70106.fb2
[Одновременно] со вступлением в должность раввина Я. И. Мазэ стали действовать в Москве правила о «хозяйственных правлениях для молитвенных учреждений», изданные министерством внутренних дел для городов вне черты оседлости.
Правила эти, как известно, гласят, что «все евреи, имеющие право жительства в столице и вносящие не менее 25 руб. в год на хозяйственные нужды молельни, имеют право участвовать в избрании шести членов Правления и трех кандидатов к ним на трехлетний срок для заведования хозяйственной частью молельни, по испрошении каждый раз на сие разрешения г. Московского Обер-полицмейстера».
Первое Хозяйственное правление, избранное в 1893 г., составили кроме Я. И. Мазэ (члена Правления по должности) Л. С. Поляков, М. Л. Поляков, Е. Я. Рубинштейн, О. Г. Хишин, В. О. Гаркави и С. И. Чепливецкий[106], кандидаты М. М. Виленкин, А. М. Шик и В. Л. Вишняк, члены ревизионной комиссии В. И. Розенблюм, А. А. Эмдин и Е. А. Эфрос. Председателем Правления был избран, конечно, Л. С. Поляков.
В октябре 1894 г. в Ливадии скончался грузный и грозный царь, Александр III, и на престол вступил его юный, малокровный и малоумный, бесхарактерный и безвольный, коварный и жестокий Николай II. Освобождение от давившего Россию груза дубового и упрямого «миротворца» зародило было кое-какие надежды в обществе; но вскоре грубым цинизмом, свойственным помазанникам, прозвучали на весь мир слова о «бессмысленных мечтаниях» — и народ понял, что это одного поля люди и что хрен не слаще редьки. Вскоре почувствовали это и евреи, тем более что с женитьбой Николая на Алисе, сестре Елизаветы Федоровны, жены Сергея Александровича, власть, сила и влияние последнего стали еще больше. И действительно, вскоре в течение 90-х годов был издан ряд новых законов, имевших целью как можно больше уменьшить еврейское население Москвы. На первом месте были возмутительные узаконения о «николаевских». По закону бывшие нижние чины николаевских времен, приписанные к местам, вне черты оседлости находящимся, пользовались безусловным правом жительства по всей России, в том числе, конечно, и в Москве. И многие такие семьи, мещане разных городов России, многие десятилетия проживали в Москве как полноправные граждане. По высочайшему повелению 15/XI 1892 г. приказано выселить из Москвы и Московской губернии всех нижних чинов николаевских рекрутских наборов, кроме приписанных к мещанским обществам Москвы. Это новое изгнание было наиболее возмутительным из всех предыдущих, так как касалось людей, купивших свое право жительства дорогою ценою — мученической службой в кантонистах и николаевских казармах. Многие такие семьи подвергались выселению и покидали Москву, в которой жили уже десятки лет, ведя в столице трудовую бедную жизнь; теперь и они пошли в изгнание. В 1897 г. 13 ноября — новое ограничение, специально для Москвы, а именно: воспрещено жительство в Москве и Московской губернии евреям, изучающим фармацию, фельдшерское и повивальное искусство. В 1899 г. опять ограничение, касавшееся членов семейств купцов 1-й гильдии. Но об ограничениях купцов речь будет ниже.
Так всеми мерами и способами старались свести еврейское население Москвы до [minimum’a]. Одних выселяли, новым запрещали селиться вновь. В 1896 г. стали готовиться к коронации, которая своей пышностью и роскошью должна была превзойти все предыдущие подобные торжества. Все ждали каких-нибудь манифестов, облегчений. Ждали этого и евреи вообще, и московские в частности. В депутацию от русских евреев вошел и московский раввин Я. И. Мазэ. Некоторые наивно думали, что следует воспользоваться таким случаем и попытаться испросить разрешения на открытие синагоги. 13/XI 1895 г. исполнявший должность председателя Правления от имени Московского еврейского хозяйственного правления (без его согласия) вошел к и.д. московского обер-полицмейстера с прошением о возбуждении перед высшей властью [ходатайства] о разрешении открыть по случаю предстоящего священного коронования синагогу, закрытую в 1892 г., в январе 1896 г. Г-н Шик означенное ходатайство повторил перед Его императорским Высочеством августейшим московским генерал-губернатором великим князем Сергеем Александровичем. По этому поводу 31 января 1896 г., по приказанию Его императорского Высочества г. московского генерал-губернатора, весь состав Хозяйственного правления был вызван в канцелярию г.и.д.[107] московского обер-полицмейстера для объявления о том, что «означенное ходатайство является незаконным и удовлетворению не подлежит».
