнюю амазонку, дочери торговца кружевами, Августину Корбизе. Их неформальное жениховство продолжалось, в течение которых Камбронн высылал даме своего сердца прочувственные письма из далеких мест службы, считая, что она пожелает ждать его, пока Наполеон не завоюет весь свет, и тогда уже можно будет разойтись по домам. Helas! – как говорят, а вернее, вздыхают французы.
Тонкий в письмах, в армии Камбронн был славен не только бравурной храбростью, но и грубым, мягко выражаясь, языком, что наверняка возмутит лишь тех, которые армию представляют по образу и подобию Армии Спасения.
15 июня 1815 года, выступая на сцене Ватерлоо в почетном костюме-мундире командира 2 батальона 1 полка пеших гвардейских стрелков, Камбронн создал одну из наиболее героических ролей эпохи ампира. В последнем акте он получил тяжелую огнестрельную рану в голову. После битвы его полуживого вытащили из-под кучи трупов [Это до сих пор не мешает британским историкам (например, Дж. Веллер в "Веллингтон при Ватерлоо", Лондон, 1967) увлеченно повторять бредни, основанные на сообщении некоего сержанта Коттона, который, якобы, принимал участие в битве, будто Камбронна после яростного поединка взял в плен полковник Хью Хелкетт]. Англичане перетранспортировали едва дышащего генерала в лагерь для пленных на островах, там вылечили, после чего отдали в руки доброго короля Людовика XVIII де Бурбона, который в течение последних месяцев дискутировал с бонапартистами исключительно посредством расстрельных взводов.
Правда, военный трибунал не осмелился послать героя на смерть, решающее влияние тут оказало дело разрекламированного прессой знаменитого ответа, которым Франция была безмерно горда, а также факт, что Камбронн открыто манифестировал ненависть к британцам, которым в Париже вообще никто не симпатизировал [В определенном смысле историческим парадоксом является тот факт, что французский выход тоннеля под Ла-Маншем, символа новой, дружелюбной эры в отношениях с Англией, был спроектирован неподалеку от Кале, на земле, принадлежащей потомкам генерала – семейству Камбронн]. Правда, это никак не помешало ему через пять лет (1820 г.) жениться на англичанке, вдове Сворд [Тоже интересно, Sword по-английски означает "меч"].
В том же самом, 1820 году, когда страсти несколько поутихли, Камбронн принял командование 16 дивизией линейной пехоты, в 1822 году он был именован виконтом, а через десять лет ушел в отставку, чтобы остаток жизни провести в родных сторонах.
Но давайте вернемся в Париж ранних лет Реставрации.
После Ватерлоо фигура Камбронна быстро выросла до весьма огромных размеров как на вкус королевских ультра, посему вскоре – не без их помощи начались сомнения в аутентичности знаменитой реплики. 18 декабря 1818 года в дело вступил роялистский "Журналь дес дебатс" статьей, подписанной только буквой "V": "Чувствуем свою обязанность проинформировать, что весь Париж обязан услыхать из уст генерала Камбронна, что он сам узнал об этих монументальных словах из газет и никак не вспоминает, чтобы говорил что-либо подобное. В связи с этим, всю славу надлежит вернуть истинному автору великих слов, одному из редакторов "Журналь женераль" [Имелся в виду некий Ружемон], который произнес их через три дня после битвы, стоя во главе колонн… той же газеты". Вспыхнул скандал.
Уже на следующий день "Журналь женераль де Франс", на которого напали и чьи амбиции были поставлены под сомнение, резонно заметил, что "(…) героизм указанного ответа не проявляется в сопоставлении тех или иных слогов, но в чувстве, который данный ответ выразил, и в ситуации, в которой он был произнесен". И хотя после нескольких дней фехтовальных поединков в прессе дискуссия временно утихла, сомнения относительно содержания и относительно авторства были уже посеяны. Когда же Камбронн и вправду публично открестился от авторства той самой фразы "Гвардия умирает, но не поддается!", большинство последующих исследователей, во главе с одинаково известным, сколь и необъективным Киршейзеном, признала всю историю журналистской уткой. Даже изданный в 1965 году "Словарь Революции и Империи" Ларусса назвал упомянутое высказывание апокрифом. То есть, Ларусс совершил ошибку [Не первую и не последнюю; Ларусс вообще кишит ошибками], ибо – даже абстрагируясь от авторства, к чему я вскоре вернусь слова такие под Ватерлоо прозвучали. Это подтверждают как минимум три мемуарные сообщения, оставленные участниками сражения, гвардейцами из последнего каре.
Ровно через 20 лет после смерти Камбронна, в 1862 году, пожилой Антуан Делё, бывший гренадер 2 полка гренадер Старой Гвардии, сделал в штаб-квартире маршала Мак Махона в Лилле, в присутствии директора департамента и других чиновников, следующее заявление: "Когда английский генерал крикнул: Поддайтесь, гренадеры! – Камбронн заорал: Гвардия умирает, но не поддается! Огонь! – Англичанин снова закричал: Гренадеры, поддайтесь, и мы отнесемся к вам как к первейшим солдатам в мире! – И Камбронн снова ответил то же самое, а вместе с ним все солдаты и офицеры повторили его ответ. Именно это я и помню, как вместе с другими повторил: Гвардия умирает, но не поддается!" Здесь я должен прервать реляцию Делё, но еще вернусь к ней.
В том же самом году другой ветеран, проживающий в Париже Жан Болду, написал в "Монд Иллюстре" энергичное письмо: "Все солдаты, пережившие Ватерлоо, прекрасно знают, что это славный генерал Камбронн (…) так ответил, и нечего больше это обсуждать, друзья мои! Если уж пишешь в газетах, то нужно знать историю или спрашивать у тех, кто ее знает!"
В свою очередь, в 1877 году, еще один из тех немногих, кто пережил "каре смерти", проживающий в Анжере бывший хирург 61 полка, Людовик Меллет, решительно заявил: "Я там был и свидетельствую, что такой ответ прозвучал, а потом его повторила вся армия. Я сам кричал вместе с другими: Вив Камбронн! Гвардия умирает, но не поддается!"
Так что нет никаких сомнений, что высказывание было произнесено, но произнесено было в сумятице битвы, под гром орудий, и не все услыхали, кто его произнес. Потом кто-то крикнул: "Да здравствует Камбронн!", гвардия повторила ответ, и таким образом знаменитые слова соединились с фамилией генерала. Историки, ссылающиеся на отрицание от самого Камбронна (например, Кастелот), проигнорировали один существенный факт: Камбронн и вправду отрекся от авторства, но ведь самих слов отрицать не стал. Он так сказал префекту департамента Луар-Инферер, Морису Дювалю:
– Эти героические слова принадлежат не мне, но всей гвардии императора, которая припечатала эти слова собственной кровью.
Так кто же был автором величественных слов? Тьер в "Истории Консульства и Империи" указывает генерала Мишеля. Бывший паж, а впоследствии апологет Наполеона, Эмиль Марко де Сент-Хилар, прибавил в этот список генерала Дорсенна и резонно заметил: "Тот, кто сказал подобное, не должен был этих слов пережить". Мишель и Дорсенн погибли при Ватерлоо.
Скорее всего, это был Мишель, голос которого в грохоте сражения солдаты спутали с голосом Камбронна. Во всяком случае, так в прессе утверждали сыновья Мишеля, один из которых был аудитором Государственного Совета. Они написали (уже после смерти Камбронна) жалобу королю, требуя убрать знаменитую реплику с цоколя памятника, который поставил генералу Камбронну город Нант. Сам Наполеон также приписывал авторство этих слов Мишелю, и хотя император отсутствовал в "каре смерти", известно, что собственные утверждения он никогда не основывал на сплетнях, но на донесениях, достойных доверия.
Вот и все пока что о фразе, предложении. Но где корнелевская, даже более того – шекспировская в своем величии фраза сжалась до единственного "пахнущего" выражения? На поле битвы, в воображении гениального писателя или же в кафе?
Большая часть французского общества со "словом Камбонна" ознакомилась в 1862 году, читая памятные страницы "Отверженных". Закончив главу, названную "Последнее каре" предложением: "Поддайтесь, бравые французы! Камбронн ответил: Дерьмо!", Гюго назвал это слово "возможно, прекраснейшим, которое француз когда-либо высказал" и прибавил: "Высказать такое слово и умереть. Может ли быть нечто более великое? Ведь желать смерти – это умереть, и не вина этого человека, что, засыпанный пулями – он уцелел".
Многих французов это привело в восхищение, но и в недоумение. О подобной версии реплики под Ватерлоо они узнали впервые. Ну да, сразу же после "Гвардия умирает…" прозвучало еще какое-то, более резкое слово, об этом знали из заключительных фрагментов сообщения гренадера Дюлё, который, правда, слова этого не процитировал. Старый солдат вспоминал: "Когда в третий раз прозвучало: Гренадеры, поддайтесь, поддайтесь!, Камбронн ответил взбешенным жестом, которому сопутствовало какое-то слово. Этого слова я не слышал, поскольку в этот самый момент неприятельская пуля бросила меня на кучу тел".
Все задавали себе один и тот же вопрос, а каким чудом услышал это слово Гюго? И все при этом размышляли, а не воспользовался ли автор для этого машиной воображения, которая столетиями прозывается "licentia poetica". Поколение Романтиков делало подобное весьма частенько и с большой любовью. В свое время со смехом повторяли, как в одном парижском салоне Дюма-отец со всеми деталями описывал ход сражения под Ватерлоо. Слушающий все это генерал Роллен, участник битвы, возмущенно перебил его:
– Вы фантазируете, мсье Дюма! Я там был, но ничего подобного не видел!
– По-видимому, вы плохо замечали, мсье генерал! – хладнокровно ответил на это Дюма.
Выдумал Гюго "слово Камбронна" или же нет – к этому мы еще вернемся. Перед этим же стоит отметить, что Гюго прекрасно понимал необходимость такого слова для поколения французов, не знавшего побед [В тот момент, когда Гюго писал "Отверженных", еще не было Сольферино. Впрочем, даже и Сольферино, как одна ласточка, весны еще не делало]. С этим словом было так же, как со знаменитым высказыванием о Боге – даже если в действительности оно и не прозвучало, его следовало придумать и сделать из него легенду "ради подкрепления сердец". Вввести "слово Камбронна" в битву при Ватерлоо означало опустить кнут на лицо Альбиона и вырвать у него славу победы, превратить поражение в триумф.
Французы являются мировыми чемпионами по производству подобных маскирующих легенд, которые заслоняют память о военных поражениях или же подслаждают их горечь. Когда "непобедимые" войска Карла Великого понесли от рук баскийских горцев позорное поражение в ущелье Ронсеваль, франконская пропаганда немедленно отреагировала чудной "Песней о Роланде", в котором поражение объяснялось изменой и заслонялось героизмом "идеального рыцаря". На самом же деле никакой измены не было, да и сам Роланд был далек от идеала. Из примеров, более близких поколению Гюго, наиболее типичным была битва, проигранная британскому флоту, которая состоялась 1 июля 1794 года между островом Оэссан и Брестом. Революционная пропаганда тут же затмила это поражение хвалебным гимном ы честь героизма экипажа судна "Мститель", который, сражаясь до последнего, предпочел пойти на дно, но не сдаться в плен, и при этом еще все пели "Марсельезу". На самом же деле большая часть моряков во главе с капитаном немедленно пересела в английские спасательные шлюпки.
Поражения под Ронсевалем и Оэссан в истории Франции закрепились в формате пары слов, в то время как "Песнь о Роланде" и эпопея "Мстителя" остались в формате крупных глав. Гюго из этого урока исторического мифотворчества сделал соответствующие выводы и постановил перечеркнуть поражение под Ватерлоо одним-единственным словом, придавая этому слову звучание колокола. Он считал, что (цитирую по "Отверженным") "поразить подобным словом убийственную молнию, дать такую трепку поражению, так ответить року, утопить в клоаке этих двух слогов европейскую коалицию, из самого гадкого, последнего слова сделать наипервейшее, освещая его сиянием Франции, нахальством завершить Ватерлоо, к Леониду прибавить Рабле, оставить поле боя, но перейти в историю – это и означает победить!"
Гюго и вправду победил. Хотя он и не предчувствовал Рентгена, но уже тогда знал абсолютную истину, которую в следующем столетии сформулировал Олдос Хаксли: "Слова подобны рентгеновским лучам. Если ними умело пользоваться – они проникают все, что угодно". "Слово Камбронна", которое Гюго облагородил в своем шедевре, проникло сквозь все – оно вошло в историю, в легенду и стало символом, намного большим, чем само Ватерлоо.
Через несколько дней после публикации "Отверженных", редакция "Журналь дес дебатс" с помощью пера одного из своих писак, некоего Кувийе-Флери, обвинила автора в вульгарности, требуя проведения следствия по делу двух слогов, до сих пор тривиальных, и с этого времени – святых.
"Следствие" провели историки, и до самых интересных вещей докопался Ленотр. Конуретно же, он доказал (или же повторил за кем-то, только я сам этого более раннего источника не знаю), что Гюго не выдумал "слово Камбронна", поскольку оно прозвучало тридцатью годами ранее, около 1830 года, в "Кафе дес Варьете", содержателем которого был Деходенс, и в котором собиралась артистическая богема и литературный мирок. Во время обсуждения знаменитой реплики Шарль Нодье сказал:
– Возможно, Камбронн ответил словами менее претенциозными, но наверняка в подобном стиле.
На это с места сорвался банальный писателишка, Женти, и воскликнул:
– Вы ничего не знаете! А я знаю, каким был настоящий ответ. Хотите, чтобы я повторил это слово? Камбронн ответил: Merde!
Заявление было принято овациями и взрывом смеха.
Так неужели Женти? Не обязательно. Вполне возможно, что Женти просто услышал слово от тех, кому оно было известно еще раньше. Отступая таким вот образом в глубину времен, можно дойти до поля битвы и к тому июньскому вечеру в году от Рождества Христова 1815.
Чтобы поддержать тезис о рождении "слова Камбронна" под Ватерлоо можно привести два сообщения, хотя все они косвенные. Итак: Эдуар Фурнье сообщает, что Камбронн иногда, когда его об этом просили друзья, и если рядом не было дам, повторял то самое историческое "Merde!", возбуждая энтузиазм слушателей. Камбронн лжецом не был, все его считали человеком правдивым, поэтому, если Фурнье не начудил, что означает, если генерал действительно повторял это слово в компании – оно должно было прозвучать при Ватерлоо. Трудно, так же, предполагать, чтобы Камбронн обманывал свое семейство. Родственник героя, Кретьен Камбронн, вспоминал: "Моя бабка, мать и отец были абсолютно уверены в том, что Виктор Гюго в "Отверженных" не солгал".
"Все люди гениальны, – написала Марта Грехем, – но большинство из них в течение весьма краткого мгновения". Камбронн был гениален в течение мгновения, столь же краткого как отблеск огня из ствола стреляющего орудия, а слово, которым он воспользовался, и которое Виктор Гюго выловил из забытья, прозвучало громче, чем пушечная канонада, и звучит до сих пор. Вот только, на самом ли деле он им воспользовался? У меня 99 процентов уверенности, что именно так все и было, вот только никогда этой уверенности не будет больше.
Зато я на все 100 процентов уверен, что солдатские словечки и жесты принадлежат своим эпохам, и вместе с эпохами они и умирают. Луи Арагон вспоминал в беседе с одним французским журналистом, как сообщил своему командиру что война (Первая мировая) как раз завершилась. Полковник остолбенел, а потом крякнул:
– Бля… Что ж теперь с моим орденом Почетного Легиона?!
Эта фраза является символом, говорящим намного больше, чем ответ Камбронна при Ватерлоо.
Измена является преступлением лишь тогда, когда не добьется своей цели.
10 января 1769 года в семействе бочара из Саррелуа (Лотарингия) на свет появился рыжий мальчишка, которому при крещении дали имя Мишель. Когда ему еще не исполнилось двадцати, Мишель Ней вступил в армию, продолжая семейную традицию. Его отец, бывший солдат, не сделал карьеры в армии по той простой причине, что перед Революцией все офицерские чины были заранее предназначены только для благородных. Во время Революции большинство благородных очень нехорошо умерло в объятиях гильотины, в связи с чем воюющая со всей законной Европой Республика начала испытывать недостаток в офицерских кадрах. В такой ситуации для смельчаков покроя Нея открывалось широкое поле для карьеры. Сын бочара из Саррелуа воспользовался шансом по максимуму. В тогдашней французской военной иерархии максимумом был чин маршала, и в 1804 году Ней получил его из рук Наполеона. Помимо этого он получил еще титулы принца Эльхингенского и принца Московского, а также неформальный титул: "храбрейший из храбрых".
"Рыжик" (так ласково называли его солдаты) отличия любил, но еще сильнее обожал боевую славу. Когда Наполеон во время осады Михельсбурга прислал ему приказ обождать корпус Ланна, Ней рявкнул курьеру:
– Передай Его Императорскому Величеству, что славой я ни с кем делиться не собираюсь!
Он и вправду не делился, всегда выступая в первых рядах. В Испании, когда генерал Эррасти, защищавший от французов Сьюдад Родриго, вышел из города с белым флагом и попросил провести его к командованию французов, от ближе всего расположенных к твердыне штурмового шанца прозвучали слова:
– В этом нет никакой необходимости, я здесь.
И появился Ней.
В отличие многих обмундированных героев эпохи, для Нея поле сражения не было местом кровавой, непосильной работы, а чем-то вроде жилой комнаты, в которой он отдыхал от слишком запутанной для его рыжей головы будничности мирной жизни. В зените битвы под Бородино, когда ряды французской кавалерии начали лопаться в огне русских пушек, Ней вытащил из кармана порцию табака, сунул ее в рот и начал хладнокровно жевать, что подействовало на солдат будто морфий.
Когда во время ухода из под Москвы Великая Армия превратилась в громадное стадо безумцев, Ней, как бы нехотя, совершал такие чудеса героизма, что из уст Наполеона прозвучали необычные слова:
– Я бы предпочел потерять триста миллионов франков, чем одного Нея!
Когда это имеющее все черты Апокалипсиса отступление уже заканчивалось у Виленских ворот Ковно, казаки Платова решились на окончательный штурм французского арьергарда. Толпа завыла и рассыпалась в паническом бегстве. Перед воротами остался рыжеволосый мужчина в мундире маршала – он повернулся, созвал несколько храбрецов, затем поднял брошенное мародерами ружье и начал стрелять как простой солдат, с тем спокойствием, который обычные солдаты проявляют только лишь во время маневров. Атака казаков сорвалась. И потому через сто лет с лишним МакДонелл написал про экскурсию французов в глубины России-матушки чудесные слова: "Один император, два короля, один принц, восемь маршалов и 600 тысяч солдат – все они были разбиты. Все – кроме сына бочара из Саррелуа".
Человеку этому Франция отплатила воистину особенно за все, чего он совершил во имя ее славы в течение двадцати лет. Одним весенним утром 1815 года его поставили к стенке и нашпиговали 11 французских пуль в грудь. За государственную измену.
На белом тракте смерти, растянувшемся между Москвой и Березиной, звезда Бонапарте начала угасать. Последствия этого были идентичны тем, как и во всех подобных случаях во всей истории. Маршалам – элите преторианцев императора – начала осточертевать ампирная карусель. В течение многих лет побед они заработали для себя княжеские титулы, дворцы и прекрасных женщин, и теперь им не хотелось все это потерять. В 1814 году, когда над Францией нависли черные тучи, средний возраст 17 действующих маршалов Империи составлял 49,8 лет. В таком возрасте человек, уже чего-то достигший, уже желает начать отдыхать и стричь купоны с даров судьбы. Герои устали, а Корсиканец все так же гнал их на новые и новые поля сражений; горевший в нем негаснущий огонь начал их пугать; они начали его ненавидеть – вначале огонь, а потом и самого императора. Эта ненависть позволила им забыть, что за все у них имеющееся, они обязаны благодарить ему – без него они были бы теми, кем родились: бочарами, корчмарями и пастухами. Как сказал Монтескье: "Когда осыпаешь человека милостями – с этого момента первой его мыслью будет лишь одно: как их сохранить".