Коронация состоялась. Празднества, торжества, рауты и иллюминации не прекращались, несмотря на катастрофу на Ходынке, где задавлено было несколько тысяч человек. Сергей Александрович получил в народе титул «князя Ходынского», а Власовский вскоре был устранен от должности. Отчет Хозяйственного правления за 1896 г. отметил, что истекший год «ознаменовался двумя счастливыми в жизни евреев событиями»: 1. Раввин Я. И. Мазэ был назначен в состав депутации из трех раввинов для принесения поздравления в Москве Их Императорским Величествам по случаю коронования. 2. Член Правления В. О. Гаркави вошел в состав общей еврейской депутации от еврейских обществ С.-Петербурга, Москвы, Киева, Варшавы, Риги и Одессы для поздравления и поднесения группы из серебра по модели М. М. Антокольского[108]. Рядом с этими «счастливыми юбилеями[109]» рассказывается об упомянутом отказе в открытии синагоги, о выселении из Москвы преподавателя и смотрителя еврейского училища Я. Фидлера, об отказе в ходатайстве Хозяйственного правления о разрешении евреям молиться в праздники Новый год и Судный день в частной молельне Л. С. Полякова и т. д.
В 1894 г. на международном медицинском конгрессе в Риме председатель русского комитета известный хирург профессор Николай Васильевич Склифосовский[110], получив, конечно, предварительно согласие русского правительства, просил назначить местом следующего конгресса Москву. <…> Французы с восторгом, свойственным их темпераменту, встретили предложение Склифосовского, представителям других государств тоже улыбалось повидать «дикую и варварскую Россию» — и приглашение Москвы было принято. Медицинские круги Москвы стали готовиться к этому исключительному в медицинском мире событию, предвкушая радость видеть своими гостями все светила медицинского небосклона. Но по мере того, как приближался срок конгресса, на сцене неожиданно для русских врачей появился «еврейский вопрос». Дело в том, что по русским законам того времени заграничным евреям запрещен был въезд и пребывание в России. Как быть? Международный медицинский конгресс без евреев, которые так богато, и количественно и качественно, представлены в медицинской науке, медицинский конгресс, на который не могли бы в силу своего еврейства приехать такие лица, как Ломброзо, Сенатор, Мендель, Минковский, Эрлих и множество других, совершенно немыслим. Кроме того, немецкие врачи, которые в наибольшем числе собирались в Москву, заблаговременно подняли этот колючий вопрос и категорически требовали недвусмысленного на него ответа. Председатель Германского организационного комитета, всемирно известный ученый и политический деятель Рудольф Вирхов[111] требовал ясного, открытого ответа: да или нет? Сергей Александрович, поставленный по этому вопросу в неловкое положение, колебался, долго не решался, а председатель организационного комитета Н. А. Склифосовский на заседаниях бессильно восклицал: «Ах, этот неприятный еврейский вопрос!». Сергей Александрович стал торговаться: согласился на разрешение заграничным врачам-евреям приезда и пребывания в течение двух недель. Но Р. Вирхов категорически и решительно заявил: «Если будет какое-либо различие в отношении к евреям, ни один немецкий врач на конгресс не поедет». Конгресс же без немецких врачей, играющих такую колоссальную роль в медицинских науках, это все равно что свадьба без невесты или жениха.
Пришлось невольно снять с очереди еврейский вопрос и установить «равноправие» врачей-евреев с врачами других исповеданий и национальностей. Конгресс, как известно, состоялся в августе 1897 г., открыл его Сергей Александрович. Это был один из самых блестящих и многолюдных международных медицинских конгрессов, и Москва увидела в своих стенах несметное количество медицинских знаменитостей, в том числе знаменитейших врачей-евреев, [таких], как автор «Преступного человека» Ломброзо, известный профессор Сенатор, Израэль и многие другие.