В 1814 году войска антинаполеоновской коалиции вступили на землю Франции. Там, где союзники встречали Наполеона, они терпели ужасные поражения; но там, где его не было, они одерживали победы над его маршалами. Усилия императора были сизифовыми, не мог же он лично заблокировать все дороги. Он выиграл более десятка сражений, но с тем же общим результатом, как будто бы кто-то пожелал остановить ворвавшуюся на пляж морскую волну, дав ей более десятка пинков. Австрияки, русские, пруссаки, немцы и шведы все прибывали, их когорты шли с востока непрерывными цепями, как будто бы какая-то гигантская матка выплевывала их в том месте, где встает солнце. В конце концов, они добрались до рогаток Парижа.
И вот тогда самый давний из личных приятелей Наполеона, маршал Мармон, князь Рагузы, сдал без боя защищавшую город армию [В результате этого какое-то время французы применяли слово "raguser" вместо слова "trahir" (изменять)], а его коллеги заставили "бога войны" принять отставку (Ней сыграл здесь первоплановую роль), кинули в канаву ампирные знаки отличия и поклонились белым лилиям, а точнее, жирному Бурбону, который последние два десятка лет шастал по свету на милостивых хлебах России и Пруссии, а теперь вернулся на родину "привезенный на тачке" ее врагами. Людовик XVIII добродушно принял маршалов на свою псарню, одарил титулами пэров и новыми орденами, и все стали счастливы наконец-то воцарился столь желанный мир и покой.
Но всего лишь на 10 месяцев.
Ранней весной 1815 года Бонапарте сбежал с Эльбы, неожиданно высадился во Франции и во главе горстки солдат шел на столицу с размахом захватывавшего все и вся урагана. Король выслал против него небольшой отряд и ожидал скорых известий о разгроме "бунтовщиков". Через несколько дней падающий от усталости королевский курьер добрался до Парижа.
– Ну что, наши войска отбросили их? – прозвучал вопрос.
– Нет, они пьют с ними, – прозвучал ответ.
Тогда Бурбон почувствовал себя неспокойно на золоченом стуле в Тюильри, хотя придворные клялись ему честью, что не пропустят "корсиканского оборотня" к границам города. Людовик XVIII был глуп, но не настолько глуп, чтобы не понимать, что человека, сумевшего завоевать половину Европы, не остановит даже миллион придворных. Для этого был нужен солдат. К счастью, солдат при нем имелся, к тому же "храбрейший их храбрых".
Когда принц Эльхингенский и Московский услыхал, что "Франция ожидает от него исполнения своих обязанностей", он с типичным для себя бессмысленным запалом заявил, что "привезет чудовище в железной клетке", после чего взял три тысячи солдат и отправился навстречу Наполеону..
13 марта 1815 года Ней добрался до постоялого двора "Под Золотым Яблоком" в Лонс-ле-Солниер. Те, которые его там видели, впоследствии утверждали, что он был как никогда мрачным. Понятно – отовсюду доходили сообщения о массовом переходе войск на сторону императора, а солдаты Нея все неохотнее выполняли его приказы. До рыжеволосого постепенно стало доходить, что народ пойдет за императором, и что воевать против императора, означает воевать с народом и разжечь гражданскую войну. Если бы ему приказали в одиночку вступить в бой с батальоном врагов, он знал бы, что следует делать, и проявил бы такой героизм, которого не знала бы история – уж в этом он был виртуозом. Но теперь его поставили против волшебника, которому он когда-то сам позволил околдовать себя вместе со всей Францией, а он пообещал привезти этого полубога в железной клетке!
Поздно ночью к комнату Нея на постоялом дворе "Под Золотым Яблоком" постучали два человека в гражданском платье, плотно закутанные в широкие плащи. Это были два офицера гвардии Наполеона, вручившие маршалу листок бумаги с двумя спешно написанными предложениями. Вот эти предложения: "Встретимся в Шалоне. Я приму тебя так же, как после Москвы". Вместо подписи внизу была только одна буква – большое, черное "N".
Когда оба офицера вышли, Ней остался сам. В течение одной ночи ему необходимо было принять решение.
А вот с решениями у Нея было трудновато. Как правило, решения он принимал удивительно глупые, как в мирное, так и в военное время. В частности, будучи командующим 6 корпуса Великой Армии, он породил книжку с инструкциями для собственных солдат. Параграф второй этого "произведения" содержал подробнейшие инструкции на тему: как правильно следует проводить вечер после битвы. Победившие отряды должны брать на караул в местах, где отличились, затем проходить парадом, при этом оркестр должен исполнять бравые марши, солдаты и офицеры обязаны взаимно обниматься и целоваться, церемонно поздравлять друг друга, после чего стрелять в воздух. Честное слово, это верное сокращение всех тех идиотизмов, выписанных опытным солдатом, который десятки раз видел поля сражений и должен был прекрасно знать, что после боя проигравшие со стонами и воплями валяются в лужах крови, а победители валяются неподалеку, зализывая раны, а единственные, кто передвигается по полю – это санитары. Такая истина очевидна даже для тех, которые войну знают исключительно по книжкам, для солдат же, профессионалов войны, распоряжения маршала Нея должны были являться чем-то столь же понятным, как иероглифы во время египетской кампании.
Характерным для Нея решением было и то, которое он принял на побережье Ла Манша, когда кочующая в этих местах Великая Армия готовилась к броску на Британские Острова. В лагерь прибыл некий гражданский шпак с предложением продажи наблюдательного воздушного шара собственного изобретения [С воздушными шарами экспериментировали еще во времена Революции (тогда появилась даже школа аэростьеров и полигон стратегических аэростатов в Медоне), применяя их с целью наблюдения во время боев – впервые же в 1794 году во время битвы под Флеру. Практические результаты были небольшие, а несчастные случаи частыми, в связи с чем Наполеон эскадру воздушных шаров ликвидировал]. Этот гражданский тип, должно быть, являлся неплохим психологом – а как известно, психология всегда была матерью успешной коммерции – поскольку он безошибочно предвидел, что шестеро из семи располагавшихся над берегами пролива маршалов выкинет его пинком за дверь. В связи с этим, он обратился к Нею, и тот купил воздушный шар за 30 тысяч франков. Правда, воспользоваться столь дорогостоящей покупкой ему не удалось, поскольку вскоре после того, как гражданский испарился, стало ясно, что данный воздушный шар мог бы подняться в воздух лишь в том случае, если бы его прицепили к настоящему воздушному шару.
Таким вот был Ней, и такими были его решения. 13 марта 1815 года ему следовало принять наиважнейшее решение в своей преждевременной жизни. Если бы у него имелось хоть немного мозгов в голове, он довольно легко разрешил бы дилемму – отказался бы от командования. В его ситуации это было единственным почетным выходом, обеспечивающим – независимо от дальнейшего развития событий – сохранение лица и головы. Но, как уже говорилось, в этой голове мозгов почти не было. Ней не пришел к простейшему решению, хотя на размышление у него была целая ночь.
Не удивляйся, милый читатель, тому, что я привязываю столь большое значение одной ночи человека со столь ничтожными умственными способностями. Путь, по которому глупец приходит к собственной глупости мне столь же дорог, как и высшая мудрость мыслителя; эффект меня интересует намного меньше, чем процесс его формирования. Я обожаю механизмы сотворения явлений, а сами же явления едва терплю.
Подобная ночь у человека – если уж и случается такое несчастье, что она у него случается – бывает раз в жизни. У князя Понятовского подобная ночь была в Кракове, а у Нея – на постоялом дворе "Под Золотым Яблоком", в Лонс-ле-Солниер. Четыре стенки, пламя свечи, локти на столешнице, лицо в ладонях, и многочисленные "за" и "против", безумствующие под рыжими волосами. Император, Бурбоны, народ, отчизна, армия, государственные интересы, обещание и обязанность, честь и совесть – все это шевелилось в голове клубком разъяренных змей. Иисусе Христе, помоги! Только Христос был много веков назад пригвожден к кресту такими же как он, Ней, и теперь глядел на него с распятия над дверью измученными глазами, далекий и молчащий. Давным-давно пробило полночь, когда рыжеволосый очнулся и взялся за перо…
Утром 14 марта маршал Ней поднялся, застегнул мундир, вышел с постоялого двора и прочитал собравшимся солдатам воззвание. Свидетели вспоминают, что выглядел он при этом словно упырь, был бледный и обессиленный, под глазами синие круги. Прочитать он успел всего пять первых слов: "Дело Бурбонов навсегда уже ушло…" Остальное заглушил энтузиазм солдат, которые со слезами на глазах целовались и вопили:
– Да здравствует император! Вив ле император!
Лишь несколько роялистских офицеров хранило молчание, отступая в сторону лошадей. Один из них начал упрекать Нея. Маршал поглядел на него наполовину безумными глазами и прошептал:
– Я не могу удержать морские волны руками [Читателям, которые видели знаменитый суперколосс "Ватерлоо" и теперь констатируют, что представленная там сцена перехода Нея на сторону Наполеона диаметрально отличается от описанной мною, сообщаю, что сценарист этого фильма, Крег, и режиссер Бондарчук изрядно нафантазировали. Практически все сцены (включая и ход битвы при Ватерлоо), равно как и диалоги, представленные в кинофильме, в котором фигура Наполеона является скрещением безумного клоуна со школьным декламатором, относятся к реальным фактам так же, как в огороде бузина к киевскому дядьке]… Понятное дело, что этого он сделать не мог. В течение многих лет французы храбро сражались под наполеоновскими штандартами – и он сражался вместе с ними. В 1814 году все Наполеона предали и побежали подлизываться к Бурбону – и он сам сделал то же самое. Потом начали кричать, что следует остановить возвращающегося "узурпатора" – Ней закричал громче всех. Теперь же все вокруг падали в объятия воскресшего "бога войны" – и он сам поддался этой стихии. Поль Валери написал: "Следует прибавлять себя к тому, что застаешь". Ней в течение всей своей жизни прибавлял себя к тому, что заставал вокруг себя.
19 марта 1815 года Наполеон триумфально вступил в Париж, и народ на руках внес его в Тюильри, откуда Людовик XVIII успел смыться чуточку ранее. Было создано новое правительство, произведены новые назначения. Ней не получил никакого поста. Наполеон, простивший ему все, даже прошлогоднюю измену, не мог забыть одного – той самой "железной клетки", в которой маршал обещал привезти его Людовику. Император еще не понимал, что единственной крепко закованной железной клеткой во всей этой истории является башка сына бочара, не способная вместить багаж беспомощности относительно дилемм, которые жизнь ставила на каждом шагу.
12 июня 1815 года императорская армия выступила против приближавшихся к границам Франции сил коалиционных сил. Вслед за отрядами тащился на разбитой крестьянской повозке мрачный гражданский с печально поникшей головой. Это был Ней. Одно, что мог он делать, единственное, относительно которого ему не нужно было размышлять и принимать страшных для себя решений – сражение с оружием в руках против врагов отчизны – у него было отобрано. Но, хотя Наполеон и исключил нашего валета пик из армии, рыжий парень из Саррелуа шатался рядом со штабом, молча надеясь на то, что его заметят и предложат какой-нибудь вспомогательный пост, пускай даже унтер-офицерский, какой угодно, лишь бы он давал право надеть мундир.
Над рекой Самбра армия остановилась, и император уселся перед постоялым двором, чтобы изучить карты. В это же самое время рядом остановился исхудавший гражданский, рыжие волосы которого уже начала покрывать седина, хотя ему еще не было и 50 лет. Неожиданно Наполеон поднял голову и заметил его. Через 60 секунд маршал Ней, князь Эльхингенский и Московский, был уже командующим I и II корпусов Великой Армии, двух полков легкой кавалерии императорской гвардии и восьми полков тяжелой кавалерии Келлермана – всего более 50 тысяч человек и 72 орудия.
Во главе этих пятидесяти тысяч командующий центром французов, Мишель Ней, сражался при Ватерлоо. Он был одним из последних, кто покинул поле битвы.
Поражение при Ватерлоо вовсе не означало того, что вооруженные силы Франции были брошены на колени, ведь над Луарой стояло 750 французских пушек и 180 тысяч солдат, которыми командовал военный министр, князь Ауэрштадтский и Экмюльский, маршал Даву. Англичане прекрасно знали, что это один из живущих, военный гений которого ни в чем не уступает гению "бога войны", и что битва с ним довольно легко может закончиться вторым Ватерлоо, только на сей раз уже не для французов. Гораздо безопасней было склонить этого человека к уступкам.
Даву, узнав про отставку самого Наполеона, согласился сложить оружие. Но при одном условии: всем французы, кто стал на сторону императора во время Ста Дней, будут амнистированы. Англичане, считая, будто имеют дело с попыткой выторговать максимально мягких условий капитуляции, жестко заявили, что сейчас не время выдвигать подобные требования. Только Даву был человеком, который подобных шуток не понимал. Он ответил, что тогда перейдет со своей армией Луару и покажет, чему сейчас время, а чему не время с помощью пушек и штыков.
3 июля англичане подписали договор в том звучании, который требовал маршал. Статья 12 этого договора еще раз подчеркивала гарантии безопасности для бонапартистов. Только лишь после того Даву сложил с себя полномочия командующего и распустил армию, свято уверенный в том, что упомянутая 12 статья не даст возможности Людовику XVIII поиграться в процессы, связанные с государственной изменой. Англичане подождали, пока его солдаты не разойдутся по домам, после чего лондонское правительство, а конкретно – Батхурст, провело соответственную "интерпретацию" статьи 12, заявив, что договор, подписанный Альбионом, а не Людовиком, не может связывать этому последнему рук в плане репрессий. Очень остроумно, не правда ли? Через сотню с лишним лет некий американский писатель, выезжая из Англии после того, как провел здесь десять лет, спрошенный в лондонском аэропорту журналистом, что он думает об англичанах, ответил:
– С англичанином можно сделать лишь одно – дать ему по морде.
Обманутый Даву не мог дать по морде подписантам договора, поскольку поверил им и разоружился. Он мог лишь плюнуть на все и утопить свои печали и разочарование в бургундском.
Имея поддержку англичан, роялистские ультра, изо всех сил желая проявить свою верность Бурбонам "plus royaliste que le roi", немедленно приступили к расчетам с бонапартистами. 24 июля 1815 года по распоряжению короля парижский "Ле Монитёр" напечатал перечень 19 "государственных изменников", которых ждет военный суд. Фамилия Нея открывала этот список смертников [Из помещенных в этом перечне генералов 16 было приговорено к смерти. Казни начались 19 августа 1815 года (казнь генерала Лабедойра), а закончились 17 июля 1816 года (казнь генерала Мутон-Дюверне). Помимо того, в провинции была организована волна судов Линча и насилия, направленная против бонапартистов (в Тулузе, к примеру, был зверски убит комендант гарнизона, генерал Рамель; во время резни в Авиньоне то же самое встретило маршала Брюна, а в так называемый "день фарса" в Марселе погибло двести человек!)].
После неудачной попытки перейти швейцарскую границу 9ее заблокировали австрийцы), рыжеволосый укрылся в замке Боссонье, неподалеку от города Орильяк (Овернь). Это были старинные владения рода Огуи, потомка которого, прелестную мадемуазель Аглаю, Наполеон с Жозефиной высватали в 1802 году за Нея. Вся Франция знала, что Ней в качестве свадебного подарка получил богатейшую турецкую саблю, один из двух уникальных экземпляров характерной формы и украшения [Второй экземпляр Наполеон вручил Мюрату. По странному стечению обстоятельств только эти два маршала были захвачены, а потом и казнены Бурбонами, причем в промежутке всего лишь 24 дней. Страшной может быть сила проклятия, насылаемого на людей предметами]. Именно эту саблю Ней по невниманию оставил в гостевом салоне замка Бессонье. Там ее увидал и тут же распознал один из посетителей. Этот человек тут же сообщил о своих наблюдениях ближайшую полицейскую префектуру.
А потом события покатились молниеносно. 3 августа Нея арестовали и двенадцатью днями позднее перевезли из Орильяка в Париж в тюремной карете, которую эскортировал отряд королевских жандармов под командованием капитана Жомара.
На постое в Риоме, во время того, как запрягали новых лошадей, к карете незаметно приблизился человек с закрытым лицо. Это был другой "изменник", скрывающийся генерал Эксельманс. Он предложил Нею бежать при помощи верных людей. Маршал отказал, объясняя, что дал Жомару честное слово в том, что не будет пробовать бежать! На следующем постое, в Невере, стоявшие там вюртенбергские офицеры, которые во время войны тряслись от страха перед Неем, чувствуя неожиданный прилив отваги, начали забрасывать узника камнями. Кавалькаде предшествовал назначенный в качестве помощника комиссар Мейронне, и вскоре Жомар, видя, как в каждом городе выступает направленная против Нея чернь, понял, в чем состояла истинная роль королевского комиссара.
У ворот Парижа они встретили ожидавшую здесь Аглаю. Когда маршал увидал ее, его глаза наполнились слезами.
– Пускай это вас не удивляет, – сказал он Жомару, – я плачу не над собой, а над женой и детьми.
19 августа карета въехала во двор префектуры. Именно в этот день был расстрелян сосед Нея по проскрипционному списку (номер 2) – Ла Бедойер.
На следующий день префект Парижа, Элия Деказес, перевел заключенного в Консьержери и начал допросы, в ходе которых Ней совершенно потерял голову, что еще раз доказывает, что отвага на поле битвы не всегда идет в паре с отвагой гражданской. На вопрос, почему он изменил королю, маршал выдавил из себя:
– Меня втянули в это, я попал в какой-то водоворот, совершенно потерял голову. Да, я поступил плохо… полностью заблудился…
В отличие от Ла Бедойера, который верно объяснял свой поступок "патриотизмом и интересами Франции", Ней определил собственную позицию как "акт безумия и слабости". Наполеон, когда ему на Святой Елене донесли про отсутствие достоинства у Нея, объяснил это все совершенно безошибочно:
– Все это было сверх его сил. Ней – это храбрейший их солдат, только на этом его достоинства и заканчиваются.
21 августа военный министр и бывший товарищ Нея, маршал Говион Сен-Сир, отдал приказ поставить рыжего перед военным судом, после чего начал готовить надлежащее количество судей, стараясь привлечь к этому других коллег, маршалов Великой Армии. Опытный комбинатор, Ожеро, пытался отвертеться – безрезультатно. Старый враль, разбойник и вор казенных денег, маршал Массена, пытался доказать, что недоразумения, имевшие место в 1811 году в Португалии между ним и Неем не дают возможности быть ему бесстрастным. Только остальные члены судейской коллегии при голосовании отбросили этот отказ как несущественный, аргументируя при этом, что человек со столь благородным и чистым характером как князь Эсслингский попросту не может быть односторонним. И в этот момент трагедия начала принимать формы трагикомедии.
В результате, не позволил себя запрячь в эту грязную телегу один только Монсей, который трижды отказался от предложенной ему "чести" и написал королю: "Выходит, я должен быть одним из судей Нея?… Но позвольте мне спросить, Ваше Королевское Величество, где были его обвинители, когда Ней в течение двадцати лет истекал кровью на полях сражений? Сам я уже одной ногой стою в могиле и не желаю потерять чести!" За это письмо [Или же за подобное ему, поскольку по Парижу ходил список с несколько иной версии, выдержанной в более солдатском, "цветастом" стиле] маршал Монсей был исключен из Палаты Пэров и провел три месяца в крепости.
Семья Нея ангажировала для защиты 60-летнего "умеренного роялиста", Николя Беррьера, его сына, Антуана Беррьера и восходящую звезду французской палестры, 32-летнего Андре Дюпена. Не успели они перелистать тома дела, как Ней ошеломил всех одним из характерных для себя решений – а конкретно же, он заявил, что его должна судить Палата Пэров, на что он, в качестве пэра, имеет право. Адвокаты пытались его переубедить, что лишь суд, составленный из его бывших товарищей по оружию дает ему хотя бы тень шанса сохранить голову; Даву рыл землю, чтобы Нея судили военные. И все напрасно. Королями в стране упрямцев всегда становятся ослы. И это упрямство будет стоить рыжеволосому жизни.
Суд, председателем которого был маршал Журден, провел свое первое заседание 9 ноября 1815 года в окруженном кордонами жандармов судебном комплексе. Места для публики были заполнены международной компанией – до самого конца за процессом следили такие личности как меттерних, лорд Кастлеро, принц Август Прусский и другие.
Уже в самом начале, по требованию клиента Беррьер-старший выступил с апелляцией о замене трибунала, а Дюпен без особой уверенности пробормотал несколько фраз о, якобы, некомпетентности военного суда. Журден со компания только и ожидали подобной оказии сбросить с себя бремя, и после заядлого фехтовального словесного поединка с представителем прокуратуры, Жуанвиллем, на втором заседании (10.11) суд принял постановление о своей некомпетентности. Это было равнозначно тому, чтобы поставить печать на приговоре, который перед тем своим упрямством подписал Ней. Ведь маршалы могли смягчить обвинение, превратить государственную измену в какую-то иную сопливую измену и тем самым перехитрить ультра. Только они вместо того повторили жест Пилата. Свою ошибку они заметили слишком поздно. Мортье впоследствии сказал:
– Мы бросили его, как и во время боя по отношению к врагам.
Ожеро на своем смертном ложе изложил это же более прямолинейно:
– Все мы оказались трусливыми канальями!
На следующий день после решения, которое раскалило весь Париж добела, министр иностранных дел, князь Ришелье, отправился в сопровождении правящего кабинета в Палату Пэров и объявил там про обязанность ее обитателей судить Нея. В гробовой тишине прозвучали слова:
– Вы будете судьями не только во имя Короля, но во имя Франции и всей Европы (…) Надеюсь, что Палата даст всему миру полное удовлетворение.
Другими словами, ценой того, что тебя все оплюют, необходимо было дать купить себя этой Европе Святого Примирения, слюной же должна была стать кровь Нея. И это говорил француз, принц крови!
Непонятно, до какого уровня тогда спустилась честь французской армии и всего общества. В те времена достоинству французов должны были учить иностранцы, доказательством чему может быть сцена, разыгравшаяся во время процесса Нея в павильоне Марсан (крыло дворца Тюильри), в котором королевская гвардия устроила обед для располагавшихся в Париже офицеров российской армии. Французы каким-то образом проявили свое отрицательное отношение к Нею, на что с места сорвался один из русских и под аплодисменты своих коллег сказал:
– Не знаю, принимали ли вы участие в кампании 1812 года, но, судя по вашему поведению – нет. В связи с этим, позвольте не отзываться подобным тоном о великолепнейшем французском солдате той войны, героизму которого тысячи французов должны быть благодарны собственной жизнью! [Годом ранее, после захвата Парижа, российский гвардейский Семеновский полк прогнал с Вандомской площади роялистов, которые пытались свергнуть колонну со статуей Наполеона]
В свою очередь, трое проникшихся духом либерализма англичан (!) предприняли определенные действия для спасения жизни маршала. Это были: ярый бонапартист Майкл Брюс, капитан Айен Хилай-Хатчинсон и опасный рубака, генерал Роберт Вилсон [Одним из знаменитейших подвигов Вилсона было то, что он в 1807 году, якобы, переодевшись казаком царской свиты, проник в комнату, в которой Наполеон с Александром I обсуждали тайные параграфы тильзитского трактата. Про Вильсона см. в конце главы о джокере]. На дело их толкнула ненависть к ярму, в которое союзники: Бурбоны – Англия – Священное Перемирие начали загонять европейские народы. Они говорили:
– Мы не оставили французам возможности выбрать себе повелителя (Брюс).
– Это ужасно, что солдата покроя Нея отдали в лапы таких сволочей как Бурбоны! (Хатчинсон).
– К Нею я испытываю уважение и даже любовь (Вилсон, который сражался против Нея в Испании).
Англичане, которым помогали Дюпен и лорд Холланд, развернули кампанию в пользу аннулирования позорной интерпретации статьи 12 подписанного Даву договора о капитуляции. Эта их баталия закончилась фиаско, и тогда старый авантюрист Вилсон начал организацию побега заключенного. Пару раз парижские газеты тревожили общественное мнение сообщениями о таинственных личностях, шастающих в Консьержери. Эта попытка, несмотря на все усилия полиции, результат принесла, хотя и половинчатый; переодевшись в платье жены сбежал осужденный на смерть бывший начальник почт Наполеона, Лавалетт. Три англичанина в апреле 1816 года были за это приговорены к трем месяцам заключения. Ней, к сожалению, остался в камере.
Утром 21 ноября в переполненной публикой галерее Рубенса Люксембургского дворца состоялось первое заседание нового трибунала. Из 214 пэров целых 53 (в том числе Талейран и Ожеро) увильнуло от "чести" участия в нем по административно-юридическим поводам или же по причине болезни.
После того, как Нея ввели в зал, судебный секретарь, Куши, прочитал обвинительный акт, отредактированный королевским прокурором, Белларом. Отец и сын Беррьеры и Дюпен пытались затянуть процесс, отрицая саму его конституционно-юридическую основу , а также критикуя незаконное проведение судебной процедуры. 146 из 161 пэров отбросило аргументы защиты, и 23 ноября темп процесса ускорился.
4 декабря Нея перевели из Консьержери в Люксембургский дворец, где поместили в комнатенке чуть ли не на чердаке, которую охраняли четыре солдата. В ходе возобновленных разбирательств Беллар в своих речах усиленно демонизировал Нея, зато троица защитников делала все возможное и невозможное, чтобы доказать, что, согласно статье 12 договора о капитуляции, арест и суд над маршалом являются беззаконием. Все трое честно, храбро и в меру собственного таланта выполняли повинность, прекрасно зная, что в этом зале нельзя доказать ничего того, что бы противоречило заранее выданному приговору. Практически каждое воззвание и любая атака Беррьеров и Дюпена прерывались такими словами председателя трибунала, Дамбрея: "Прошу ограничиться фактами!"; и формула эта уже много веков является наиболее действенным способом парализовать любые усилия защиты.
Здесь сразу же необходимо осознать, что осуждение даже самых подлых судей в процессах, связанных с государственной изменой, расходится с целью и является логически необоснованным. Процесс Нея был пародией на честный процесс [Принц Орлеанский, впоследствии ставший королем, назвал его "пародией на правосудие"], а судьи были негодяями, тем не менее, судебная процедура и характер его главных участников не имеют ни малейшего значения для конечного эффекта в процессах, где идет речь о государственной измене. В самом понятии "государственная измена" вина или невиновность являются совершенно безразличными. Человек, который занимает здесь позицию обвиняемого, осужден уже заранее, еще перед самим процессом, причем, он осужден на наказание более суровое, чем обычно, поскольку государственная измена – это такое преступление, которое власти не прощают. Иначе говоря, такой процесс является запрограммированной машиной, которая – если уж ее завели с помощью формулы: встать, суд идет! – действует без малейших сбоев вплоть до того момента, когда достигнет нужного себе результата. Осуждение является не только продуктом такой машины, но и материалом, с помощью которого машину программируют – оно находится в конце и в начале такого процесса. Даже самая мастерская защита не в состоянии подсыпать песку в зубчатые колеса такого процесса, она может лишь продлить работу этой машины. Последующие аргументы и свидетели защиты – это последующие движения рук потерпевшего кораблекрушение и пытающегося переплыть океан; каждое всякой движение продляет жизнь, и в то же самое время оно так же бесплодно, как и все предыдущие. Какое-то из них всегда будет последним.
История не знает случаев, чтобы в процессах, связанных с государственной изменой, кого-нибудь оправдали.
В процессе Нея поочередно выслушали 37 свидетелей. Все шло быстро и без особенных сенсаций. Температура в зале достигла точки кипения лишь тогда, когда в зале появились два главных свидетеля – генерал Бурмонт, и защиты – маршал Даву. Попробую характеризовать обоих как можно короче.
Итак, Людовик Август Виктор граф де Гхаисне де Бурмонт. Тип с весьма остроумным пониманием лояльности. Во времена Революции он сражался на стороне Бурбонов в Вандее, при Консульстве Бурбонов покинул и перешел на сторону Наполеона, чтобы затем, в 1814 году, Наполеону изменить и перейти на сторону Бурбонов, но всего лишь на год, потому что во время Ста Дней он произвел очередное "volte face" и вновь очутился в императорской армии, но перед самой битвой при Ватерлоо он дезертировал к пруссакам Блюхера [В Бурмонте было нечто настолько отвратительное, что даже Блюхер, которому предатель принес ценные военные сведения, не допустил его к себе и приказал передать, что считает его "собачьим пометом" (На самом деле Блюхер воспользовался другой формулировкой, только она не годится для печати)].
И вот вам Людовик Никола Даву, князь Ауэрштадтский и Экмюльский, который считался одним из вернейших спутников Наполеона. В армии ходили слухи будто Бонапарте ревнует к стратегическим талантам Даву с времен кампании 1806 года, когда в официальных бюллетенях было заявлено, будто прусская армия была раздавлена под Йеной Наполеоном, в то время как на самом деле главные силы пруссаков была разгромлена Даву под Ауэрштадтом, да и то, силами только трех дивизий, что вообще граничило с чудом.
Ревновал или не ревновал – фактом остается то, что Наполеон последовательно сдвигал Даву в тень, не поверяя ему постов, достойных его способностей. Маршал сносил все это со стоическим спокойствием. В 1814 году, когда большая часть его коллег уже капитулировала перед союзниками или же предала Наполеона, Даву защищался до последнего в далеком Гамбурге, и когда осаждающие сообщили ему о капитуляции французской армии и предложили сложить оружие, презрительно ответил:
– У императора нет такой привычки присылать мне приказы посредством российских офицеров!
После отречения императора и перехода I Империи в легенду Даву отступил в домашний уют, уверенный в том, что может теперь "выбросить из головы" свое участие в большой истории. Он ошибался. Возвратившись с Эльбы, Наполеон вызвал его к себе и предложил пост военного министра. Даву, которого дискриминировали в течение 20 лет, отказался. Тогда Бонапарте подошел к нему и тихо сказал:
– Слушай, они все думают, будто я действую в договоренности с императором Австрии, и что моя семья сейчас направляется в Париж. Это все неправда. Я сам против всей Европы…
– Я принимаю министерство! – перебил его Даву.
Англичане, хотя среди них меньше джентльменов, чем в каком-либо ином народе, придумали замечательное высказывание: "Джентльмен занимается только проигранными делами".
Бурмонт давал показания первым. Его вызвали по той причине, что в марте 1815 года он находился рядом с Неем и был свидетелем событий в Лонс-ле-Солниер. Генерал чувствовал себя уверенно и не утратил уверенности даже тогда, когда Ней вскочил со своего места и заставил остолбенеть всех присутствующих, заявив, что это как раз Бурмонт, вместе с Лекурбом, переломили его последние сомнения, уговаривая соединиться с Наполеоном. Бурмонт спокойно отрицал этому, после чего заявлением маршала вообще перестали заниматься.
Когда закончил прокурор, вопросы начала задавать защита, а конкретно Беррьер-старший. И вот тут на свет вышли факты, для свидетеля весьма неприятные, которых ему следовало стыдиться. Оказалось, что этот обожающий Людовика XVIII и ненавидящий Бонапарте офицер 14 марта имел тысячу и одну оказию покинуть "изменников", но он этого не сделал. Самым забавным же был тот факт, что господин генерал де Бурмонт с охотой принял участие в банкете, устроенном Неем в честь императора.
Возможно, что Беррьер не был гениальным адвокатом, но за два последних вопроса ему принадлежит одно из первых мест в истории французской палестры.
– Как отреагировали солдаты и офицеры на пронаполеоновское воззвание Нея? – спросил Беррьер.
– Все закричали: да здравствует император! – в соответствии с истиной ответил Бурмонт.
Беррьер повернулся в сторону судейского стола и очень медленно, цедя слова, сказал:
– Мсье председатель, прошу Вас спросить у свидетеля, крикнул ли он тогда: да здравствует король!
В зале воцарилось смертельное молчание. Только через какое-то время среди пэров начался шум, и оттуда донеслись возгласы:
– Подобные вопросы недопустимы!
Ясное дело, такие вопросы не соответствовали правилам, которые желали навязать этой игре, и с легкостью навязали бы, если бы защитники Нея не относились к своим обязанностям тщательно. На всякий случай, чтобы предотвратить дальнейшую порку основного свидетеля обвинения, председатель трибунала отослал его на место.
Даву, в свою очередь, заявил, что никогда бы не подписал договора с англичанами и не распустил бы армию, если бы знал, что амнистия окажется обманом. Это неудобное для обвинения заявление из протокола вычеркнули. Просто так!
После завершения допросов провозгласили речи: со стороны обвинения Белларт ("Господа, этот человек изменил королю и отчизне!"), со стороны защиты – Беррьер-старший, аргументы которого практически никто не слушал, после чего в ночь с 6 на 7 декабря 1815 года пэры приступили к финалу спектакля. В ходе голосования они должны были ответить на три вопроса, последний из которых звучал так: "Покушался ли маршал Ней на безопасность государства?". Только один пэр из 161 громко ответил:
– Нет!
Этим пэром был самый молодой из членов Палаты, 30-летний Виктор де Броглие, роялист (!) по воспитанию и убеждениям, человек, отца которого Революция послала на гильотину, но в семье которого было три маршала Франции, и он не собирался запятнать их памяти.
Во время голосования по вопросу приговора 5 пэров высказалось за то, чтобы обратиться к королю за помилованием, 17 – за депортацию, а 139 заявило:
– Смерть!
Среди этих последних было 5 маршалов, 1 адмирал и 14 генералов коллег Нея по Великой Армии. Многие из них были обязаны ему жизнью, своей или собственных близких.
В приговоре, который был тут же прочитан, Ней был приговорен к расстрелу за государственную измену. У него также отобрали орден Почетного Легиона с Большой Лентой, которой он перепоясался в 1805 году, чтобы повести атаку на мост Эльхинген на Дунае. Как будто бы в насмешку стены зала были украшены надписями: "Мудрость, Терпимость, Милость".
В три часа ночи в камеру осужденного на смерть вошел Куши и начал медленно читать приговор, начав с длинного перечня титулов маршала.
– Ради Бога, пропустите эти фразы! – нетерпеливо воскликнул Ней. – Что там в конце?
Когда же услышал: "Приговорен к смерти", сказал:
– Так мне и надо, буду грызть землю!
Куши сообщил, что казнь состоится через несколько часов.
– Как вам будет угодно, я готов!
Услыхав приговор, Мишель Ней, князь Эльхингенский и Московский, вновь стал тем самым "храбрейшим из храбрых" солдатом, каким был под Сьюдад Родриго, на дунайском мосту, в Смоленске или на Березине.
Вскоре после того в камере появился ответственный за казнь военный губернатор Парижа, граф де Рошешуар. Он сообщил Нею, что король согласился только лишь на посещение нотариуса, жены и исповедника. Маршал ответил на это, что "не видит необходимости приводить сюда попа". Тут из угла камеры раздался суровый голос одного из солдат, который, указывая на маршальское шитье на мундире Нея, сказал:
– Вы не правы, мсье маршал! Я не столь блестящий, как вы, но такой же старый, и прошу мне поверить, что никогда в сражениях не был я таким дерзким, как тогда, когда поверял душу свою Богу!
– Наверное ты прав, старик, – шепнул Ней и потребовал привести к себе священника де Пьерре, настоятеля из церкви Святого Сульпиция.
После краткого разговора с нотариусом Батарди наш рыжеволосый валет пик свалился на нары и спокойно заснул. Вот это было совершенно нормальное явление. С моментом завершения процесса исчезла необходимость принятия этих чертовых решений, и Ней испытал облегчение. Никогда не боялся он стоять перед стволами орудий и ружей, так почему бы ему бояться их теперь – так что ни страха, ни беспокойства он не чувствовал. В свою смерть он уходил с каменным спокойствием бедуина, который отправляется в пустыню, чтобы там погибнуть, и прощается с миром гордым взглядом, с высоко поднятой головой, как будто бы отправляется в соседнее племя за женщиной с глазами-озерами и с улыбкой, сладкой будто финики.
Нея разбудили в шесть утра, когда пришла жена и два сына, чтобы попрощаться. Он поговорил с женой, поигрался с детьми. Аглая так же не могла понять спокойствия собственного мужа. Она все еще хваталась за остатки надежды и сразу же после того, как покинула тюремную камеру, вместе с сестрой побежала в Тюильри, чтобы вымолить у Людовика XVIII помилование. Ее остановили у основания лестницы, ведущей в королевские апартаменты, и приказали подождать, пока Его Величество закончит завтракать.
После нее в камере появился отец Пьерре. Ней провел с ним около часа, после чего умылся и – к изумлению Рошешуара – надел гражданский костюм: голубой плащ, белый галстук, черную жилетку и чулки к коротким штанам. Сразу же после того, как пробило восемь, Нея вывели в сад, где ожидала тюремная карета. Рядом, трясясь словно в приступе малярии, шел священник. Ней глянул на небо:
– Какой же паршивый сегодня день!
Трудно найти более удачное определение дня, в котором тебе приходится умирать в возрасте 46 лет.
Кавалькада остановилась через несколько сотен метров от Люксембургского дворца, неподалеку от Обсерватории. Маршал вышел из кареты и вручил священнику золотую табакерку и все имеющиеся деньги "на бедных прихода Святого Сульпиция". Кюре обнял Нея, упал на колени и начал молиться.
Расстрельный взвод был сформирован, в соответствии с законом от 12 мая 1793 года, из 4 сержантов, 4 капралов, 4 стрелков (одни ветераны) и командира. Командовать расстрелом Рошешуар назначил пьемонтца Сен-Биаса, предпочтя не ставить во главе такого взвода француза. Ней спросил, где ему встать, когда же Сен-Биас захотел завязать ему глаза, отказался:
– Разве вы не знаете, что солдат смерти не боится?
Тогда ему приказали опуститься на колени, на что он снова отказался:
– Такие как я на колени не становятся!
Это правда. Такие как он умирают исключительно стоя.
В предпоследний момент Ней сделал четыре шага вперед и снял шляпу. Рошешуар впоследствии написал: "До конца своей жизни не забуду его в этой позе. В нем было столько достоинства, спокойствия и серьезности…"
За секунду перед командой из уст маршала прозвучали слова, достойные короны в столь презираемом многими королевстве предсмертной риторики:
– Да здравствует Франция! Товарищи, прямо в сердце!
В тот самый момент, когда он клал правую руку на сердце, раздался залп, и тело маршала, пробитое одиннадцатью пулями (один из солдат сознательно выстрелил значительно выше), рухнуло на землю в том самом месте, где в 1853 году была поставлена статуя Нея, вышедшая из под резца Руда.
За расстрелом наблюдало около 200 человек, в том числе и один российский офицер (царь Александр выгнал его за это из армии) и несколько англичан, над которыми солдаты издевались:
– Жалко, что вы не прибыли посмотреть на маршала десять лет назад!
Островитяне молчали, после залпа же один из них приблизился к трупу, намочил в крови два платка и медленно отошел. В то самое мгновение, когда Ней упал, гвардейцы ударили в барабаны и раздался клич:
– Да здравствует король!
В соответствии с уже упоминавшимся законом от 1793 года, останки были на 15 минут оставлены на месте казни, после чего их перенесли в ближайший приют сестер милосердия. Тогдашние полицейские рапорты сообщают, что в приют приходило множество людей, желающих увидеть "храбрейшего из храбрых". Среди них были даже послы иностранных держав.
Тем временем, всеми позабытая мадам Ней ожидала у лестницы. Долго. Около десяти часов появился князь Дюрас и тихо произнес:
– Мадам, аудиенция, о которой вы просили, уже не имеет значения.
Вдова без чувств упала к его ногам.
В тот день у доброго короля был исключительный аппетит, поэтому завтрак затянулся.
Нея похоронили на кладбище Пер-Лашез. Еще в нашем столетии там находилась могила, которую считали могилой маршала, окруженная ржавеющей оградкой, без какой-либо надписи.
Зато в США, на небольшом кладбище Сёд Крик Черч (Third Creek Church) в Южной Каролине на одной из могильных плит имеется следующая надпись: "Памяти родившегося во Франции Питера Стюарта Нея, солдата на службе Французской Революции и Наполеона Бонапарте. С жизнью распрощался 15 ноября 1846 года в возрасте 77 лет".