Если московскому сатрапу, по-видимому, неприятно было видеть в своих владениях даже временно и даже заграничных врачей-евреев, то как он, само собою понятно, тяготился той кучкой евреев, постоянно живших в его столице. И начальство не переставало изощряться в изобретении всяких мер для уменьшения еврейского населения Москвы. Имея такого хитроумного руководителя по лабиринту русского законодательства о правожительстве евреев, как правитель канцелярии Истомин, который тоже «без лести предан» был и своему начальнику, и самому делу искоренения евреев, начальство немало успевало на этом поприще. Мы уже видели, как начальству удалось удалить из Москвы «законнейших» ее обитателей, часть «николаевских» солдат. К концу 90-х годов задумано было новое, довольно коварное дело. По закону права 1-й гильдии купцов после их смерти переходили без всяких изменений на членов их семей, на старшего сына, на вдову и т. п. И вот, когда умер в Москве один 1-й гильдии купец-еврей, начальство московское поставило вопрос, распространяется ли право отцов на сыновей, на вдов и т. д. Хотя закон в этом отношении был ясен и категоричен, но раз возбудил его такой человек, как московский генерал-губернатор, министерства внутренних дел и финансов не решались сразу ответить на вопрос, и он остался висеть в воздухе. Мысль московской администрации была блестящая. В самом деле, в Москве было несколько сот купцов-евреев с их семьями, чуть ли не треть или больше еврейского населения. Если разрешить этот вопрос в желательном смысле и лишить членов семьи купца права на жительство после смерти главы семьи, то… ведь и еврейские купцы, до сих пор пользующиеся безусловным правом жительства, тоже не бессмертны — и с течением времени, в два-три десятка лет, Москва освободится постепенно (не все же умрут одновременно) и, значит, безболезненно от значительной части еврейского населения. Какая счастливая мысль! Какая чудная перспектива… Но купцы ведь имеют крупную торговлю, фабрики, владеют домами, связаны многочисленными узами с торговым и промышленным миром, с банками и кредитными учреждениями, состоят кредиторами, имеют должников на большие суммы и выселение наследников их и вместе с тем разорение и ликвидация их дел может повлечь за собою большие убытки не только им самим, но и русским людям и государственным учреждениям. Ну так что ж? Лес рубят, щепки летят. Для такого важного дела, как «очищение» Москвы, можно и пожертвовать кое-чем. Так, очевидно, рассуждала московская канцелярия генерал-губернатора. И в течение многих лет этот жизненный для московских еврейских купцов вопрос не решался, и все это время дамоклов меч висел над их головой, грозя каждый день лишением их наследников и членов их семьи права жительства и вместе с тем полным их разорением и выселением. Но в данном случае экономические интересы одержали верх над капризом и беззаконием — и эта мера в исполнение приведена не была. Но зато приписка к купечеству Москвы обставлена была новыми ограничениями, не существовавшими в других местах.
Печально и нудно текла российская жизнь 80-х и 90-х годов, эта эпоха черной реакции и общественной депрессии. Общая тоска охватила всех, нытье и дряблость чувствовались повсюду. Чайковский изобразил эти чувства меланхолическими звуками, Чехов рисовал это поколение нытиков и неврастеников заунывными словами, а Левитан — красками в своих плакучих, задушевных пейзажах. Еще печальнее и тоскливее была жизнь евреев вообще и московского еврейства в частности. Певцом этой жизни, или, как он сам себя называл, «факельщиком», был Фруг[112], который погребальным звоном своей заунывной песни сопровождал скорбный путь российского еврейства от Елисаветграда до Кишинева <…>
В 1900 г. 25 июля не выдержало сердце прекраснейшего художника, автора нового слова в русском пейзаже: скончался Исаак Ильич Левитан. Предстояли торжественные похороны на еврейском кладбище. Но как их устроить? Ни кантора, ни хора, чтобы прилично и красиво устроить отпевание, не было. Синагога запечатана. Раввин Мазэ как раз в это время был вне Москвы. Умер Левитан в квартире, предоставленной ему С. Т. Морозовым[113] в его доме в Трехсвятительском переулке, почти одинокий, окруженный чужими людьми. Его смерть взволновала всю Москву. Все газеты были полны некрологами и статьями, посвященными его памяти. Но похороны, конечно, пришлось организовать еврейской общине, которая ввиду своего опустошения не могла организовать их так, как хотелось, в соответствии с личностью покойного и той публикой, которая ожидалась при выносе тела и погребении на кладбище. Кое-как, наспех, был собран хор из молодежи и некоторых хористов Большого театра, кое-как, без кантора, было совершено отпевание. На кладбище собралось много народу, директор Училища живописи, ваяния и зодчества и все его преподаватели, художники Коровин, Врубель, Серов и многие другие, представители литературы, музыки, профессуры и проч. Вся эта публика впервые, конечно, попала на еврейское кладбище, и она молчаливо и с любопытством смотрела на совершающееся кругом. Раввин Л. Кан, появившийся на трибуне, видимо, произвел большое впечатление своей стройной фигурой и из ряда вон выходящей красотой патриарха-старца. Он произнес маленькую речь на немецком языке. Затем начались другие речи, читались специально написанные на смерть Левитана стихи. От имени Еврейского общества последним говорил член Правления С. С. Вермель, который внес совершенно новую, неведомую для русских ноту. Вот эта речь.
«Еще одно последнее „прости“ — и мы покроем землей богатейший духовный клад, мы похороним Исаака Ильича Левитана.
„Смотрите похороните меня на еврейском кладбище“ — такова была просьба, с которой Исаак Ильич обратился в последние дни своей жизни к окружавшим его лицам. Какая трогательная просьба, какой знаменательный факт! Не менее знаменательно и то, что еврей, обитатель темных закоулков наших местечек, явился, как выразился вчера один критик, истолкователем и поэтом русской природы. Как много в этом поучительного как для русского общества, так особенно для нас, евреев. Да, труден путь еврейских талантов. Ценные самородки, таящиеся в глубоких и темных недрах еврейских городишек, они с особенным трудом выбираются на поверхность. Сколько их гибнет безвестно. Зато, когда это удается, как ярко сверкают они на нашем мрачном и сером небосклоне. Одной из самых блестящих таких звезд, несомненно, был Исаак Ильич.
Не только внешняя жизнь, трудна и внутренняя жизнь еврейского таланта. Ему приходится жить на два фронта и постоянно примирять в своем сердце часто противоположное, непримиримое, несогласимое. Вот почему нам становится понятна трогательная просьба Исаака Ильича: „Похороните меня на еврейском кладбище“.
Но, деля в этом отношении общую участь своего народа, еврейские таланты во многом счастливее его. Наш народ никто не хочет признать своим. Не то бывает со знаменитыми людьми. Их прославляют другие народы, ими гордится и наш народ.
Но каждый народ имеет свои ценности, которые он, естественно, никому не отдаст. И мы с гордостью заявляем: Исаак Ильич Левитан — наш. Всю свою краткую, но плодотворную жизнь он посвятил русскому искусству, духовным интересам России, но он сын нашего народа. Таким он родился, таким он оставался всю жизнь, таким он хотел быть после смерти. Вот смысл его просьбы: „Похороните меня на еврейском кладбище“. Бедный Исаак Ильич! Он воображал, что мы его отдадим. Нет, здесь, в этом поле, в этой черте вечной оседлости, среди родных твоих братьев, связанные с тобой общей историей, общими страданиями, общими надеждами, мы с гордостью будем хранить тебя как лучшую ценность, которая имелась в нашей среде.
Еврейское происхождение Левитана, мне думается, имело значение и для его творчества. Не мне, профану, произвести оценку его художественной деятельности. Это только что сделали учителя — товарищи его, это, наверное, сделают и другие в другом месте. Но как зритель, как один из публики я скажу что, в его произведениях чувствуется та вечная грусть, та многовековая тоска, которую постоянно носит в себе многострадальное еврейское сердце. В картинах Левитана проглядывает то же чувство, то же настроение, которое слышится и в чудных элегиях Генриха Гейне, и в замечательных песнях без слов Мендельсона-Бартольди. Это — еврейская грусть, еврейская тоска. Эту тоску и грусть он внес в русскую природу, которую так любил, так по-своему понимал и изображал.
Были в его сердце и другие струны, но они еще не зазвучали. Когда еврейская молодежь попросила его в конце прошлого года написать афишу для благотворительного концерта, он представил картинку, которая всех поразила. Неужели это Левитан? — удивлялись все, глядя на нее. Картинка изображает длинный ряд евреев, стремящихся куда-то вдаль, к какой-то неизвестной стене (стране? — Ред.)… Были, значит, в его душе и другие струны, но они еще не зазвучали: он был еще слишком молод. Тем более сильно наше горе, тем жгучей наша боль, что он унес, быть может, в могилу такие образы, которых мы уже никогда не увидим. Но не будем печалиться о том, чего он не досказал. Выразим ему нашу признательность за то, что своими трудами он прославил не только себя, но и наш многострадальный народ, одним из лучших сынов которого он был и навеки останется. Покойся же тут, дорогой собрат, среди родных братьев, которые с гордостью будут хранить тебя. Вечной благодарностью окружено будет имя твое».
Речь эта произвела большое впечатление, хотя некоторые из русской публики как будто были обижены. В параллель к этой речи в «Новом времени», в котором тоже появилось немало статей, посвященных Левитану, одна статья очень известного художника закончилась следующими словами: «Как жаль, что в жилах этого русского художника текла нерусская кровь». Он, бедный, не понимал, что, если бы в жилах Левитана текла русская кровь, он, может быть, не был бы таким русским художником…
Через несколько недель после этого в с. Узком под Москвой,[114]в имении кн. Трубецких скончался Вл. С. Соловьев. Этот искренний друг евреев и глубокий знаток и ценитель еврейской культуры был, понятно, кумиром евреев. Его смерть, и притом преждевременная, вызвала глубокую скорбь в московском еврействе. За неимением подходящего места невозможно было, как это хотелось, устроить соответствующее заупокойное собрание, посвященное его памяти. Особенное впечатление произвело появившееся в газетах известие, что на вопрос окружающих находившийся в предсмертном бреду Владимир Соловьев ответил: «Я молюсь за еврейский народ».
Так закончилось в Москве просвещенное, гуманное, либеральное и прогрессивное девятнадцатое столетие.