Сразу же после экзекуции во французской армии пошли слухи, будто бы Ней проживает в эмиграции в Соединенных Штатах. Историков же, которые еще ранее знали, что в 1815 году Фуше готовил для Нея паспорт на выезд в Америку [
Во время второго допроса на следствии Ней сообщил Деказесу: – Я мог сбежать в Америку, но остался, чтобы защищать честь своих детей], всколыхнуло известие о таинственном учителе, опубликованное вначале в США, а потом и во Франции. К нынешнему дню эта история обзавелась уже приличных размеров литературой.
В 1819 году в поселении Черо (Cheraw) в Южной Каролине появился хорошо сложенный рыжеволосый мужчина по имени Питер Стюарт Ней и предложил местным жителям учить их детей. Предложение было принято. В последующие годы Питер Ней частенько менял место жительства, всегда в качестве учителя. На лбу у него был широкий шрам, а на теле – следы многочисленных ран, он был превосходным всадником и великолепно стрелял. В моменты откровенности (они находили на него под влиянием спиртного – под конец жизни он сделался ужасным пьяницей) он признавался, что является "именно тем" маршалом Неем, которого, якобы, расстреляли в 1815 году, но на самом деле он чудом ушел живым.
Питер Стюарт Ней очень хорошо был знаком с обычаями, битвами и товарищами Наполеона, чему не следует удивляться, что он буквально обкладывался книжками по этой теме. Он запоем прочитывал все известия из Европы и болезненно пережил смерть императора и Орленка, в первый раз он даже хотел покончить с собой, но вместо этого написал портрет Наполеона. Якобы, много времени он посвящал изучению классиков и языков. Сам он говорил, будто превосходно знает французский язык, вот только по-французски говорить не хотел. Чаще всего он говорил: "I am marshal Ney, of France!" ("Я маршал Ней, французский").
Большая группа французских историков, литераторов и охотников за сенсациями сделала многое, лишь бы доказать, что этот учитель, который столь прекрасно знал французский язык, что ему и не нужно было этого доказывать, и вправду был "marshal Ney, of France". Что самое смешное – во Франции в это поверил сам Жорж Ленотр. Для поддержки гипотезы приводились различные факты, вспоминались различные "признания очных свидетелей", среди них и поляков. Если бы этих последних где-то не хватило, история тут же перестала бы иметь осмысленный характер. Так вот, одним прекрасным днем в небольшой деревушке в штате Индиана в дом польского эмигранта Лехмановского, который служил под командованием императора, вошел таинственный и широкоплечий рыжеволосый мужчина. Много лет спустя Лехмановский сознался своей дочери, что тогда ему нанес визит маршал Ней. Сам же Питер Стюарт Ней, проходя мимо деревенского плотника, который как раз мастерил гроб, буркнул:
– Один раз уже поверили, что положили меня в гроб!
Припомнили также некоего доктора Неймана, который уже после смерти "американского Нея" появился в Сёд Крик, утверждая, что является сыном маршала и разыскивает его следы. Тот же самый Нейман назвал свою дочь "в честь бабушки" Аглаей. И так далее…
А далее биографы "американского Нея" должны были объяснить механизм "чуда" при Обсерватории. И тогда им, как по заказу, в руки попали "Дневники" Иды Сен-Элме. Мадам Ида Сен-Элме считалась мифоманкой и авантюристкой, зато она описала свои незаконные "plaisirs d'amour" с маршалом Франции Мишелем Неем, а еще то, как спасла своему любовнику жизнь. И было все очень просто якобы, она отдалась жадному на подобного рода жертвы князю Веллингтону. Веллингтон устроил все, что нужно; перед самой казнью стражник вручил Нею пузырек с красным раствором, расстрельный взвод, составленный исключительно из "посвященных" зарядил ружья холостыми патронами; маршал, крича: "Товарищи, прямо в сердце!" ударил пузырьком по груди и, падая, залился "кровью"; английский офицер, который смачивал платок в этой жидкости, был "контролером" пьесы со стороны Веллингтона; на кладбище Пер-Лашез закопали гроб, заполненный камнями, в то время, как сам Ней садился в Бордо на корабль, и т.д., и т.п. Даже сестра Тереза, которая обмывала тело Нея, тоже была "посвященной" – ее брат служил под командованием Нея в чине капрала.
И на самом деле тут подействовали масонские связи – Веллингтон и Ней были масонами высокого ранга, так что один "брат" просто помог другому "брату". В 1874 году репортер газеты "Дейтон Журнал" отыскал некоего Петри, ветерана, участника битвы при Ватерлоо, который в 1815 году плыл из Бордо в Чарльстон и в одном из товарищей по путешествию узнал маршала Нея. В 1920 году некий французский масон, разбирая архивы ложи Великий Восток, обнаружил корреспонденцию, датированную 1816 годом, в которой говорилось о том, как один из "братьев" втайне прибыл в США. Чтобы покончить со всем этим, прибавлю, что жители Сёд Крик и других местностей, которым учитель Питер Стюарт Ней в свое время оказал честь своим пребыванием, свято верят, будто их предки общались с "храбрейшим из храбрых". В 1946 году, в сотую годовщину смерти учителя, на кладбище Сёд Крик Черч состоялась пышная церемония с участием военных в американских и французских мундирах!
А как же было на самом деле? Якобы (тут я ссылаюсь на слова французского историка, мсье Бертье де Совиньи), один из американских историков написал превосходную критическую работу, в которой вся гипотеза хорошенько получила по лапам. Эта работа мне не известна, только мне это не кажется особо необходимым – я и сам могу с помощью известных мне фактов убить эту сказку. Многие лица, осматривавшие тело Нея, видели огнестрельные раны; заинтересованность Нея классиками может лишь возбудить смех в связи с известной интеллектуальной ограниченности князя Московского; "американский Ней" не искал контактов с крупной бонапартистской колонией в Соединенных Штатах (про Лехмановского можно и не вспоминать); он никак не пытался вызвать в Америку Аглаю; не вернулся он в Европу после революции 1830 года, когда всем высшим чинам Империи были возвращены их награды и владения, и когда его приветствовали бы как героя; совершенно не заинтересовала его и состоявшаяся тогда же во Франции свадьба дочери премьера французского правительства, Жака Лафитта, с его собственным сыном и т.д.
Что же касается Веллингтона, то в 1815 году он и вправду был единственным человеком, который мог спасти Нея. Впрочем, Ней, рассчитывая на великодушие и рыцарственность противника с поля боя, обратился к нему с письмом о помощи, но Веллингтон не пошевелил и пальцем в его защиту. Сторонники "американского Нея", естественно, знали об этом, но утверждали, будто тот отказал официально лишь для того, чтобы оказать помощь неофициально. Здесь они ссылаются, среди всего прочего, на сообщение приятеля сына Веллингтона, сэра Вильяма Фрезера, в соответствии с которым победитель при Ватерлоо в последний момент просил Людовика XVIII помиловать маршала. Даже не учитывая тот факт, что в 1815 году в отношениях между Веллингтоном и Бурбоном просителем мог быть лишь последний, все дело окончательно объясняет письмо Веллингтона к мисс Бурдетт-Коттс, в котором мы читаем: "Я не вмешивался, поскольку не считал, будто бы имею на это право". Дата письма (1.09.1849 г.) указывает на то, что Веллингтон наверняка не солгал.
В США появился шустрый (хотя и не слишком) двойник маршала Нея. История о том, что "храбрейший из храбрых" пережил казнь, это всего лишь легенда. Как нянька усыпляет младенца колыбельной, так и зачарованное в легендах воображение, та самая лучистая чародейка, которую индусы называют Майей, подавляет страхи человечества иллюзией красивых сказок о победе над злом и даже над смертью.
Величайшим преступлением, которое совершается относительно прошлого это убийство прекрасных легенд посредством уродливых исторических фактов. Если верить Вольтеру, будто "легенда является сестрой истории" – тогда это Каиново преступление.
И все же маршал Ней в конце концов очутился на американском континенте, и пребывает там до нынешнего дня.
В свое время делегация парламента Гондураса отправилась в Париж, чтобы заказать памятную статую национального героя Южной Америки, предводителя боев за независимость, Франсуа Моразана. Деньги быстро были растрачены в кабаре, и буквально за то, что было недопито, в одном провинциальном городке была приобретена конная статуя Нея. До сегодняшнего дня на центральной площади Тегусигальпы (столицы Гондураса) бравый всадник, у ног коня которого дипломаты складывают венки, исполняет обязанности Моразана.
Прощай, вождь мой, учитель и приятель!
Я не сгибал колен пред сильными мира сего,
Теперь молю твоих врагов громаду,
Чтоб жизнь мою и годы молодые,
С твоей, изгнанника, соединить судьбой,
Чтобы к ногам твоим, герой, меня пусть прикуют!
И до смерти моей мне разделить дозволят
Судьбу твою, твое изгнанье и могилу!
В 1849 году в Регенсбурге умер один из наиболее удивительных и особенных авантюристов XIX века, на могильной плите которого – если бы нам захотелось собрать все титулы и отличия, которыми он сам себя одарил следовало бы выбить: Полковник, граф Пёнтковский, адъютант императора Наполеона, офицер Почетного Легиона.
За много лет ранее плененный на океанской скале Наполеон задавал себе вопрос, который до сих пор повторяют историки: "кем был этот человек?". Я попытаюсь ответить на него.
Пока же что мы уверены в одном: Кароль Пёнтковский был единственным поляком, сопровождавшим Наполеона на острове Святой Елены.
Ответить на вопрос: кем был Пёнтковский? Чрезвычайно сложно, поскольку вся его жизнь была овеяна туманом тайны, который он рассеивал сам с помощью – говоря деликатно – неверной интерпретации фактов, и который сделали еще более густым французские и британские историки.
Первым историком, который написал биографию Пёнтковского, был главный редактор издаваемых Биографическим Музеем в Париже "Некрологических Ежегодников XIX века" Э. Сен-Морис Кабани. Его Notice Necrologique sur le Colonel comte Charles-Jules-Frederique Piontkowski – Некрологические заметки о полковнике графе Кароле-Юлиусе-Фредерике Пёнтковском, изданные в 1851 году – это крайне симпатичный, хотя и фальшивый портрет поляка (другой такой некритичный панегирик написал уже в нашем веке ксёндз А. Сыский, посвящая его "Потомку по боковой линии капитана Пёнтковского, профессору Ромуальду Пёнтковскому…") [Ксёндз А. Сыски "Капитан Пёнтковский на острове Святой Елены с Наполеоном", Луцк, 1936 г.].
В свою очередь, англичанин Дж. Л. де Сент-Уотсон, публикуя в 1912 году корреспонденцию Пёнтковского в книге "Изгнанник-поляк с Наполеоном" [Уотсон обнаружил в Британском Музее письма и документы, касающиеся Пёнтковского, либо же написанные им самим, и поместил их в книге, имеющей серьезное значение в качестве источника, хотя серьезно пониженное абсолютным отсутствием критицизма автора в плане апологетизации Пёнтковского. Годом позднее (1913) С. Василевский опубликовал в "Газете Вечерней" краткую компиляцию из розысков Уотсона и Мессона, повторяя при этом все их ошибки], яростно боролся с утверждениями французских историков, которые относились к поляку враждебно (особенно с Мессоном, которого даже называет лжецом), но, в порыве страсти, он Пёнтковского слишком уж украсил.
Французские историки, пишущие про остров Святой Елены, не имея возможности управиться с множеством окружавших Пёнтковского вопросительных знаков, охотно пропустили бы его, но человека, делившего с "богом войны" пытку Лонгвуд [Резиденция Наполеона на острове Святой Елены], нельзя было не замечать. Двое из них (Фредерик Мессон в книге "Autour de Sainte Helene" и Ж. Ленотр в книге "En suivant l'Empereur. Autres croquis de l'Epopee") посвятили ему отдельные эскизы, представляя Пёнтковского последней сволочью. Все остальные посвятили поляку по несколько предложений, написанных пером, которое макали в желчи, поскольку стиль пасквиля является ужасно заразительным.
Если подвести итог: Кабани, Уотсон и Сыский некритично превозносили поляка, зато целая плеяда французских историков нарисовала его исключительно в серо-черных тонах, в то время как не подлежит никаким сомнениям, что мнение об этом человеке, не подкрепленное попытками психологического анализа, является банальнейшим недоразумением.
Желая ответить на вопрос: кем был Пёнтковский?, гораздо легче по очереди показать, кем на самом деле он не был, то есть, проверить все то, что он сам о себе говорил или писал, или же что писали о нем историки из обоих лагерей. Уже сам факт, что эти три источника часто взаимно противоречат друг другу (а документов, служащих в качестве источника, кроме найденных Уотсоном, просто нет), доказывает, сколь чертовски сложным будет этот "легчайший" путь. Тем не менее, он единственный, который можно принять, хотя и так во многих местах останутся знаки вопроса.
Итак, прежде всего, он не был графом, и хотя Уотсон утверждает, будто сам Пёнтковский этим титулом не пользовался, а делала это его жена, да и то, исключительно в отсутствии мужа – в это трудно поверить. Не был он и полковником, хотя делал многое, чтобы его полковником считали [Когда Пёнтковский появился в Генуе, его называли "бывшим полковником польской армии" – вне всяких сомнений, по его собственной инициативе]. В конце концов, он даже капитаном не был – этой последней похвальбой позволили себя легковерно обмануть несколько историков, в том числе и наш Василевский.
Всю свою жизнь Пёнтковский был охвачен манией возвеличивания себя с помощью вранья относительно своего генеалогического дерева и военной службы, что, скажем, было делом небезопасным. Немцевич в своих мемуарах описал аферу некоего Помговского, который сам себя именовал полковником и бесправно взял себе имя вместе с титулом графа Плятера. В плане характера он был близнецом Пёнтковского, типичным для этой эпохи авантюристом и мифоманом, обожающим интриги, "серетные миссии" и все то, что придает отблеск значительности и таинственности. Все это закончилось для него весьма печально – обвиненный в шпионской деятельности и в измене он был поставлен пред военным судом и расстрелян, то ли в 1807 году (согласно Немцевича), то ли в 1811 году (согласно Кастани).
По его собственным словам, Кароль Фредерик Юлиуш Пёнтковский родился 30 мая 1786 года в имении Блондувек, расположенном неподалеку от Варшавы. Отцом его был Михал Пёнтковский, а матерью… один раз сам Пёнтковский выдавал за свою родительницу Юстыну Чивыскую (Чивыцкую ?), а в другой раз Марию Бырминскую (Бырминьскую ?). О его детстве мы не знаем абсолютно ничего. В молодости он, якобы, был пажем при саксонском дворе – у короля саксонского и князя варшавского Фридриха Августа – после чего, в 1808 году, начал военную карьеру в качестве гусара. Через год он перешел в гвардейские лансьеры (легковооруженная кавалерия), якобы, в чине поручика и, якобы, принял участие в австрийской кампании, а затем и российской в чине поручика первого класса и – здесь мы постоянно идем по следу весьма сомнительной автобиографической версии в изложении Кабани – был ранен в битве при Бородино, за что 7 сентября 1812 года его наградили Звездой Почетного Легиона. В гвардии, может, он и был, но все остальное является ложью: человека с такой фамилией нет в перечне раненых никакого гвардейского полка, нет такой фамилии и в списке награжденных знаком Почетного Легиона 7 сентября 1812 года, равно как и в следующем списке от 10 сентября.
В 1813 году Пёнтковский, вроде бы, получил чин поручика в главном штабе, отличился в битве при Баутцене, был ранен перед битвой под Дрезденом и был взят в плен. После заключения мира он узнал, что обожаемый им император будет содержаться на Эльбе. И тогда, несмотря на свои знаки офицерского отличия, он вступил простым гренадером в гвардейский отряд, сопровождавший изгнанника. Это последнее сообщение правдиво, поскольку сохранился перечень состава наполеоновских отрядов на Эльбе – Пёнтковский на самом деле пребывал на Эльбе в V роте батальона гренадер гвардии.
Читатель уже заметил, что я неоднократно воспользовался словом "якобы". Это из осторожности, поскольку никакие документы не подтверждают упомянутых ступеней военной карьеры нашего героя. (Сам он объяснял это тем, что его послужную книжку… украли в Каннах). Что вовсе не означает, будто я абсолютно не доверяю подобной информации. Уже сам факт, что Пёнтковский добровольно отправился на Эльбу и служил там рядовым, свидетельствует о нем весьма положительно. Другое дело, что многие наполеоновские офицеры делали тогда то же самое, и потому некоторые отряды микроскопической "армии Эльбы" состояли исключительно из офицеров и унтер-офицеров.
Пёнтковский начал службу на Эльбе в качестве гренадера, а закончил уже шволежером (тяжеловооруженным кавалеристом), поскольку 22 октября 1814 года ему удалось перейти в любимую кавалерию – в славный эскадрон Ержмановского. Потому-то, когда по возвращению с Эльбы Наполеон выпустил декрет (27.04.1815), в котором содержался перечень награжденных его товарищей по первому изгнанию, под номером 145 там фигурировал "шволежер Фридерик Пионтовский". Награда была денежной, зато весьма сомнительной кажется нам автобиографическая информация о том, что Пёнтковский дополнительно был награжден постом эскадронного командира и адъютанта самого императора. Равно как и та, что под Ватерлоо он передавал приказы, носясь с одного конца поля битвы в другой, под градом пуль с обеих сторон, а у него не был ни единой царапины, и Наполеон наградил его снятым с собственной груди крестом Почетного Легиона с бриллиантами (Почетный Легион во второй раз?).
Если говорить о Ста Днях Пёнтковского, надежным является то, что вначале он оставался безработным. Являясь унтер-офицером без назначения он проживал в Париже в Отель д'Омон, пытаясь записаться в гусары. Его прошение по данному делу, направленное военному министру Даву (25.04.1815), поддержанная письменно генералом Дрюотом, привела к тому, что его вписали в… шволежеры, и в бельгийской кампании он принял участие в чине поручика.
После Ватерлоо Пёнтковский неожиданно преобразился в… капитана. Выступившему с прошением сопровождать императорскую свиту "капитану Пёнтковскому" дал на это свое письменное разрешение (23.06.1815) маршал двора, генерал Бертран. Наш герой сопровождал карету супруги маршала Бертрана, добрался до Рошфора и был свидетелем отбытия императора в Англию. Самому ему не разрешили сопровождать пленника, поэтому он поспешил за ним при первой же подходящей оказии, на следующем же судне.
Ленотр тут же поспешил в этом месте заметить, что в официальном перечне лиц, сопровождавших Наполеона при отплытии из Рошфора, Пёнтковского не было, только данный факт никакого значения не имеет; в Рошфоре тогда царил невероятный кавардак (в силу концепции бегства императора в Соединенные Штаты), в порту кишело офицерами, хотя и сопровождавшими Наполеона, но нигде не зарегистрированными. Прекрасно понимавший это Мессон удержался в данном эпизоде от каких-либо спекуляций, зато Ленотр соответствующим тоном напомнил, что, в соответствии с мемуарной литературой, в Рошфор за Наполеоном поспешил всего лишь один поляк – но не Пёнтковский которого Маршан называет "Белини", Понс – "Беллина", Обри – ""Беллини", Пейрусс – "Меллини", а Гурго – "Белина Ступески (Ступиньский) [Генерал Гурго в своих мемуарах сообщает компрометирующие подробности об этом "поляке", командире эскадрона, которого называет Антоном Белиной Ступески. Жена этого офицера должна была быть любовницей Наполеона на Эльбе. Во время переезда в Рошфор, в Рамбуйе, Белина совершенно недопустимым образом (мольбы, угрозы, опускания на колени) пытался сунуть свою жену в кровать к императору и сделать из нее последнюю фаворитку "бога войны". Когда его отправили ни с чем, он вымолил от Гурго 100 франков и исчез. Только это Гурго и сообщает. Слово "поляк" я написал в кавычках, поскольку польский офицер с подобной фамилией не фигурирует ни в каком из известных мне документов эпохи (я разыскивал его в польских, французских, а также итальянских архивах); не известен он и всем историкам наполеоновского периода. Скорее всего, это был француз или итальянец польского происхождения из семейства, которое эмигрировала из Польши очень давно и сохранила след национальности лишь в фамилии. Но, возможно, приписывание данному типу польской национальности является лишь капризом Гурго, впрочем, не единственным].