В 1903 г. исполнилось десятилетие службы раввина Я. И. Мазэ, этого «московского златоуста», как его называли. Яков Исаевич успел приобрести всеобщие симпатии и уважение. Как общественный раввин, он с достоинством отстаивал по мере возможности интересы своей общины, чрезвычайно аккуратно и добросовестно исполнял государственные обязанности по ведению актов гражданского состояния, всегда во всех трудных положениях того времени умел проявить такт, спокойствие и достоинство. Даже юдофобски настроенное московское начальство относилось к нему с уважением. Нечего говорить о том, что в еврейских кругах, как ни различны они были по своим убеждениям и воззрениям, он был любимцем и предметом поклонения. Ортодоксам импонировало то, что, будучи юристом, прошедшим высшую школу, он хорошо знал еврейское богословие, Талмуд и другую еврейскую литературу; интеллигенции же он был приятен как светский образованный человек, сочетавший в своем лице и европейскую культурность, и глубокие знания еврейских наук, и преданность еврейству. Если прибавить к этому, что его исключительный ораторский талант делал каждую его речь (а произносил их он очень много и одинаково на трех языках: русском, древнееврейском и (идише? — Ред.)) художественным произведением, то вполне станет понятно, почему он действительно признан был первым раввином в России и Москва справедливо гордилась им, ни за что не уступала его другим общинам, даже самым большим, как, например, Одесская, которая одно время настойчиво добивалась этого. Закрытая, заколоченная и запечатанная синагога, но с высокой, тянущейся ввысь крышей отлично символизировала московскую общину того времени, тоже разбитую, униженную и обиженную, но с золотым куполом в лице своего раввина Я. И. Мазэ.
Понятно, что московские евреи хотели выразить ему свои симпатии торжественным отпразднованием его 10-летнего юбилея. В назначенный день на квартире его на Средней Кисловке собрались члены Правления со своим председателем, представители других молитвенных домов, делегаты от еврейских обществ. Первую речь-приветствие имел произнести духовный раввин, старик Л. Кан. Он очень волновался. Не успел он произнести первой фразы-стиха из псалмов… как закачался и упал мертвый, подхваченный стоявшим за ним доктором С. С. Вермелем. Нет надобности особенно распространяться о том, какое впечатление это произвело на собравшихся и на юбиляра. Празднество было расстроено. Но через несколько месяцев, 20/1 [1904] г., когда воспоминание об этом событии потеряло свою трагическую остроту, этот юбилей был все-таки отпразднован большим банкетом, в котором приняла участие «вся Москва».
В этом же году на Пасхе, как известно, произошел знаменитый погром в Кишиневе [115]; подробности этого погрома, неслыханные жестокости и мучительства, учиненные над несчастными, раскрытие всех пружин, двигавших руководителями и устроителями этой бойни, роль в этом деле министра Плеве[116] вызвали всеобщее негодование во всем мире. Всем стало ясно, что правительство решило потопить уже сильно развившееся революционное движение в еврейской крови: известно ведь, что «еврейская кровь служит смазочным маслом на колеснице революции». Еврейство, придавленное, бесправное и бессильное, не имело возможности даже криком выразить какой-нибудь протест. Не могли, конечно, ничего предпринять и московские евреи. И какой печальной иронией прозвучали слова В. О. Гаркави, сказанные на собрании, состоявшемся сейчас после погрома: «Поклянемся, что мы никогда не забудем Кишинева».
Потерпев поражение на юге, на берегах Днестра, в войне с евреями, царское правительство обратилось на восток, на берега Ялу, и затеяло войну с Японией. Вначале это приподняло народное настроение: «япошки», «макаки»… «шапками закидаем…». Великий князь Сергей Александрович, объявляя об этом событии по своей сатрапии, прямо писал: «Полудикое племя объявило нам войну…». Но, как известно, «макаки» и «полудикие» не испугались и стали одерживать победу за победой, а наша армия с Куропаткиным[117] во главе все проявляла «терпение, терпение». Нечего скрывать, что евреи, в общем понесшие столько жертв в этой войне, отправившие на театр военных действий в далекую Маньчжурию сотни тысяч солдат и большую часть своих единоплеменников-врачей (в отношении обязанностей евреи не только не были ограничены, как в правах, а наоборот, с них требовалось гораздо больше), были в числе «пораженцев», к которым, между прочим, принадлежала и вся лучшая часть русского общества. Все видели и чувствовали, что только поражение в этой войне, преступно вызванной для отвлечения внимания и борьбы с революцией, что только поражение нанесет удар безумному самодержавию и его не менее безумному и бездарному правительству. Рядом с войной на Дальнем Востоке крепла революция на Западе. Летом 1904 г. был убит Плеве. Чтобы успокоить бушующее революционное море, на пост министра внутренних дел был призван мягкий и «доброжелательный» Святополк-Мирский[118]. Это было нечто вроде «диктатуры сердца», испытанной Александром II перед убийством. Но это мало помогло делу. Петербург волновался. Гапон[119] готовил свое знаменитое выступление. В «сферах» ломали голову, придумывая всевозможные средства для спасения положения. Между прочим признано было необходимым сделать кой-какие уступки и евреям, которые, как общеизвестно, играли немалую роль в революции. Барону Г. Гинцбургу[120], всеобщему ходатаю и заступнику евреев, было предложено представить мнение евреев о том, какие облегчения могли бы в данную минуту [их] удовлетворить. Чтобы ответить на этот вопрос, барон обратился к главным еврейским общинам с просьбой созвать совещание по этому вопросу и высказать свое мнение. Такое обращение получила и московская община. И вот 8-го января 1904 г., накануне знаменитого 9-го января, в доме председателя Хозяйственного правления Л. С. Полякова и состоялось это совещание. Присутствовали и представители «отцов», религиозно настроенные традиционные, как будто далекие от политики, евреи, и представители «детей», разные интеллигенты, врачи, инженеры, адвокаты и др. Прежде всего, конечно, заговорили о необходимости упразднить черту оседлости. Но один из инженеров, их тех немногих, которые щеголяли своими палаццо-особняками на аристократической Поварской улице, заметил, что сразу отменить черту оседлости и дать всем евреям повсеместное право жительства невозможно, что это вызовет «наплыв» евреев и вместе с тем усилит антисемитизм, что это надо сделать постепенно и т. д. Все были глубоко возмущены таким циничным заявлением. Все молчали, презрительно улыбаясь пошлому и возмутительному мнению. Но среди этой довольно беспорядочной дискуссии патриархальный еврей, небезызвестный в Москве Вольф Вишняк громко заявил: «Что долго разговаривать; надо ответить коротко: полноправие, и больше ничего».