Если принять версию Ленотра, что Пёнтковский не ездил за Наполеоном в Рошфор (версия, основанная на утверждении Гурго), тогда следовало предположить, что он высадился там на парашюте, ведь доказанным фактом является то, что Пёнтковский вступил в Рошфоре на борт корабля "Медуза" и поплыл в Плимут вслед за своим идолом. Поскольку Ленотр сам пишет об этом, читателя, знакомящегося с его эскизом, начинает раздражать непоследовательность автора. И эта раздраженность имеет под собой все основания, поскольку злобность историка забавляет до того момента, когда она остается логичной – нелогичная злобность возбуждает отвращение.
Мои въедливые замечания в адрес злобности французских историков по отношению к Пёнтковскому, которые пока что крутятся вокруг маргинальных подробностей, имеют свое обоснование – они ведут к очень важному вопросу, к общей оценке Пёнтковского французами. И мы быстрым шагом близимся к нему.
Плитмут – это одна из глав жизни поляка-авантюриста, которая известна весьма подробно. Драма или, если кто как предпочитает, фарс, который там имел место, стали известны на всю Европу.
В Плимуте, уже на борту судна "Беллерофон", император попрощался с офицерами, которые сопровождали его в Англию. Пёнтковский принял участие в этом торжестве, только французы относились к нему презрительно. После этого Наполеона перевели на борт судна "Нортумберленд", вместе с теми, кому позволили делить его изгнание. Пёнтковский такого разрешения не получил. Ему отказали в этом французы (письмо Бертрана от 7 августа 1815 года), а также англичане, несмотря на истерические упрашивания, в которых было нечто от театра – малого, но, может быть, и от большого, если отчаяние поляка было правдивым – кто знает? Об этом писали тогдашние европейские газеты, рассказывая о таинственном поляке, который за десяток часов перед отходом корабля на Святую Елену плакал словно дитя и катался на берегу по земле, обнимая адмирала Кейта за ноги. Именно тогда Байрон и посвятил Пёнтковскому жалостливые строки, которые я цитирую в эпиграфе.
Вы можете сказать, что весь этот цирк на берегу был шутовством. Только ведь поляк был шутом от страдания, а кто еще больше заслуживает милости, как не клоун с разбитым сердцем?
Наиболее интересное и, возможно, наиболее тщательное описание упомянутой сцены мы находим в записках У. Литтелтона, которого на борт "Нортумберленда" пригласил адмирал Кокберн. Что интересно, Литтелтон вспоминает о двух поляках, умолявших Кейта включить их в императорскую свиту; он пишет: "Первый из них, огромный и достойный старец, был одной из наиболее живописных фигур, которые я видел в своей жизни [Это был полковник Шульц (Szulc или же Schultz)]. Скорее всего, это был солдат-ветеран, не желающий пережить разлуки с собственным командиром. Говорил он весьма разумным и спокойным голосом, лицо его было печальным, но он сохранил хладнокровие. Зато молодой демонстрировал отчаяние, которое редко теперь можно наблюдать (…), когда ему не разрешили войти на борт, он плакал, руки его тряслись, одной из них он, будто в конвульсиях, дергал себя за волосы. Было очевидно, что он не притворяется, и, видя такое, я опасался, что от подобного отчаяния он может утопиться… Звали его Пентовский [Фамилию Пёнтковского как только не перекручивали. Из разных источников (документы и мемуары) я выписал следующие варианты: Пёнтовский, Пронтовский (в обоих случаях иногда с окончанием "и"), Пионтикаиоски, Пионткорски, Протовски, Пистовски и Бионтковский] или как-то так, но в любом случае, не Понятовский".
Виконт де ля Шартр, французский посол в Лондоне, писал в то время в свое министерство иностранных дел: "Поляк, капитан Пронтовский, написал в адмиралтейство, что у него нет средств на проживание, и если останется в Европе, ему придется добывать их с помощью преступлений. Тогда решили, чтобы избавиться от хлопот, взять его на борт "Нортумберленда" и высадить во Франции по дороге на остров. Лорд Мелвилл предлагает высадить его в Гавре, но окончательное решение оставил мне".
Понятное дело, что по многим обстоятельствам идея постоя "Нортумберленда" во Франции была несерьезной, и англичане от нее отказались. Судно с Наполеоном на борту отправилось на Святую Елену 9 августа 1815 года, а Пёнтковский остался в Плимуте. Но он не отказался от тактики надоедания чиновников прошениями, пока наконец не выиграл – 17 августа он все же получил разрешение выезда на Святую Елену. Почему не согласились сразу же, а только лишь через какое-то время? Как он сам утверждал, это случилось благодаря милости герцога Девонширского, который обратил на него внимание на борту "Беллерофона" и даже вручил подарок в виде драгоценного перстня. Все это звучит очень красиво, вот только… герцог Девонширский никогда не ступал на палубу "Беллерофона".
Гораздо более правдоподобным является то, что он должен был благодарить другого англичанина, влиятельного адвоката по фамилии Кейпел-Лоффт. И в этот момент появляются две версии событий: французская и британская.
Французские историки считают, будто разрешение на выезд на Святую Елену Пёнтковский получил благодаря тому, что сами французы лаконично называют "cherchez la femme". По данной версии, к данному времени мистер Кейпел-Лоффт поддерживал весьма приятельские отношения с 20-летней брюнеткой, выпускницей Парижской Консерватории, мадемуазель Меланией Деспут, и горячечно подыскивал для нее мужа, поскольку на шатания по салонам с "вечной девушкой" смотрели не слишком хорошо. Это должен был быть муж не слишком тяжелый, то есть такой, который бы своим именем поддерживал репутацию дамы, и в то же самое время отсутствующий. Поляк, рвущийся на другой конец света, в данной ситуации был идеальным кандидатом. В результате, мистер Кейпел-Лоффт устроил, что следует в министерстве, а Пёнтковский встал перкед алтарем (на борту судна "Святой Георгий") с мадемуазель Меланией, только после этого ему разрешили взойти на борт "Буревестника", который как раз отплывал к Святой Елене.
Уотсон объяснил все произошедшее менее зрелищным, зато более логичным и – точки зрения историографии – более пристойным образом. 70-летний к тому времени знаменитый юрист Кейпел-Лоффт, все же староватый для роли Дон Жуана, был одним из известнейших почитателей Бонапарте в Англии, который публично, в прессе и официальных нотах, протестовал против пленения императора, которое сам он называл "политикой трусов". При этом, в заранее обреченной на поражение борьбе он ссылался на все существующие кодексы и постановления, не исключая "Магна Карта Либертатум" и "Хабеас Корпус". Именно он и добился для Пёнтковского разрешения выехать на Святую Елену, считая это как бы подарком для Наполеона. После отъезда мужа госпожа Пёнтковская поселилась в семье Кейпел-Лоффтов, отношение к ней было самое доброе. Уотсон без труда доказал, что обвинение ее в романе с седым адвокатом является идиотизмом, рассчитанным исключительно на компрометацию Пёнтковского.
Свадьба красавицы Мелании с необычайно красивым, хотя и чрезвычайно экзальтированным Каролем состоялась 4 октября 1815 года. А через четыре дня "Буревестник" поднял якорь.
Утром 30 декабря 1815 года монотонные будни Лонгвуда были оживлены визитом майора Ферзена, который сообщил, что, по согласию британских властей, в свиту достойного пленника дополнительно включается польский офицер, капитан Пёнтковский, со вчерашнего дня пребывающий в Джеймстауне [Единственный порт острова Святой Елены.]. Этим "капитанством" поначалу дал себя обмануть, среди всех прочих, и придворный хроникер Наполеона на Святой Елене, Лас Касес, который под датой 30 декабря 1815 года записал: "В этот день наша небольшая колония увеличилась на поляка, капитана Пёнтковского". Впоследствии, когда Пёнтковского уже расшифровали, Лас Касес везде в своих заметках именовал его в соответствии с правдой – поручиком.
Прибытие Пёнтковского вызвало среди спутников императора удивление и недоверие. Всем было хорошо известно, что получить разрешение для пребывания на Святой Елене вещь практически невозможная даже для наиболее влиятельных французов. А этот таинственный, никому не ведомый чужак такое разрешение получил. Само собой, возникало подозрение, что Пёнтковский должен быть "подсадным кротом" в Лонгвуде.
В подобной ситуации не может будить удивления факт, что Пёнтковского приветствовали весьма прохладно. Лас Касес, правда, отрицает этому в своем "Мемориале…" (заметка от 21 – 23.02.1816 г.): "Англичане были удивлены отсутствием энтузиазма с нашей стороны при известии о его прибытии. Наши враги писали, будто мы приняли его плохо, что является неправдой, но этого хватило, чтобы в британских официальных бумагах очутились утверждения, будто бы император его избивал, а мы все предали его остракизму. Позднее мне рассказывали про карикатуры, на которых император хватал его когтями, я же сам поджаривал его и желал съесть либо же ездил на его плечах с бичом для скота в зубах – вот вам благородство и деликатность, типичные для англичан".
Карикатуры – понятное дело – были всего лишь пасквилями в виде рисунков, но вот прохладный прием, вопреки утверждениям хроникера, вовсе не был неправдой. Что еще более противоречит утверждениям самого Пёнтковского. Дело в том, что наш валет червей в письме Кейпел-Лоффту написал, будто император принял его с энтузиазмом и проявил о нем заботу, превосходящую самые смелые ожидания: уже после первой проведенной в Лонгвуд ночи он прислал к нему слугу Маршана с вопросом, достаточно ли у Пёнтковского чистого белья, и если нет, тогда монарх снабдит его собственным! Ксёндз Сыский с обезоруживающей серьезностью подчеркнул данное событие в своей книжечке.
На самом же деле Наполеон поначалу вообще не желал видеть прибывшего, поскольку Пёнтковский появился на острове в серебристо-голубом мундире императорского адъютанта, размышляя при этом следующим образом: в течение стольких лет славы рядом с императором было столько адъютантов, что он не в состоянии запомнить всех. Вот только Пёнтковский недооценил памяти корсиканца. Бонапарте разъярился и начал кричать:
– И что должен этот мундир означать? Этот человек никогда не был моим адъютантом! Я ничего об этом не знаю! Передайте Кокберну, что я его не приму!
Но после того император поддался на уговоры Бертрана (тот какое-то время наивно считал, будто Пёнтковский является тайным эмиссаром бонапартистов и привез из Европы секретные письма) и принял поляка, который "наплел ему множество сказок".
Вскоре после того Гурго тоже демаскировал Пёнтковского. Событие имело место во время завтрака у госпожи Скелтон, жены вице-губернатора острова. Присутствовавший там губернатор, адмирал Кокберн, в какой-то момент начал выпытывать поляка о прохождении его карьеры, когда же заметил, что ответы Пёнтковского вызывают удивление на лице Гурго, обратился к генералу:
– Неужто вы не видели мистера Пёнтковского в армии?
– Никогда! – ответил Гурго и сразу же начал выпытывать поляка более тщательно:
– В какой части вы служили?
– У Тильмана.
– Как звали командующего армией?
– Не помню хорошо, кажется, Лористон.
– Где вы были во время осады Смоленска?
– Далеко впереди… этой осадой командовал Домбровский.
– Вы совершенно ошибаетесь! – воскликнул Гурго.
Если принять, что подобный разговор и вправду состоялся [Уотсон пытался доказать, что вся эта беседа является плодом воображения Гурго, ревнующего к вниманию, каким дарила поляка госпожа Робинсон], то следовало бы признать, что Пёнтковский не "ошибался", но просто лгал, причем, лгал совершенно неумело, ведь всякий, кто каким-либо образом имел тогда дело с кампанией 1812 года, обязан был знать, что дивизия генерала Домбровского не приняла участия в походе на Москву, следовательно, под Смоленском ее просто не могло быть.
После этой беседы от Пёнтковского потребовали предъявить офицерскую книжку. Здесь не фигурировал Смоленск, что имело ничтожное значение относительно того факта, что сам документ был выдан пост фактум лишь в 1815 году после того – как рассказывал сам Пёнтковский – как произошла потеря оригинальных документов в Каннах. Следовательно, эти бумаги никакой ценности не имели.
Были ли сделаны из этого какие-то выводы? Никаких. Пёнтковский столь горячо рассказывал о своей любви к Наполеону и о том, как в Англии перевернул небо и землю, чтобы получить возможность попасть на остров Святой Елены и "жить рядом с императором, спать у его дверей и умереть на его могиле", что это тронуло даже самые жестокие сердца в свите Бонапарте. Когда же маршал двора Бертран вспомнил Пёнтковского по Эльбе, а другие по Плимуту, как он устраивал скандалы и умолял англичан разрешить ему сопровождать Наполеона, недоверие постепенно начало таять, уступая место теплой снисходительности. В частности, благородный Бертран и даже Гурго дарили поляка симпатией и окружали опекой. Все они, а также и сам император, быстро поняли, что имеют дело с безвредным мифоманом, слабость которого состоит в том, чтобы похвастаться и блеснуть, мотором же его действий всегда остается слепая влюбленность в "бога войны", и что этот глуповатый романтик ничьим шпионом быть не может.
Этого не поняли лишь французские историки.
Французские историки, занимающиеся Святой Еленой (Мессон, Ленотр, Мартино, Обри, Ганьер и др.) лишь на основании того факта, что Пёнтковский получил разрешение присоединиться к свите Наполеона на острове, хотя иные просящие об этом у англичан офицеры (в том числе и Шульц) получили отказ, а также, основываясь на упомянутой беседе за столом у госпожи Скелтон и начальных подозрениях святоеленских спутников императора – посчитали Пёнтковского британским агентом, введенным в окружение "бога войны". Мессон написал откровенно: "На остров его прислали английские министры". Мессон был слишком интеллигентным историком, чтобы – не имея никаких доказательств (поскольку никаких таковых и не существует) – утверждать, что Пёнтковский был английским шпионом. Он все устроил по-другому, весьма "остроумно"; спросил: "Был ли Пёнтковский шпионом?", после чего прибавил процитированное выше мнение. Другие, пользуясь Мессоном, уже не стеснялись и отказались от этого неудобного "ли" и вопросительного знака.
Предположим, что они правы, что Пёнтковский на содержании Лондона, после чего подобьем факты, прекрасно известные авторам гипотезы. Итак, этот ас британской разведки (ведь на Святую Елену не послали бы первого встречного) служит вначале на Эльбе в качестве простого солдата, затем устраивает дикие сцены в Плимуте, после чего еще более унижается и заядло умоляет, чтобы его послали на остров, но борт "Нортумберленда" его не пускают, хотя это выглядело бы гораздо естественней, чем последующий его приезд. Тот же самый "английский шпион" будет впоследствии – как мы это еще увидим – резко протестовать против английской тирании, за что в приказном порядке будет с острова выдворен! Все это натянуто даже на первый взгляд, и следует решить – либо тогдашней английской разведкой руководили люди совершенно уже глупые, либо же все измышления историков с берегов Сены являются просто непристойными. Иной альтернативы просто нет.
Обвиняя французов в измышлениях, будто Пёнтковский был агентом Лондона, нельзя указывать на то, будто они не воспользовались доказательствами или же проигнорировали их полнейшее отсутствие. История шпионской деятельности как раз и отличается тем, что, как правило, отдельные ее главы покрыты более или менее плотным покровом тайны. Так что абсолютно естественным является то, что желающие расшифровать все эти делишки, хочешь – не хочешь, обязаны оперировать гипотезами, основанными на косвенных предпосылках. Впрочем, я и сам выдвинул гипотезу о шпионской деятельности девицы Ленорман. Вот только в случае "Сивиллы из предместья Сен-Жермен" предпосылки эти (в том числе, полицейские рапорты) были столь однозначными, что гипотеза рождалась сама собой. Если же говорить о Пёнтковском, единственной предпосылкой – если не считать уж слишком быстрого получения разрешения отъезда на Святую Елену – являлся факт, что человек этот был вралем. Французские историки, закрывая глаза на все, что противоречило их гипотезе, посчитали упомянутый факт достаточным, чтобы бросить на поляка столь тяжкое обвинение, да к тому же еще признали его соответствующим логике.
Что же можно им ответить и как, если даже исторические факты их не убедили, так что вместо них они предпочли инсинуации? [Честно говоря, с французами мы квиты. Польские писатели и историки подхватили клевету, запущенную в оборот врагами Бонапарте (о, якобы, убийстве им Сулковского), да еще украсили ее, пользуясь бесстыдной демагогией и переиначивая факты] Скорее всего, лучше будет ответить им словами француза: "Да, вы правы. Вы все правы. Логика может доказать все, что только угодно. Прав даже тот, кто сваливает на горбунов ответственность за все несчастья в мире. Если мы объявим войну горбунам, то весьма скоро сделаемся ее рьяными поборниками. Мы будем требовать мести за все преступления горбунов. Ведь горбатые люди наверняка подобные преступления совершают" (А. де Сент-Экзюпери).
Несмотря на недружелюбную поначалу атмосферу, Пёнтковский быстро акклиматизировался в Лонгвуд, и хотя первые дни ему еще ставили палки в колеса, устроился так, что ему хватало всего. Уже по одному этому можно было узнать, что он истинный поляк. Здесь вспоминается заметка из "Дневника" Марии Домбровской об одном из немецких концентрационном лагере, в который привезли новую партию пленных. Комендант лагеря сказал тогда своим подчиненным:
– И не спускайте глаз с поляков. Поляк, даже если закрыть его под стеклянной крышкой голым, уже через две недели будет одетым, с мебелью и работающим самогонным аппаратом.
Пёнтковский самогон не гнал, за то обзавелся мебелью, одевался как никто другой богато и даже… отличался чистотой, что в паршивых условиях Лонгвуд требовало огромного искусства.
Когда его уже признали своим, то передали функции помощника придворного конюшего, генерала Гурго. Функция эта была чисто формальная (как, впрочем, и большинство придворных функций в Лонгвуд) и сводилась к слежению за разбалованными конюхами. Когда те как-то раз ради своего развлечения повесили песика, принадлежавшего Гурго, Пёнтковский подал официальный рапорт по данному делу, в результате чего Наполеон… собрал судебную коллегию для проведения разбирательства над виновными, на которой сам был председателем. За два года перед тем человек этот судил народы. А четырьмя годами ранее в его устах родилась максима: "От великого до смешного всего один шаг".
Пёнтковский получал годовое содержание в размере 110 франков. Сумма составляла приблизительно половину того, что получали остальные офицеры свиты. Но поляк не слишком беспокоился этим, как не беспокоился, собственно, ничем: ни компрометациями по причине изливаемой на него лжи, ни "осторожным" надзором, которым его поначалу окружили, ни даже фактом, что его не каждый день приглашали к столу обожаемого императора – как правило, он столовался вместе с доктором О'Мерой и британским связным офицером в Лонгвуд, капитаном Поппелтоном. Только лишь скука, единообразие дней в гадкой ауре острова, все-таки достали его до живого и начали ломать, как сломали всех, с Наполеоном во главе. Для горячего Кароля это было пыткой.
Скуку он убивал как только мог – утренней охотой на куропаток и диких голубей, уроками верховой езды, которые давал сыну Бертрана. Довольно часто он выезжал в Джеймстаун за газетами, покупками и новостями из Европы, которые привозили на остров моряки, и которые Пёнтковскому нашептывал на ухо Леви Соломон, часовщик и совладелец лавчонки. Пёнтковский приходил к Соломону посмотреть гравюры и антиквариат, после чего возвращался в Лонгвуд нафаршированный сведениями, а уже тут "продавал" их императорской свите. Прекрасно зная несколько языков, он переводил своим товарищам лондонские газеты.
Французские авторы, особенно Ленотр, хотят доказать, будто Наполеон терпеть не мог Пёнтковского, избегал его и никогда с ним не разговаривал. Все это лишь выдумки. По воскресеньям поляка приглашали к столу императора. Когда однажды поляк был ранен на охоте, Наполеон от всего сердца сочувствовал ему, вызывая тем самым гордость и радость Пёнтковского. Лас Касес, описывая завтрак Бонапарте в саду, приводит такое событие: "Как-то утром, завтракая в тени деревьев, император заметил поляка Пёнтковского и позвал его, приглашая разделить с ним завтрак, после чего начал расспрашивать его о различных вещах, а Пёнтковский пал к его ногам" (заметка от 23.02.1816). Император испытывал к хвастуну лишь мягкую отстраненность, возможно, смешанную с какой-то долей презрения, но и с понимание и терпимостью, столь характерными для него.