Между тем революционное движение шло вперед и вперед. 9-е января 1905 г. и расправа с народом, направившимся к батюшке-царю в глубокой вере, что царь — это первоисточник справедливости и правды, еще более озлобили народ и вбили еще один гвоздь в гроб самодержавия. Вскоре был убит великий князь Сергей Александрович, Москва свободно вздохнула, особенно еврейская ее часть. Царская армия неукоснительно отступала перед японцами, терпя катастрофу за катастрофой. Эскадра наша погибла в Цусиме. Правительство в Петербурге тоже отступало перед напором народной воли, металось из стороны в сторону, не зная, что делать, что предпринять. Опубликовали Булыгинскую конституцию[121], пошли в Портсмут на заключение мира, который и был подписан в августе[122]. Закончилась война с японцами, началась война народа с правительством. Всеобщая забастовка и Манифест 17 октября: общее ликование в течение двух-трех дней, и затем — волна погромов, захлестнувшая всю Россию «от хладных финских скал до берегов Колхиды», от берегов Балтики до Великого океана. Не было почти ни одного населенного места в России, в котором не было бы еврейского погрома. Ждала такой погром и Москва. Молодежь устроила самооборону, готовилась с оружием в руках встретить погромщиков. Но еврейское население охватила паника. Кто мог, спрятался у знакомых русских или в других менее опасных местах. К счастью, Москву минула чаша погромная, и население отделалось только страхом. Октябрьские погромы навели ужас на всю Европу, и заграничные евреи поспешили прийти на помощь разорившемуся русскому еврейству. Пожертвования посыпались со всех сторон. Был организован Комитет помощи жертвам погромов. Московское его отделение работало не покладая рук. Благодаря этой помощи, надо это констатировать, евреям удалось в известной хоть степени оправиться от пронесшегося над их головами октябрьского шквала. Зато антисемитизм разросся до невероятных размеров. Все, что было реакционного и крепостнического в стране, все черные сотни во всех углах необъятной Империи собрались воедино, чтобы отомстить евреям за Манифест 17-го октября, который лишал их (правда, пока на бумаге только) привилегий и благ, которыми они (т. е. антисемиты. — Ред.) пользовались при самодержавии. Антисемитизм принял организованные формы, объединился в Союз русского народа, в члены которого вступил и первый русский дворянин, сам Николай II, — и евреи воочию убедились, что от этой революции им ждать нечего, что она их положение не облегчит, а может быть, еще ухудшит. Ближайшее время подтвердило это. Первая Государственная Дума, в которой М. М. Винавер[123] — один из наиболее видных членов кадетской партии и самый выдающийся еврейский общественный деятель — играл такую большую роль, только и служила трибуной, к которой стекались все бурные потоки «народного гнева». Думские «повара» изощрялись в красноречии, изливали свое возмущение, негодование и протесты, разоблачали, обвиняли и порицали — а кот «Васька слушал и ел», продолжая свое преступное дело. Винавер в негодующей речи говорил о положении евреев, а «вахмистры по воспитанию и погромщики по убеждению» устраивали в Белостоке, Седлеце и других местах ужасающие погромы, показав, что в погромном искусстве они куда превосходят своего кишиневского учителя. Убивши Герценштейна[124] в Финляндии, черная сотня не могла успокоиться и зимою 1906 г. из-за угла убила в Москве, в Гранатном переулке известного литератора и журналиста, члена Государственной Думы, члена редакции «Русских Ведомостей» Иоллоса[125]. Эта смерть буквально ошеломила кадетскую партию, но еще более удручающе подействовала на московских евреев. Вся оппозиционно настроенная часть московского населения, не говоря, конечно, о евреях, готовилась к демонстративным похоронам. Полиция, желая предупредить такую демонстрацию, объявила, что Бородинский мост на Москве-реке, через который лежит путь на еврейское кладбище, не совсем благонадежен, думая этим напугать население. Но этот маневр не помог. На кладбище собралась огромная толпа из многих тысяч человек. Тут был цвет кадетской партии, представители литературы и журналистики, профессора высших учебных заведений и все, что было наиболее выдающегося в кругах московской интеллигенции. Перед