Темперамент Пёнтковского не позволял ему долго усидеть спокойно. Вскоре он начал раздражать своим поведением англичан, нового же губернатора, Хадсона Лоува, довел до бешенства декларацией протеста от 19 апреля 1816 года, в которой, среди всего прочего, писал: "На острове я не обнаружил ничего того, о чем говорили в Плимуте, ни его красот, ни здорового климата (…) Остров этот ужасен, это просто Остров Отчаяния. Климат его нельзя сравнить ни с каким иным на земле (…) Тем не менее, несмотря на все жалкие виды, моим единственным и неизменным желанием остается делить судьбу императора". Ничего удивительного, что из губернаторской канцелярии в Лондон потоком шли рапорты с описаниями "бунтарской" деятельности поляка.
Ситуация моего червового валета экстремально испортилась в результате целой серии неприятнейших инцидентов, которые можно характеризовать как "cherchez la femme". Одинокий и галантный офицер отыскивал на острове наиболее привлекательные женские личики и "снимал" их с воистину сарматским задором. Одной из таких дам его сердца была прелестная мисс Робинсон, которая, к несчастью, понравилась и Гурго, но предпочитала Пёнтковского. Отсюда впоследствии и взялись мнения о ненависти генерала к поляку (в том числе, и у Уотсона).
Гораздо более серьезные последствия имели любовные приключения Пёнтковского с другой обитательницей острова. Доктор О'Мера в своих записках со Святой Елены в заметке от 9 сентября 1816 года рассказывает о скандале, который разыгрался, когда Пёнтковский вместе с сыном Лас Касеса, Эммануилом, выбрались в город. В соответствии с описанием поляка (наверняка прикрашенным в соответствии с обычаем нашего героя), они переговорили с российским и французским комиссарами, после чего отправились с визитом к молоденькой мисс Кнайп, называемой "Розовый бутон" по причине необычной свежести кожи. По пути они заметили, что какой-то поручик следит за каждым их шагом и подслушивает их разговоры (по приказу начальника полиции острова, Рида). В то время, как они беседовали с девушкой, адъютант Рида забрал их лошадей, после чего им сообщили, что их слуга пьян, в связи с чем, если они немедленно не покинут город, пьяницу, в соответствии с законом, арестуют. Лас Касес – как рассказывал далее Пёнтковский – сохранил хладнокровие и потребовал передать им приказ в письменном виде, зато сам он сдержаться не смог и заявил англичанам, что отходит шпицрутеном всякого, кто попробует с этого момента коснуться их лошадей.
О'Мера говорил по данному вопросу с Ридом (заметка от 10.09.1816), и тот заверил, что Пёнтковский лжет. Правильно, он дал приказ поручику Суини следить за ними, только никаких оскорблений не имело места, а слуга был настолько пьян, что даже не мог удержаться в седле. Что касается лошадей французов, то его адъютант присмотрел за ними из обычной вежливости. Когда О'Мера сообщил Наполеону о событии вместе с типично английскими объяснениями Рида, император рассвирепел и провозгласил длинную тираду на тему коварных оскорблений, из-за которых пребывание французов в городе становится невыносимы, поскольку англичане не отважатся выпустить формальный приказ, запрещающий посещать Джеймстаун (заметка от 12.09.1816).
Только все это было мелочами по сравнению со следующей аферой. Все началось со ссоры на скользкие темы (одной из таких тем были галантные французы) между женами двух британских офицеров: красивой миссис Негл и уродливой супругой мистера Янгхасбенда, при чем вторая усомнилась в добродетелях первой – имелась в виду добродетель супружеской верности. Дело попало в суд, который приговорил Янгхасбендов заплатить 250 фунтов штрафа, но семейство Негла было столь скомпрометировано, что муж и жена были вынуждены покинуть остров. Тогда в свите императора возникла идея переслать через капитана Негла в Европу письмо с описанием кошмарных условий, в которых проживает император.
Пёнтковский, постоянно мечтающий о секретных дипломатических миссиях, только и ожидал подобной оказии и тут же взялся посредничать. Вот только англичанин не проявил того благородства, которым отличались немногочисленные британские офицеры, доставлявшие императору секретные посылки из Европы (в том числе, ценные семейные драгоценности) и тут же выдал "заговор" губернатору.
Следствие, проведенное по приказу губернатора, во всем обвинило только Пёнтковского, поскольку французы от всего дела отстранились. К всеобщему изумлению, известный своей никчемностью Лоув наказал виноватого… одноразовым запретом участия в танцах в Джеймстауне. Только мягкость эта была чисто внешней. Лоув мог хвастаться ею, прекрасно зная, что судьба поляка уже предрешена – в начале октября 1816 года из Лондона поступил приказ Батхурста, отзывающий со Святой Елены нескольких членов свиты императора, в том числе и Пёнтковского, что было еще одним камушком в мозаике британских репрессий по отношению к "богу войны".
И подумать только, что французские историки называли "английским шпионом" человека, рвущегося избить англичан шпицрутеном, и которого англичане, после того, как этот человек разозлил их окончательно, выбросили с острова.
Перед выездом Наполеон повысил Пёнтковского от поручика до командира эскадрона, он получил письменное перечисление своих заслуг, небольшую премию (50 луидоров), немного сувениров от придворных (например, от мадам Бертран поляк получил золотую цепочку, а от Гурго – шкатулку для чая) и рекомендательное письмо от Бертрана к императорскому семейству, в котором было выражено признание поведением нашего героя на острове, а также просьба помочь и выплатить ему содержание. Только даже этот документ не изменил мнения французских историков. Они весьма остроумно смазали его значение, утверждая, будто Пёнтковский силой выдавил это письмо от маршала двора. При этом сам собой возникает вопрос: почему же Гурго, по мнению все тех же историков, не любящий поляка, ни словом не упомянул в своих мемуарах о каком-либо принуждении, зато написал, что это рекомендательное письмо "утешило несчастного поляка" [Письмо подействовало в будущем – после смерти Наполеона Пёнтковский получил от исполнителей завещания императора пожизненное содержание в размере 4 тысяч франков].
Тем, что утешило Пёнтковского более всего, была перспектива смены монотонной жизни в лонгвудской клетке на деятельность в пользу императора в масштабах континента; якобы (вопрос спорный) ему поверили миссию, причем какой восторг! – секретную. По одной из версий, он, по прибытию в Лондон должен был связаться с послом России, графом Ливеном, и вручить ему копию протеста, направленного императором 18 сентября 1816 года губернатору острова, в котором отрицается договор от 2 августа 1815 года, в силу которого Наполеона поместили на Святой Елене. По другой версии – это были секретные письма императора, направленные Карно, Кабасересу, Мерлину де Дуаи и Фуше (!). Даже если Пёнтковскому и поверили какую-то миссию (потому что документов никаких, скорее всего, и не было), то, без всякого сомнения, гораздо меньшей значимости, чем получили другие отъезжающие: Аршамбо, Руссо и Сантини. Нет особой уверенности и в том, вез ли Пёнтковский локон императорских волос для мистера Кейпел-Лоффта. Якобы, таким символическим способом Наполеон пожелал выразить свою благодарность адвокату.
Было 19 октября 1816 года. После почти годичного пребывания поляк покидал Святую Елену. Особо о нем не сожалели. Гурго записал: "Мы провели его до Аларм Наус, обняли и попрощались. Было около половины третьего". Пёнтковский уплыл в половину пятого на судне "Давид" вместе с тремя остальными изгнанниками. Аршамбо, Руссо и Сантини обыскали. Пёнтковского англичане обыскали сверхтщательно, раздевая (только одного его) донага. Этот факт исключительно хорошо соответствует французской гипотезе, будто Пёнтковский являлся английским шпионом. Потому-то французы вообще о нем не упоминают или же указывают на него в лишенных комментариев примечаниях.
Когда Гурго рассказывал в Лонгвуд, что поляк печалился, поскольку император не попрощался с ним, Наполеон ответил:
– Я неважно себя чувствовал, а кроме того, это доставило бы мне большую боль.
После нескольких недель пребывания на Мысе Доброй Надежды, где англичане отнеслись к нему крайне грубо (он даже сидел в тюрьме), Пёнтковский отправился в Англию на борту "Оронта". На место он прибыл 15 февраля 1817 года. Согласно французских историков, в Лондоне ему стало известно, что во время его отсутствия супруга смягчала печаль своего соломенного вдовства не только в компании мистера Кейпел-Лоффта, но и с помощью других джентльменов: синьора Тассинари – богатого полковника из армии короля Сардинии, и мистера Кеппера – богатого чиновника. Подобный метод написания биографии Пёнтковского согласно схемы: муж сукин сын, поскольку жена проститутка, весьма плохо говорит о французской галантности. Возмущенный Уотсон привел многочисленные свидетельства, пытаясь доказать, что поведение Мелании Пёнтковской за время отсутствия мужа было безупречным. Но, в конце концов, какое нам до этого дело? Нас интересует Пёнтковский "секретный посланец императора".
С момента своего прибытия в Лондон наш фанфарон начал делать небывалый шум вокруг собственной персоны. Он представлялся доверенным лицом Наполеона и многократным спасителем "бога войны" из различных неприятностей (без него Бонапарте умер бы с голоду!), делал запросы в пользу Наполеона, писал рапорты и мутил в дипломатических кругах Европы, постоянно посещая посольства великих держав, но чаще всего – французское. Причем, не пешком, а разъезжая в карете, которую сам украсил знаками собственной славы и девизом: "Сильный и Верный". Одному черту известно, откуда у него на все это имелись средства.
Со временем "доверенное лицо Наполеона" уже полностью охватила мания величия. Повсюду он проговаривался о собственной грандиозной и секретной миссии, повсюду искал связей с бонапартистами и другими группировками, он даже переписывался с величайшим "gunfighter' ом" в истории британской дипломатии и разведки – знаменитым генералом Вилсоном. То есть, человек находился в своей стихии.
Довольно скоро его деятельность стала возбуждать беспокойство Священного Перемирия, каждый его шаг прослеживался толпами шпиков, у него конфисковывали бумаги и даже деньги. В конце концов, даже поверили, что он является чьим-то агентом, вот только никто понятия не имел, чьим же Бонапарте или англичан – и вот это доводило европейских разведчиков до белого каления. Оставался лишь шаг, чтобы схватить его за горло.
Терпение лопнуло, когда Пёнтковский начал предпринимать действия для выезда в Польшу. Несмотря на поддержку бонапартистов и князя де Монфор [Иероним Бонапарте, брат Наполеона], в выдаче паспорта ему отказали. Тогда, вначале проведя короткие летние каникулы в имении Кейпел-Лоффта в Тростон Холл (именно там дочка хозяина, впоследствии леди Тревельян, эскизно написала единственный известный нам портрет нашего валета червей), в конце августа он отправился в Италию. В начале ноября его арестовали в Генуе и посадили в крепость, после чего в секрете, под сильным конвоем, Пёнтковского перевезли в Александрию, а оттуда – в Падую, где передали австрийцам.
Допрашиваемый австрийской полицией, Пёнтковский отказался давать какие-либо показания и объяснения, окружив себя такой вуалью тайны, что австрийцы посчитали его своим заключенным номер один. Под именем Георга Хорнеманна его в тайне перевозили из одной крепости в другую, после чего уже постоянно поместили в государственной тюрьме, крепости Йозефштадт (7.05.1818 г.) в комфортабельной камере и – как говорили впоследствии – в черном капюшоне или даже в железном шлеме на голове. Практически никто не видел его лица, не знал настоящего имени – Пёнтковский или же Хорнеманн сделался "железной маской" XIX века [Головной убор таинственного узника, скончавшегося в 1703 году в Бастилии под именем "человек в железной маске" вообще не был железным – это был мешок из черного бархата, основой которого был железный обруч на шее]. Тогдашние слухи гласили, будто таинственный узник – это принц из правящего семейства, заключенный в силу государственных интересов; его даже принимали за Людовика XVII! Им интересовались такие личности как Меттерних и лорд Кастельро.
Понадобилось целых два года, чтобы Священное Перемирие поняло, что совершило промах, и что предполагаемый великий шпион и конспиратор, подготавливающий бегство Наполеона со Святой Елены – это самый банальный и безвредный мифоман. В марте 1820 года Пёнтковского выпустили, но для уверенности осудили на принудительное пребывание в Граце, где он соединился со своей женой, которая за это время посетила Соединенные Штаты (там она вращалась в бонапартистских кругах, планировавших освободить императора).
После смерти Наполеона австрийцы сняли с Пёнтковского надзор. Несколько следующих лет поляк находился под опекой Иеронима Бонапарте, который поверял ему различные задания. Жил он на то, что давали ему Бонапарте (в том числе, и мать императора), а также, вроде бы, на пенсию, назначенную ему "королем польским", царем Александром I по просьбе посла России в Риме, Италинского. В 1826 году Пёнтковский возвратился во Францию. Путешествовал он под титулом графа, со слугами и компаньонкой для своей жены. После краткого пребывания в Лондоне (1827 год) супруги отправились через Тур [Именно в Туре Пёнтковский повстречался с Яном Павлом Ержмановским, который помог ему лечить жену и послать ее на воды. Здесь стоит прибавить, что Ержмановский был самым знаменитым польским шволежером наполеоновского времени – нужно писать: Ержмановский и другие, а не (как это делается в результате ничем не обоснованного мифа): "Козетульский и другие". Обыкновенный "поедатель истории" даже не понимает того, что Козетульский вообще… не принял участия в атаке под Сомосьеррой (про эту атаку см. главу 4 книги Вальдемара Лысяка "MW", которую можно в электронном виде найти по адресу www.fantast2.narod.ru/Marchenko – прим. переводчика), поскольку упал с коня еще перед первой батареей неприятеля (всю атаку через последующие огневые запоры вел Дзевановский). Ержмановский приобрел громадную популярность в армии своими бравурными подвигами, среди которых достаточно упомянуть прикрытие отхода Великой Армии из под Москвы (например, он приказал начать атаку, чтобы отбить… шапку, которую один из его людей потерял в сражении с казаками!) или же феноменальную атаку на австрийцев под Дрезденом, в результате которой взял в плен полторы тысячи человек! Когда формировали знаменитый эскадрон Эльбы, состоявший практически из одних только офицеров в чинах рядовых, во главе поставили самого достойного – им как раз и был Ержмановский. Но, даже если бы он совершил и в сто раз больше, все равно, Козетульского он не превзойдет. Мифы становятся тем более бессмертными, чем меньше в них смысла] и Париж в Баньере-де-Лушон. Здесь в 1828 году Мелания скончалась. Беспокойный дух еще бросал Пёнтковского между Брюсселем и Женевой, Берном и Базелем, Парижем и Маннхеймом, пока, наконец, пожилой уже "доверенный человек Наполеона" не осел в Регенсбурге, где и умер 1 мая 1849 года. Никаких мемуаров после себя он не оставил, удивительно скромно заявляя, что про эпоху и Святую Елену написано уже столько, что ему самому, "пигмею" – как сам выразился – добавить уже нечего. А жаль.
Так кем же он был?
А был он последним бродячим рыцарем Ампира из той породы баронов Мюнхаузенов, благодаря которым история кажется нам живописной и превращается в сказку. Но не только. Всю свою жизнь он балагурил, врал, творил мифы, но ведь и храбро вел себя в бою и словно лунатик шел за тенью императора. И потому-то, по причине своей фанатической, детской любви к Наполеону, для меня Пёнтковский является чем-то большим – символом польской увлеченности легендой "бога войны". Именно такой и была тогда эта польско-шволежерская любовь к императору: лунатической, слепой, детской, наиболее откровенной и верной.
Когда после разгрома 1812 года Бонапарте предали союзники по походу на Москву (пруссаки и австрийцы), а после Лейпцига и все остальные: испанцы, итальянцы, португальцы, бельгийцы, далматинцы, голландцы, вестфальцы, баварцы, вюртембержцы, баденцы, саксонцы, а под конец и сами французы остались одни только мы, "les derniers fideles". Ведь мы же дали слово, что до конца… Не было в этом никакой политической мудрости – наоборот, было историческое и бессмертное польское фраерство, ведь чем же еще считают повсюду верность проигравшему делу, да еще и на основе данного слова? Перед 1939 годом нам тоже дали слово. "Можно быть мудрым или чувствительным. Если ты ни то, ни другое – тогда ты никто", – написал Жан-Жак Руссо. Мудрыми мы не были, зато испытывали чувство к той запыленной мелочевке с национальной свалки – к собственной чести, гербовым щитом которой была верность данному слову.
Кто-нибудь может спросить, почему в качестве символа я не считаю человека, которого французы назвали "польским Баярдом", Наполеон на Святой Елене – "некоронованным королем Польши", а Бейнвиль – "символом верной понапрасну Польши"? По сравнению с тем золотым князем, нашедшим смерть в потоках Эльстера, Пёнтковский был всего лишь исторической мишурой. Именно потому. Поэзия мишуры для меня обладает тем превосходством над золотом, что наполнена печалью.
Графу Монтхолон оставляю два миллиона франков в доказательство своей благодарности за сыновью заботу, которую он проявлял ко мне в течение 6 лет на острове Святой Елены
Во флорентийской "Библиотека Лауретиана" находится тетрадь XVIII века, который, гораздо больше, чем историков, должен заинтересовать парапсихологов. В ней содержатся географические заметки, написанные рукой молоденького поручика Бонапарте, заканчивающиеся на последней страничке предложением: "Святая Елена, небольшой остров…"
Воистину, судьба не могла выбрать для автора этой удивительнейшей записи худшего места смерти. Французский географ д'Авезак так описал Святую Елену: "Трудно представить что-либо более печальное и более отчаянное, чем эта полоса черных холмов – рваных, бесплодных, без каких-либо деревьев и кустарников, выглядящих так, словно все проявления жизни в спешке сбежали отсюда". Вот только сообщения французов, ненавидевших место ссылки своего императора, можно обвинить в преувеличении. Давайте тогда ознакомимся с мнением англичанина Гловера, служившего на судне, перевозившем Наполеона на Святую Елену: "Не может существовать ничего более пугающего и отталкивающего, чем эта сожженная и неурожайная скала, не дающая ни освежения, ни удовольствия. В каком же контрасте с этим чудовищным, угнетающим видом остаются цветастые описания, с которыми я ознакомился до того (…) Климат здесь нездоровый, постоянно льют дожди; дети здесь болезненные и страдают печенью. Болезнь эта предает смерти многих обитателей острова".
Историки признали, что климат Святой Елены в значительной мере ускорил смерть Бонапарте. Ее непосредственной причиной считается указанная в протоколах вскрытия болезнь, которая в семействе Бонапарте является наследственной (от нее умер, среди всех прочих, и отец Наполеона) – рак желудка. Правда, в XIX веке выдвигалось множество гипотез, противоречащих официальной версии [Злокачественная опухоль печени, воспаление мозга, воспаление легких, туберкулез, ишиас, гемороиды, малярия, эпилепсия, сифилис и т.д. ], только все они были только спекуляциями, не обладающими никаким доказательным преимуществом над установлениями врачей с острова.
Понятное дело, как и в случае всех коронованных особ, которые умерли в своей постели, а не на поле битвы или на охоте, спекулировали также и на тему отравления Бонапарте. Причем, это началось с того самого момента, когда известие о его смерти добралось до Европы. 12 июля 1821 года М. Фазакерли писал из Парижа в Лондон У. Орду: "(…) бонапартистские агенты выдвигают инсинуации, будто бы смерть Бонапарте не обошлась без яда". Мадам де Суза спрашивала в письме у графини де Флахо (Париж, 19.07.1821): "И что ты думаешь о тех сволочах, которые захоронили тело патриарха, отравленного на Святой Елене?" Примеры можно множить. В течение всего столетия более или менее отчетливо говорилось про отравление Наполеона, на эту тему даже появлялись статьи в печати. Мир науки считал эту гипотезу безосновательной, рассчитанной на то, чтобы вызвать дешевую сенсацию. Еще в 1930 году Жорж Лоте в статье "Смерть Наполеона и мнения бонапартистов в 1821 году" ["Revue des etudes Napoleoniennes", том XXXI ] писал, что гипотеза об отравлении Наполеона является нонсенсом.
Здание официальных версий и определений начало трескаться приблизительно через полтора века после смерти "бога войны", в тот самый момент, когда делом занялся шведский врач, доктор Стен Форсхуфвуд.
Доктор Форсхуфвуд, хирург-стоматолог, преподаватель Стокгольмского Института и Университета Бордо, известный во врачебной среде своими качественными работами из области патологии, гистологии и физиологии питания, в течение нескольких лет тщательно изучал работы и документы, касающиеся пребывания императора на Святой Елене, истории его болезни и агонии, а также протоколы вскрытия останков. По мере этих исследований, сомнения ученого относительно рака желудка множились, и Форсхуфвуд все сильнее приходил к уверенности в том, что Наполеона долгое время отравляли мышьяком, затем сурьмой, и, в конце концов, добили ядом на основе ртути.
Этой гипотезе соответствовали более десятка фрагментов воспоминаний товарищей неволи Бонапарте. Во всех них (за исключением одного (Монхолона) подчеркивалось, что, начиная с 1816 года у императора начали случаться частые приступы то высокой горячки, то крайней ослабленности, у него случалось головокружение, он сильно потел, ротовая полость была опухшей, в связи с чем у него были сложности с речью; он страдал несварением желудка и воспалением мочевого пузыря, что вызывало трудности с мочеиспусканием; его раздражал яркий свет; Наполеон жаловался на боли в печени и мышуах; у него наблюдались отеки стоп и ног (левую он даже подволакивал), у него выпадали зубы и волосы. Все это классические симптомы отравления организма мышьяком. Еще одним, весьма характерным симптомом было то, что кожа начала желтеть. Некоторые спутники Наполеона по острову прямо говорят о "бронзовом цвете", который постепенно принимала его кожа. Кроме того, когда в 1840 году останки Наполеона были эксгумированы, чтобы перевезти их в Париж, оказалось, что тело прекрасно законсервировано (и это после 19 лет!), но ведь хорошо известно, что мышьяк обладает сильными мумифицирующими свойствами.
Форсхуфвуд провел необыкновенно тщательный анализ хода болезни императора, разделяя ее на отдельные этапы, иногда даже длительностью по несколько часов, и пришел к выводу, что Наполеона отравляли весьма искусным способом, систематически, в течение всех лет неволи. Убийца обладал чрезвычайным терпением – он действовал уже с конца 1815 года, подавая мышьяк порциями от 1/100 до 1/50 грамма, прерывая свое "лечение" всякий раз, когда симптомы отравления делались уж слишком заметными. Чтобы доказать это, шведу были нужны волосы Наполеона.
Могут ли волосы содержать доказательства преступления? Да, могут, если преступление было совершено в соответствии с определенным, специфическим методом, который был описан одним из первых профессоров судебной медицины медицинского отделения в Париже, "праотец токсикологии", Матью Орфила, уже в 1813 году, то есть, достаточно рано, чтобы с этим методом мог ознакомиться убийца. Впрочем, убийца и без того мог быть знакомым с этим сатанинским способом, состоявшим в том, что мышьяк подается в течение длительного периода времени так, что каждая последующая порция на какую-то ничтожную величину будет больше, и жертва при этом не умирает неожиданно, а в результате различных болезней, вызванных систематической подачей смерти в порошке. Убийца мог знать этот метод, дело в том, что подобным образом отравляли уже Борджиа, а оптимальный рецепт применила в XVII веке знаменитая маркиза де Бринвилье, отравляя поочередно своего отца, мужа, четырех братьев, а также нескольких друзей семьи и слуг [Раскрыли маркизу после смерти ее любовника и сообщника, Сент-Круа, в бумагах которого обнаружили описание действий маркизы-убийцы].
Метод талантливой маркизы был простым только лишь на первый взгляд, и он требовал специального финала, который я опишу несколько позднее. Существенным достоинством мышьяковой фазы составлял факт, что небольшие порции мышьяка удаляются из организма с калом, мочой и потом. Через много лет после смерти выявить яд очень сложно, хотя и возможно, поскольку мышьяк откладывается в костях и в волосах. Именно на это Форсхуфвуд и рассчитывал.
В самом начале 1960 года доктор Форсхуфвуд постучал в двери парижской квартиры Анри Лашуке, известного знатока наполеоновской эпохи, историка и коллекционера, и заявил, что, по его мнению, Наполеона отравили, и что ему известно имя убийцы. Лашуке вручил шведу волосы императора, взятые из двух источников: из пакета, принадлежавшего слуге Маршану, который обрезал локон на Святой Елене; и из пакета, который когда-то был собственностью одного из великих художников Ампира, Изабея, и в котором находились волосы, срезанные в 1805 году в Труа-эн-Шампань, во время путешествия Наполеона в Милан. Аутентичность обоих пакетов была бесспорной.
Вскоре после этого визита Форсхуфвуд передал волосы из обоих пакетов на исследование в отдел судебной медицины Университета Глазго, понятное дело, не сообщая, кому эти волосы принадлежали. 11 июля 1960 года профессор Гамильтон Смит из Университета Глазго выдал документ, в котором содержались результаты анализа волос. Срезанные в 1805 году были "чистыми". На один же грамм волос со Святой Елены приходилось 10,38 микрограмм мышьяка. Анализ заканчивался формулировкой: "Такое содержание доказывает, что хозяин волос получал высокие дозы мышьяка".
В 1961 году Форсхуфвуд опубликовал свои находки в Стокгольме, в книжке, которую через несколько недель перевели на французский язык и выпустили под названием: "Был ли Наполеон отравлен?" Вспыхнула сенсация, и одновременно с ней разыгралась полемическая буря. Лашуке поддержал шведа собственным авторитетом, зато другой историк, самый крупный во Франции знаток болезней Наполеона, доктор Поль Ганьер, назвал гипотезу Форсхуфвуда "глупейшей" (в "Historia", № 183). Когда же на страницах "Пари-Жюр" кто-то саркастически заметил, что "аргументация доктора Форсхуфвуда окутана густым туманом Севера", швед вообще почувствовал, как у него уходит почва под ногами. Слабым пунктом его коронного доказательства был тот факт, что волосы, которые исследовались в Глазго, были довольно короткими, что мешало получить неоспоримый вывод [Мышьяк чрезвычайно распространен в природе и в небольших количествах находится в человеческом организме. Кроме того, Наполеон на Святой Елене мог поглощать дополнительные дозы мышьяка и из других источников, например – как писал журнал "Таймс" – вдыхая запах зеленых занавесок, окружавших его ложе, при производстве которых также применяли мышьяк].
Только вскоре после выхода книги некий анонимный швейцарский обыватель (впоследствии оказалось, что это был промышленник Клиффорд Клей) передал шведу локон волос Наполеона, срезанный сразу после смерти императора и вывезенный в 1821 году со Святой Елены камердинером Новерразом. Один из этих волос был длиной целых 13 сантиметров, а означает, что рос он около года. Волосы эти были исследованы самым современным на то время методом, как бы по заказу Форсхуфвуда открытым и впервые представленным в 1962 году в Сан Диего (Калифорния) на международной конференции, посвященной вопросам спектроскопии. Волосы были подданы бомбардировке быстрыми нейтронами в британском центре ядерных исследований в Харвелл, а полученное в результате излучение было проанализировано с помощью спектральных измерений. Исследования эти были повторены несколько раз с волосами Наполеона, взятыми из различных источников, и всякий раз получали радиоактивные атомы мышьяка!
Результат, сообщенный профессором Лениханом, выпущенный в свет агентством Рейтер и опубликованный во Франции 29 мая 1962 года в газете "Ле Монд", звучал: "Волосы содержат в 13 раз больше мышьяка, чем волосы здорового человека. Их обладателя систематично отравляли, а яд поступал в организм через желудок". Когда последующие исследования (в 1963 году) и еще одно, проведенное скандинавскими учеными (Андерс Вассен из Университета Гётеборга) в 1964 году, подтвердили предыдущие открытия, одна из величайших исторических загадок была признана миром науки выясненной.
Во многих странах, в том числе и в Польше, установление истинной причины смерти Наполеона все равно считается лишь гипотетической сенсацией небольшого калибра, из разряда тех метеорных откровений, которые бередят общественное мнение и тут же гибнут во мраке забытья. Но в данном случае никаких сомнений уже быть не может – доктор Форсхуфвуд доказал, что Наполеон действительно был отравлен.
Еще до получения неоспоримого результата сражающийся с Форсхуфвудом Ганьер предложил проверить утверждение шведа, вновь эксгумировав останки Наполеона. Форсхуфвуд ответил на это:
– Согласен, но перед тем давайте поспорим на крупную сумму. Я уверен, что выиграю. Наполеон был отравлен!
Предложением Ганьера так и не воспользовались. Французы, как правило, неохотно берутся за подобного рода инициативы, зная, что эффектом, чаще всего, становится пшик и злость общественного мнения по причине "насилия над святым". Не сделали этого французы и спустя неполных 10 лет, когда у них появились более серьезные причины для эксгумации останков, лежащих во Дворце Инвалидов. Жорж Ретиф де ля Бретонн выпустил тогда книгу, названную "Англичане, отдайте нам Наполеона!", пытаясь доказать в ней, будто бы англичане заменили на Святой Елене тело императора телом его, также отравленного на острове, полицейского Киприани. По мнению Бретонна, останки Наполеона в настоящее время находятся в Лондоне, в крипте Андеркрофт Вестминстерского аббатства.
Эта гипотеза вызвала большой шум и несколько запросов на правительственном уровне. Французского историка затюкали [Опережая французских историков, я первый, в ходе обширной полемики на страницах "Перспектив" (№ 85, 16.04.1971 г.) опроверг на основе французских и английских документальных источников, а также мемуаров, все пункты доказательств Бретонна, которые, в основном, состояли из демагогической "интерпретации" сообщений и банальных выдумок. Бретонн, который до того с яростью защищал свою гипотезу, и которому мою аргументацию передал журнал "Пари Матч" (письмо от 1.10.1971 г.), после этого набрал воды в рот] еще до того, как расширилось движение с требованием эксгумации тела Наполеона. Тем не менее, французские власти – наученные печальным, свежим к тому времени, опытом с предполагаемыми останками Марии Валевской в Кернози, эксгумация которых сопровождалась гаденьким шумом в прессе – сопротивлялись натиску. То же самое произошло и в случае поединка "Форсхуфвуд – Ганьер", который также разрешился без необходимости раскапывать могилы.
Но мы сейчас займемся как раз "раскапыванием останков" Наполеона. В 1821 году вскрытие проводил доктор Антоммарки в сопровождении нескольких английских врачей. Никто из них (за исключением, возможно, Антоммарки, о чем я еще упомяну) не подозревал о возможности неестественной смерти заключенного. Возникает вопрос: могли бы подозревающие при тогдашнем состоянии судебной медицины доказать подобные подозрения? Форсхуфвуд, который сконцентрировал свое внимание на болезни императора, такого оборота дела не рассматривал.
Но ответ на этот вопрос звучит: да. И даже не потому, что уже около 1785 года создатель гомеопатии, Семюэл Ханеманн, показал, что в жидкой составляющей содержимого желудка отравленных мышьяк осаждается в виде желтого осадка, если прибавить к жидкости немного соляной кислоты и сероводорода. Конечная фаза методики маркизы де Брюнвилье делала подобное выявление мышьяка невозможным. Тем не менее, в 1806 году, Валентин Розе, асесор Медицинской Коллегии в Берлине, открыл способ выявления мышьяка в кишках и в стенках желудка даже в том случае, когда содержимое желудка не проявляло содержания яда. Нужно было вырезанный фрагмент желудка разварить в дистиллированной воде до кашеобразного состояния, залить полученную массу азотной кислотой, после чего прибавить едкий натрий и известковую воду. Полученный при этом осадок Розе просушивал вместе с древесным углем в стеклянной пробирке. В случае присутствия мышьяка, при медленном подогревании пробирки в ней образовывалось металлическое мышьяковое зеркало.
Правда, на способ Розе, даже усовершенствованный впоследствии Орфилем, нельзя было полагаться на все сто процентов [Гораздо более точный аппарат Марша был изобретен только лишь в 1836 году], но, если бы врачи из Лонгвуд применили его, имеется приличный шанс того, что доктору Форсхуфвуду через 140 лет ничего доказывать не пришлось бы. За исключением одного установления и доказательства имени убийцы.
В оригинале название книги Форсхуфвуда звучит следующим образом: Vem mordale Napoleon? (Кто убил Наполеона?). Ответ на этот вопрос швед искал путем исключения подозреваемых, предполагая при этом, что подозреваемыми были все обитатели Лонгвуд, пребывающие рядом с императором с момента его прибытия на остров Святой Елены и до самой смерти. После того, как они все были пропущены сквозь сито дедуктивной логики, в списке остался только один человек, который во всех энциклопедиях, учебниках, а также на Триумфальной Арке в Париже фигурирует как храбрый солдат, а также в качестве архиверного и архипреданного товарища неволи Бонапарте – генерал Шарль Тристан граф Монтхолон. Так вот, большая часть из того, что писали в XIX веке о храбрости и правости Монтхолона, и что до нынешнего времени повторяют некоторые историки, не знакомые с документами начала нашего века – в свете свидетельств своей эпохи является выдумкой. Творцом всех этих фантазий был, естественно, сам Монтхолон.
Свою карьеру Монтхолон устроил исключительно протекции собственного отчима, Хугета де Монтаран де Семонвилля, человека, о котором лучше всего свидетельствует тот факт, что он смог удержаться в правящих кругах в течение девяти идущих друг за другом режимов, от Людовика XVI до Июльской Революции! Давайте присмотримся к карьере нашего трефового валета:
1. Монтхолон утверждал, будто принимал участие в битве под Хохенлинден и за отвагу получил почетное оружие. На самом же деле в 1801 году его выгнали из армии.
2. Монтхолон заявлял, будто чин полковника он получил за военные заслуги. Неправда. Об этом старался его отчим, но в 1805 году Наполеон в прошении отказал. Только лишь в 1809 году махинации принесли желаемый эффект, и Монтхолон сделался полковником.
3. Монтхолон так описывает свои подвиги: под Экмюлем он шел в атаку во главе вюртембергцев; в Мадриде отбил Арсенал во главе гвардейских моряков, за что получил титул барона Империи и орден Почетного Легиона; а после Ваграма – титул графа Империи и функции камергера двора. Документы же доказывают, что все это бесстыдная ложь. Монтхолон никогда не отличался на поле битвы, титулы же получал, благодаря интригам.
4. В последующих кампаниях он не принимал участия в связи с подорванным в боях здоровьем. И это тоже является неправдой. Где только было можно, он выдавал себя за раненного, чтобы пережидать военные пертурбации в тылу. Во время польской кампании 1807 года от подобной "раны" Монтхолона со всей страстью лечила в Торуни знаменитая варшавская красотка с не самым достойным поведением, госпожа Цихоцкая.
5. В 1812 году, сделав все возможное, чтобы не принимать участия в российской кампании, после краткого пребывания на должности, Монтхолон был лишен функций полномочного министра при дворе Великого Князя Вюрцбурга, а все по причине скандала, вызванного его браком с Альбиной Еленой де Вассал, дважды разведенной, обожающей интриги (в основном, постельные), в которых, как правило играла одну из главных ролей.
6. В 1813 году наш "герой" получил предписание принять командование 2 дивизией легкой кавалерии в Метце, и он отказался, объясняя свой отказ "ранами, не позволяющими садиться на коня". Предписание было выслано еще два раза – безрезультатно. В результате военное министерство выпустило 7 января 1814 года приказ о поисках симулянта (поскольку тот исчез) и направления его в распоряжение I армейского корпуса. Обнаружили его в Париже (22.01.1814 г.), но он прикрылся врачебным свидетельством о неспособности к службе. После этого он путался возле гражданской милиции, что дало ему оказию присвоить несколько тысяч франков. Поставленный во главе одного из отрядов Национальной Гвардии с приказом остановить марш неприятеля на Париж, он маневрировал столь искусно, что его подчиненные не увидали ни единого врага.
7. В период отречения императора Монтхолон отправился в Фонтенбло и предложил Наполеону, что проведет его в горы Тараре, где ожидают остатки армии. Император отказался, обнял Монтхолона и сказал: "Останься и храни свою верность мне!" Тот остался и отказался от возможности служить Бурбонам. Трогательно, не правда ли? К сожалению, этого нельзя назвать выдумкой – это уже отвратительная ложь, поскольку на самом деле Монтхолон вымаливал у Людовика XVIII милости столь же настойчиво (письма, прошения, протекция), сколь и беспардонно, и в конце концов выпросил для себя какое-то местечко при дворе.
8. Монтхолон выбежал навстречу возвращавшемуся с Эльбы императору, указал ему расположение роялистских отрядов и был именован адъютантом в чине дивизионного генерала. На самом же деле он появился "из-под земли" под Ватерлоо, одетый в мундир камергера, и "вкрутился" в ближайшее окружение императора.
Наверняка многие читатели подумают в этом месте: да ведь это же верная копия Пёнтковского – подделка жизнеописания, просьбы, протекции, адъютантство под Ватерлоо и т.д. И, возможно, им покажется несправедливым то, что фантазии поляка я посчитал романтичным мифоманством, а фантазии француза назвал бесстыдной ложью. Прошу прощения, только разница между Каролем и Шарлем уж слишком бросается в глаза. Пёнтковский никогда не вымаливал посты и теплые местечки, но лишь возможность сопровождать своего идола, которому никогда не изменил. Не отклонялся он и от своих обязанностей, служа в качестве простого солдата и унтер-офицера, принадлежа к тем, что всегда "дружат с опасностью". И во время военных действий он никогда не прятался под юбкой. Короче говоря – он был мифоманом, но не трусливой канальей. Вот и вся разница.
Следующим камушком в доказательной мозаике Форсхуфвуда является поведение Монтхолона на Святой Елене. А точнее, поведение семейства Монтхолон, совершенно отличное от героических описаний в учебниках. Оба супруга были постоянным источником интриг и напряжений, которые, время от времени, отравляли атмосферу наполеоновского общества в Лонгвуд. Монтхолон очернял императора и Бертрана перед Гурго, Гурго же – перед императором и Бертраном и т.д. Влияние мадам Монтхолон основывалось на том, что временами она оказывала императору "небольшие услуги", понятное дело, не за просто так, чего даже и не пыталась скрывать ["Это интриганка, для которой выгода превышает все существующее", сказал как-то раз император Бертрану о мадам Монтхолон. – "Она оказывает мне те самые мелкие услуги, что же, она не красавица, только, в конце концов… Сердце свое она отдала разве что за хорошие ценные бумаги. Зато мужа ее нельзя упрекнуть ни в чем"].
Наполеон доверял Монтхолону безгранично; он вспомнил, как еще молоденьким офицером он учил 10-летнего Монтхолона математике – то есть, они были давно знакомы. Монтхолон же, пихая свою жену в спальню императора, при этом не имел ничего против, чтобы та оказывала "небольшие услуги" и английским офицерам на острове. И не только в постели. В досье губернатора острова, Лоуве, находятся достаточные доказательства того, что Монтхолоны были шпионами, которым британцы платили за их службу. Все сообщения о том, что происходит в Лонгвуд, попадали на стол к губернатору через майора Джексона, любовника мадам Монтхолон. Французские историки каким-то образом поглядели на это сквозь пальцы, предпочитая обвинять в шпионстве Пёнтковского.
Именно Монтхолон, болтая в компании англичан, заявил, что через окна Лонгвуд всякую ночь может проникнуть убийца, в результате чего перепуганные этим власти острова выставили посты под каждым окном. Увидав эту живую ограду из английских мундиров, Наполеон разъярился и направил энергичный протест, который, в свою очередь, ввел англичан в ступор – они перестали что-либо понимать. Помимо Монтхолона один только доктор О'Мера понял смысл всей этой интриги, поскольку слова Монтхолона (англичане приняли их за официальное мнение императорского двора) повторил ему представитель британского адмиралтейства, Финлейсон. О'Мера, по сообщению которого мы и знаем о всем событии, сказал тогда Монтхолону:
– Вы были бы джентльменом, если бы так не врали и не были столь подлым.