такой блестящей аудиторией и в такой ответственный момент предстояло выступать с речью раввину Я. И. Мазэ. Русская часть публики, знавшая его как замечательного оратора, с нетерпением и любопытством ждала этого выступления, тем более что как находящийся на государственной службе он должен был быть особенно осторожным и тактичным. Но он этой своею надгробной речью превзошел, можно сказать, самого себя. «Есть разные, — начал он, — преступления. Уголовный кодекс знает всякого рода убийства: есть отцеубийства, матереубийства, детоубийства; но здесь мы присутствуем при совершенно исключительном виде убийства, перед нами — мыслеубийство». Этот удачный в высокой степени оборот речи, который вместе с тем прекрасно характеризовал покойного Иоллоса не как шумного активного политика, а как спокойного кабинетного литератора и публициста, — эта мысль вызвала невероятное, восторженное волнение в публике. Чрезвычайно красивой параллелью между Людвигом Берне[126] и его «письмами из Парижа» и Иоллосом с его «письмами из Берлина» он блестяще закончил эту знаменитую речь, краткую, но содержательную, умную и красивую по форме. Эта речь подействовала и, несмотря на краткость, так исчерпала предмет, что один из известных в Москве профессоров — сам кадет, — прослушав ее, сказал своему соседу: «Теперь я уеду, сказано все, а что скажут кадеты, это я знаю…».
Как ни зловещи были в то время перспективы для русского еврейства, но в Москве все-таки произошла заметная перемена.
1. Хоть на словах только и на бумаге, но все-таки была свобода печати и собрание союзов, и возможностей для общественной работы стало много больше.
2. Синагога, разрешенная к открытию, была приведена в прекрасный вид, раввин Мазэ получил трибуну, с которой он открыто мог говорить перед большой аудиторией. И в течение этого периода с особенным блеском выступил его замечательный талант. В своих произведениях он постоянно старался отыскивать и вылавливать из бездонного талмудического моря рассеянные там драгоценные перлы человеческой мудрости и величественной поэзии. Талмудические легенды в его освещении, толковании и художественной отделке превращались в обаятельные миниатюры необыкновенной красоты и глубокой мысли. Ограниченный местом, с которого он говорил, и «страхом полицейским», он делал экскурсии в далекое прошлое, намекая на горькое настоящее. Вместо современного министра или какого-нибудь Думбадзе[127] он давал характеристику Тита, вместо современного Николая давал характеристику Антиоха. Не только старики, но и молодежь заслушивалась этих речей, которые действовали самым успокоительным образом на истерзанные еврейские души, вызывали чувство самосознания и национальной гордости. Презрение и отвращение пробуждал он к тем, которые стыдились своего еврейства и, не зная и не желая его знать, искали спасение в мимикрии. <…> Но кроме этой национально-политической задачи он старался выдвигать на первый план социально-этические идеалы иудаизма, его гуманность и жизненность, его высокую культурность. «Два вознесения, — сказал он однажды, — знает человечество: вознесение Христа и вознесение Моисея. Но первый вознесся на небо и оттуда не вернулся — и человечество ждет не дождется его пришествия. Моисей вознесся — остался только 40 дней там и вернулся на землю, к своему народу, с десятью заповедями и цельным отшлифованным законодательством, имеющим целью установить правду-истину и правду-справедливость на земле, установить здоровые основы справедливого и трудового общежития». Эта тенденция, которая красною нитью проходила через все его речи и проповеди, которая показывала истинное лицо еврейства не знающим или ложно толкующим его, которая показывала, что не в «пейсах и яйце, снесенном в праздник», заключается вся суть еврейства, а в его социально-этическом миропонимании, — эта тенденция увлекала всех, вселяла бодрость и здоровое чувство в оскорбленное самолюбие молодежи и интеллигенции, стоявшей на перепутье между ассимиляцией и фактическим национализмом. Эта деятельность Мазэ, несомненно, скрашивала темные стороны московской еврейской жизни, отравлять которую своими репрессиями и оскорблениями старались не меньше Сергея Александровича его достойные преемники вроде Дубасова, Гершельмана[128] и др.