Раз уж мы упомянули протесты, давайте займемся протестом Монтхолона. Господин граф, желая подлизаться к Наполеону, в знаменитом письме к Лоуву от 23 августа 1816 года протестовал против того, чтобы императора называли "генералом Бонапарте". Апологеты графа увлеченно цитируют это письмо, как будто не знают, что 1 января 1819 года тот же самый Монтхолон в беседе с Лоувом назвал "детством" титулование императором "человека, лишенного трона". Лоув, который уже хорошенько узнал собственного шпика, впал в невинную слабость: он уже не позволял Монтхолону беседовать с собой наедине, предпочитая всегда иметь свидетеля.
Адъютант Лоува, начальник полиции на Святой Елене, Томас Рид, так выразился о Монтхолонах:
– Законченные сволочи, самые паршивые, которых я видел в жизни!
После того, он определял их еще короче: "свиньи!".
Всего того, что я написал о Монтхолоне выше, пользуясь работами Мессона, Форсхуфвуда, лорда Роузбери и собственными, еще не достаточно, чтобы графа можно было бы обвинить в убийстве, без того, чтобы меня не упрекнули в том, будто я один из тех, кто "сваливает на горбунов ответственность за все несчастья в мире". Ладно, пошли дальше.
Давайте подумаем. Что будет делать человек, который в течение пяти лет регулярно отравляет другого человека, чтобы его не прихватили на горячем или же, чтобы ни в чем не подозревали? Ясное дело, он будет пытаться убирать из окружения жертвы лиц, которые постоянно с ней пребывают. Помимо Монтхолона постоянный доступ к императору имели: Бертран, Гурго, Киприани, Лас Кесес, доктор Антоммарки и слуги: Новерраз, Сен-Дени и Маршан.
Маршал двора Бертран особой опасности не представлял, поскольку проживал в другом здании, и хотя он часто получал аудиенции, его контакты с императором были нерегулярными. В 1821 году Монтхолону удалось сделать так, что Наполеон перестал дарить Бертрана симпатией и редко допускал к себе.
Зато генерал Гурго проживал в десятке метров от комнат императора. В 1818 году Монтхолону удалось в результате серии интриг заставить генерала покинуть остров [Уезжая, Гурго проклинал Монтхолона и поклялся отомстить]. Дополнительной причиной была болезнь Гурго, симптомы которой были идентичны первой фазе болезни Наполеона!
Таким образом из трех основных спутников Наполеона на Святой Елене один лишь Монтхолон остался в том же доме, в котором проживал император. Жили они через стенку.
Еще перед Гурго, в 1818 году остров покинул Лас Касес, который был неудобен тем, что Наполеон чуть ли не ежедневно в течение многих часов беседовал с ним или диктовал свои воспоминания. Неожиданно у Лас Касеса вместе с сыном появилась болезнь, проявления которой: бессонница, головокружение, нехватка воздуха принадлежат к богатому арсеналу отравления мышьяком. К тому же они страдали приступами сердечной аритмии [В 1821 году немецкий врач-токсиколог, Геффер, описал определенную форму отравления мышьяком, которую назвал "полуострой", и первыми симптомами которой является нехватка воздуха и ускоренное сердцебиение]. Лас Касесы, которым врачи порекомендовали сменить климат, уехали с острова и довольно скоро перестали болеть. Поверенным лицом и чем-то вроде секретаря Наполеона к тому времени стал Монтхолон.
Самым опасным для отравителя лицом был Франсуа Киприани, агент тайной полиции Империи, который на острове единолично представлял бюро разведки и контрразведки Наполеона, он шпионил не только у англичан, но и в самом Лонгвуд. Убрать его с помощью интриг было абсолютно невозможно, поскольку, как говорил Гурго: "Император всех нас поменял бы на Киприани". Перепугать и выгнать его с помощью болезни, даже самой ужасной, также было невозможно – Киприани был человеком из стали. Без каких-либо предварительных симптомов, 23 февраля он внезапно почувствовал страшную боль и умер после трех дней мучений с проявлениями, типичными для острого отравления мышьяком. В окружении императора шепотом передавались слухи про яд, но официально причиной смерти было признано… воспаление аппендицита.
Маршан и Новерраз, выполнявшие при императоре ежедневную службу, также заболели по "причине климата" [От климата страдали самыми различными расстройствами многие обитатели Святой Елены, вот только среди симптомов всех этих заболеваний не было болей и опухоли ног, от чего страдали пленники в Лонгвуд, но именно это является наиболее типичным проявлением первой фазы отравления мышьяком по методике маркизы Бринвиллье], причем Новерраз в такой степени, что вообще не мог работать. И вот тогда генерал, граф Монтхолон… заявил про желание выполнять функции камердинера! Хотя имелся еще и Сен-Дени, Наполеон выразил согласие, желая, чтобы ему каждодневно прислуживал кто-то интеллигентный. С этого момента Монтхолон практически не покидал покоев императора, принимая решения по всем вопросам: блюда, лекарства и т.д. В декабре 1820 года Монтхолон написал своей жене, которая к тому времени пребывала уже в Европе: "Я стал его единственным врачом; он принимает только то, что я советую". А именно то, что принимал тогда Наполеон, и каким образом, среди всех аргументов, выдвинутых Форсхуфвудом, более всего заслуживает имени доказательства.
Для убийцы, отравляющего свою жертву исключительно мышьяком, весьма опасным является тот факт, что яд осаждается на складках слизистой оболочки желудка в виде желтовато-белой пыли, которую без труда можно заметить во время вскрытия останков. Маркиза де Бринвилье это предусматривала. Последний этапа ее методики, который следовало проводить незадолго до предполагаемой кончины жертвы, состоял в замене мышьяка рвотным ядом, вызывающим очищение желудка от упомянутого осадка.
По мнению Форсхуфвуда, убийца приступил к реализации данной фазы своего плана именно 22 марта 1821 года. Тщательный анализ фактов полностью этот тезис подтверждает. Именно в этот день Монтхолон впервые подал Наполеону лимонад с эметиком, приготовленным доктором Антоммарки, что, по идее, должно было бы облегчить желудочные расстройства больного.
Эметик, или же виннокаменная комплексная соль сурьмы и натрия, был в то время самым популярным рвотным средством; если подавать его в небольших дозах, он совершенно безвреден для здоровья. В случае же передозировки, содержащийся в нем яд (сурьма) ужасно обессиливает организм. Антоммарки прописал императору минимальную дозу эметика, 1/80 грамма (средство было бы безвредным даже при дозе 1/20 грамма), так называемую "защитную дозу". В результате же – к изумлению врача – после того, как Наполеон выпил лимонад, у него случился приступ рвоты, и его состояние выразительно ухудшилось. 23 марта Монтхолон подал Наполеону следующую порцию лимонада, и тогда рвота переродилась в конвульсии. Император категорически запретил давать ему эметик.
Антоммарки, послушно выполнявший приказы, в этот момент стал для Монтхолона "персоной нон грата". После удаления с острова Лас Касеса и Гурго, смерти Киприани и того, как Бертран попал в немилость, для убийцы он сделался последним интеллигентным свидетелем, поскольку не имевших понятия о медицине слуг особо опасаться не приходилось. 24 марта Монтхолону удалось убедить Антоммарки, что нечего прислушиваться к словам больного, а лечение эметиком необходимо продолжать. В этот же самый день серьезно заболел Новерраз, и функции камердинера теперь уже полностью остались за Монтхолоном!
Через три дня (27.03.1821 г.) Бертран спросил у императора, приносить ли тому облегчение эметик. Наполеон понял, что его приказа не послушались, и ужасно разгневался. Убежденный в том, что виновником является Антоммарки, он категорически запретил ему появляться в своей комнате. Таким вот образом Антоммарки был выкинут за борт чудовищной игры [Правда, Антоммарки был единственным человеком на острове, который, видимо, начал догадываться о том, что вытворяет Монтхолон. Он был бы идиотом, если бы не задал себе вопрос: почему это господин граф и генерал убрал его от ложа больного и сам играется в медика весьма опасными "игрушками"? Несомненно, что опасающийся того, что его раскроют, Монтхолон должен был сразу же после смерти императора "договориться" с жадным к деньгам врачом, поскольку потом, в Европе, осыпал его знаками своей благодарности. Например, он подарил ему собрание рукописей Наполеона, которое Антомарки тут же продал за огромную сумму графу Адаму Титусу Дзялыньскому (теперь эти документы находятся в Корницкой библиотеке Польской Академии Наук). Разве не было это частью выкупа за молчание? (см. мою статью На вес золота… в "Культуре" за 20.06.1976 г.). Самым интригующим для меня является одно мнение Симона Ашкенази, который опубликовал указанные документы в 1929 году и написал в предисловии, что Монтхолон "по каким-то причинам очень угождал доктору". Неужели Ашкенази уже тогда знал решение загадки, которую более чем четверть века позднее начал раскручивать Форсхуфвуд? Такое возможно, поскольку Ашкенази забрал в могилу несколько тайн, которые "по определенным причинам" он не намеревался пускать в обращение. Кстати, сама фигура Антоммарки, бывшего профессиональным шулером и авантюристом, также будит мои подозрения (сравни, В. Лысяк "Врач Наполеона в Варшаве", "Столица", 3-10.04.1977 г.)]. Хотя гнев императора прошел, своего земляка он уже не принимал (Антоммарки был корсиканцем), и его терапевтическими советами не пользовался. Таким образом, "единственным врачом" императора на Святой Елене стал генерал, граф Монтхолон. Помимо того он был еще санитаром и слугой, то есть – всем.
Мне кажется, большинство читателей уже догадалось, что с 27 марта 1821 года Наполеон не перестал страдать от рвоты до самой смерти. В последних экземплярах рвотной массы была кровь. Эту фазу его болезни можно назвать фазой сурьмы. Правда, была еще одна.
Отравитель из Лонгвуд обогатил классическое отравление "а-ля Бринвилье" чем-то вроде "завершающего смертельного удара" с помощью ртутной отравы, приступая к реализации этой дополнительной фазы в самом начале мая 1821 года.
Понятное дело, что Монтхолон, строясь в перья "единственного врача", не мог лишить Наполеона помощи настоящих врачей, поскольку это было бы подозрительно. Поэтому, сразу же после отстранения доктора Антоммарки, он начал вызывать к ложу больного в Лонгвуд врача британского гарнизона на острове, Эрнотта, который проводил консультации с двумя своими коллегами, Шорттом и Митчеллом. 3 мая 1821 года, ровно в 17-30, в первый раз, а потом и 4 мая, Наполеон получил из рук Монтхолона, в соответствии с предписаниями Эрнотта, Шортта и Митчелла, каломель, которую тогда считали чуть ли не панацеей, точно так же, как в веке ХХ такой панацеей считали пенициллин. 5 мая, в 17-50 больной умер.
Хлористая ртуть (Hg2Cl2), называемая каломелью, является лекарственным средством (в том числе, прочищающим), которое само по себе опасным не является. Но если смешать ее с кашицей из горького миндаля, она тут же превращается в молниеносный яд – в циан ртути. Бертран, Маршан и Антоммарки в своиз мемуарах сообщают, что с последних дней апреля и до самой смерти Наполеона Монтхолон регулярно подавал ему оршад. Для производства же оршада тогда использовали воду, настоянную на цветах апельсина (флердоранже), сахар и… миндальную кашицу!
Монтхолон единственный в своих воспоминаниях о Святой Елене не пишет про оршад, упоминая вместо него оранжад. Ну, такая вот ошибка в памяти. И сразу же после того имеется другая ошибочка: господин граф "забыл" написать, что 3 мая именно он не допустил трех британских врачей к ложу Наполеона (!), и что это именно он (после того, как их решению дать больному каломель решительно воспротивился доктор Антоммарки, и с просьбой решить спор обратились к Монтхолону) окончательно решил дать больному хлористую ртуть!
Монтхолон был осторожен – свои мемуары он издал только лишь в 1836 году (да и то, в Лейпциге, а не во Франции!), когда из всех товарищей Наполеона по Святой Елене кроме него самого в живых оставались только Гурго и Маршан. В связи с фактом, что первый из них пребывал на острове только лишь до 1818 года, Монтхолон описал этот период весьма кратко, рассчитывая, что на все остальное старик Маршан не отреагирует. Но тут он просчитался когда Маршан прочитал содержавшиеся в этих мемуарах ложь, он разъярился и потребовал тут же сделать поправки. Мог вспыхнуть большой скандал, но Монтхолон умер, и дело как-то притихло.
Мне кажется, что уже достаточно, чтобы поверить в доказательства Форсхуфвуда, направленные против человека, которых в собственных воспоминаниях написал: "Отравление Наполеона было делом абсолютно невозможным", и который не только мастерски реализовал ядовитый рецепт Мари-Магдалены де Бринвилье, но и обогатил его собственным изобретением. Как писал в 1961 году уже тогда убежденный доводами шведа журнал "Дер Шпигель" (№ 52): "Император французов умер по плану".
Осталось выяснить мотивы. Дата ртутного "смертельного удара" легко объяснима: в апреле Наполеон продиктовал Монтхолону свое завещание, и в этот момент граф – единственный человек, знающий содержание этого документа, не считая самого императора – мечтал лишь о том, как можно скорее покинуть остров и добраться до 2 миллионов франков. Это была самая крупная сумма, которую "бог войны" отписал свои м слугам [Для сравнения: следующий в списке, Бертран, получил 500 тысяч франков, Маршан 400 тысяч, Новерраз 100 тысяч и т.д.].
Но вот общие мотивы отравления императора мышьяком с самого начала его пребывания на Святой Елене? Не подлежит никаким сомнениям, что Монтхолон был только лишь орудием в чьих-то руках. Чьих же? Форсхуфвуд закончил свою книгу двумя предложениями: "Кто был истинным убийцей Наполеона? Давайте не останавливаться в поисках!" Вот только этого истинного автора преступления расшифровать, наверное, невозможно. Мы можем лишь спекулировать на эту тему.
Англичане? Скорее всего, нет. Правда, Наполеон продиктовал в своем завещании: "Умираю преждевременно, убитый английской олигархией и послушным ей палачом", а несколько ранее сказал об этом "палаче", губернаторе Хадсоне Лоуве: "Он способен на все, даже на то, чтобы отравить меня!" – вот только мне кажется, что главный стражник императора был последним из людей, которому было крайне важно ликвидировать своего узника. Обязанность Лоува состояла не только в присмотре над Наполеоном, но и в охране его перед опасностями с любой стороны, чтобы впоследствии Англии не пришлось краснеть перед остальным светом. Назначение с подобными обязанностями было вершиной его карьеры, посему, когда до Лоува дошли вести о тяжелом состоянии узника, он простонал:
– Если Наполеон умрет, мне конец!
И он не ошибся. За злобные издевательства над императором перед ним закрылись двери лондонских салонов, никто из соплеменников не желал подать ему руки.
Имеется еще одно "правда". Так вот, возвратившись в Лондон, доктор О'Мера утверждал, что Хадсон Лоув уговаривал его отравить Наполеона! Но трудно доверять таким словам, когда знаешь, какой ненавистью дарил О?Мера губернатора-тюремщика. Окружение Наполеона опасалось еще и Рида. Когда о нем говорили, прозвучало (согласно Гурго) слово "яд", и какое-то время после этого разговора все блюда, предлагаемые императору, проверялись. Но довольно быстро от таких средств осторожности отказались.
Англичане, вроде бы, предвидя направленные против них спекуляции относительно причины смерти Наполеона, во время вскрытия вырезали фрагмент тонкой кишки императора и, законсервировав его в банке, поместили в небольшом сейфе, который с 1827 года находился в распоряжении Музея Королевской Коллегии Хирургов в Лондоне с тем, чтобы содержимое было вскрыто и исследовано через 100 лет. Единственным французом, видевшим этот депозит благодаря доброй воле президента Королевской Коллегии Хирургов, Беркли Мойнихена – был известный хирург, профессор Рене Лериш. Если бы не его свидетельство, общественное мнение понятия бы не имело про этот депозит.
Не известно, была ли эта банка англичанами вскрыта, а фрагмент кишки исследован; в двадцатые годы нашего века еще не было документированных подозрений, следовательно, не было и оснований для их проверки с помощью анализа. Теперь же такой возможности вообще не осталось – здание Коллегии во время войны было снесено с поверхности земли. Само оставление депозита полностью очищало бы англичан от подозрений, если бы… если бы существовала уверенность, что в банке действительно находился франмент внутренностей Наполеона. Потому-то я и начал словами: вроде бы.
Только я не верю, чтобы это сделали англичане. Если же их исключить остается всего лишь одна возможность: инициатива ненавидевших Наполеона бурбоновских ультра, которые развернули во Франции белый антибонапартистский террор и которые не могли стерпеть факта, что наполеоновская легенда доминирует над троном белых лилий. Во французском обществе сразу же после Ватерлоо сложилось беспрецедентное раздвоенное осознание власти. Формально при власти был Людовик XVIII, но в сердцах преобладающей части народа царил человек с далекого острова. Пока Наполеон оставался при жизни, над Бурбонами постоянно висела угроза его возвращения – ведь разве не вернулся он с Эльбы? Уверенными в своем наследовании власти после него бурбоны могли быть только в случае смерти императора. А ведь еще со времен маркизы де Бринвилье мышьяк во Франции называли "poudre de succession" ("порошком наследования").
Кажется весьма правдоподобным, что бурбонская разведка ввела Монтхолона в окружение императора сразу после Ватерлоо. Давайте вспомним: в 1814 году Монтхолон предал Наполеона, и ему удалось как-то зацепиться при дворе Людовика XVIII. Для него это прошло не так уже легко и, сомневаюсь, что задаром. Ведь чем-то он должен был за эту милость заплатить. Чем? Вполне возможно, что согласием на участие в игре, начавшейся сразу же после Ватерлоо, когда он ни с того, ни с сего появился рядом с императором, будто марионетка в кукольном театре?
Бурбонским комиссаром на Святой Елене был маркиз Моншену, индивидуум, который в своей ненависти к Наполеону перебивал всех остальных слуг Людовика XVIII, что было достаточно сложным само по себе. Скорее всего, Моншену был непосредственным начальником отравителя. Это предположение. Фактом же является то, что единственным обитателем Лонгвуд, поддерживавшим на острове дружелюбные отношения с бурбоновским комиссаром (совместные поездки, завтраки, обеды – абсолютно безнаказанные после отравления Киприани) был наш генерал, граф Монхолон! Этот образчик верности шпионил в пользу не только англичан, но и Бурбонов, и его "контактным почтовым ящиком" на Святой Елене был маркиз Моншену. Адресатом же в Париже был самый заядлый "ненавистник Бонапарте" в семействе Людовика XVIII, граф д'Артуа, впоследствии ставший королем Карлом X.
Граф д'Артуа – вот человек, на которого я указываю пальцем. Что меня к этому уполномочивает? Тот факт, что уже в 1814 году он пытался отравить Наполеона, пребывающего тогда на Эльбе. 12 июня 1814 года он строил с неким таинственным офицером (Пейре сообщает инициалы: С. де Б.), который предложил ему убить императора с помощью подкупленных жандармов с Эльбы. Скорее всего, это был некий Брюлль, высланный графом д'Артуа на Эльбу, чтобы покончить с Наполеоном. Покушение не удалось по причине бдительности "гориллы" Бонапарте [Под конец следовало бы упомянуть, что после появления работы Форсхуфвуда и подтверждения его подозрений в Глазго и Харвелл, во Франции прозвучали голоса, что все это дело представляет собой британскую интригу, цель которой состоит в том, чтобы спихнуть на французов ответственность за смерть Наполеона. Неоднократно пытались усомниться в аутентичности исследуемых волос. Тем не менее после семи лет (1965 – 1972) очень тщательных в лабораториях судебной медицины в Париже, Лионе и Цюрихе, их аутентичность была безоговорочно подтверждена].
Шести лет хватило Монтхолону, чтобы достичь своей цели. Шести следующих лет хватило, чтобы от полученных от Наполеона двух миллионов франков не осталось ни сантима. Азартные спекуляции довели Монтхолона до полнейшего краха. Но утешался славой вернейшего слуги "бога войны". Ему казалось, что обворовав Бонапарте на несколько лет жизни, он совершил совершенное преступление, которое никогда не будет раскрыто. Он ошибся, поскольку не слишком внимательно слушал императора. Именно Наполлеон как-то сказал: "Кража, как таковая, не существует. За все приходится платить".