Оживилась в это время и еврейская общественность. Полулегальная работа «Общества для распространения просвещения между евреями в России» превратилась в открытое легальное московское «Отделение». Уже и раньше, до революции, деятельность Московского кружка «просвещенцев» была сравнительно довольно интенсивна и распространялась далеко за пределы Москвы, главным образом на школьное и библиотечное дело в провинции[129]. В 1903 г. по инициативе московских деятелей даже стал выходить в Петербурге ежемесячный журнал, посвященный вопросам еврейского воспитания и образования, — «Еврейская школа»[130]. Этот журнал хотя и выходил в Петербурге, под официальной редакцией Иосифа Лурье, но в действительности это был журнал московский, и его редакция (Вермель, Идельсон, Крейнин, Марек, Фитерман) была в Москве, [он] направлялся и руководился Москвой. Журнал этот вызвал большое оживление в еврейских учительских кругах и ввиду заострившихся в то время вопросов о воспитании ([о его «национализации»]) и горячих споров о языках оказал большую услугу в обсуждении и разрешении этих вопросов. С разрешением «Отделения» работа последнего, отныне легальная и более открытая, стала много живее, и его комитет, во главе которого стоял В. О. Гаркави, стал центром общественной деятельности Москвы. Квартира Гаркави на Сивцевом Вражке стала своего рода Меккой, куда стекались все с делами, касающимися как местного, так и всероссийского еврейства. Все вопросы, все нужды, все планы обсуждались тут, и прежде всего «просвещенцами», все начинания в области ли материальных или духовных запросов исходили отсюда. Этот кружок, несомненно, и «делал музыку» московской еврейской общественности. Он звал, и небезуспешно, на общественную работу и привлекал в свои ряды все большее и большее количество лиц, интересующихся еврейской общественностью. Рядом с Обществом просвещения возникло общество «Знание» — организация обывательская, задавшаяся узкой целью оказывать помощь юношам, нуждающимся в среднеучебных заведениях. (ОПЕ, между прочим, выдавало пособия студентам Университета и других высших школ.) Но и это общество приносило свою пользу, приучало к общественной работе новый круг лиц, преимущественно из купеческих кругов, и наполняло кой-каким содержанием их общественную пустоту.
С развитием вглубь и вширь идей сионизма с его лозунгом — «иврит» в Москве возникло новое «Общество любителей еврейского языка», во главе которого стоял Я. И. Мазэ. Его главная работа — распространение знания еврейского языка — тоже была небезрезультатна, и вскоре в Москве появилось немало людей из молодежи и стариков, бегло и красиво говоривших на древнееврейском языке, дебатировавших и произносивших речи на собраниях на этом языке — даже на улицах Белокаменной нередко стали раздаваться звуки древней Библии.
Нет надобности говорить о разных благотворительных обществах, как «Общество пособия бедным евреям», «Кружок для выдачи беспроцентной ссуды» и т. п. организациях, которые в данный момент получили возможность жить и работать.
Еврейское население Москвы постепенно увеличивалось. Московские «старожилы», те, которые остались после изгнания, особенно купеческие слои, освободились от многих своих конкурентов, скоро стали богатеть — и на улицах Москвы, особенно на Поварской («дворянской»), вскоре появились роскошные особняки-дворцы еврейских богачей, в которых жизнь текла «на широкую ногу». Появились и меценаты-евреи, тратившие большие суммы на приобретение на выставках картин известных художников и устраивавшие в своих домах богатые галереи. Одним словом, и еврей-купец тянулся в «джентльмены». Правда, они не отказывали в своей помощи и на еврейские нужды. В Москве нужда еврейская была не очень велика, так как вся беднота исчезла с изгнанием. Курьезно, что в Москве приходилось иногда собирать пожертвование… на «первую гильдию», т. е. на выплату первогильдейского купеческого свидетельства. Дело в том, что из оставшихся в Москве купцов 1-й гильдии некоторые потом обеднели, не имели никаких торговых дел, но «быть купцом» он должен был, в противном случае он по специальному для Москвы закону лишался права жительства и подлежал полному разорению и выселению. Вот для таких-то «купцов 1-й гильдии» иногда перед Новым годом и собирали требуемую сумму. Курьез, который навряд ли можно было встретить где-либо в другом месте. Как бы то ни было, местная нужда была невелика, а богатых евреев было немало; а потому к московской общине тянулись руки со всей России, особенно из черты оседлости. И надо отдать справедливость: московские евреи щедро жертвовали и горячо откликались на всякое еврейское бедствие (пожар, голод и т. п.), на всякую еврейскую нужду. Москва стала популярна как первая жертвовательница и благотворительница из всех русско-еврейских общин.
Между тем продолжался период «самодержавной конституции». В Государственных Думах, избранных по закону 3-го июня, в которые еврейством послано было на моральное заклание лишь трое блиставших особенными политическими талантами представителей в лице Бомаша, Нисселовича и Фридмана[131], которым ежедневно приходилось испытывать муки национальных оскорблений и жгучие уколы национального самолюбия, в этих Думах раздавались шумные хулиганские выходки Пуришкевича и погромные речи Маркова 2-го[132] и др. Антисемитизм нарастал. Во всех углах и городах России развивал свою черную работу Союз русского народа; о расширении прав евреев не могло быть и речи. В Москве законы о праве жительства охранялись так, как нигде. Еврею, не имеющему прав, нельзя было показать носа: на улицах ловили евреев полицейские и сыщики, останавливали всякого, в котором, судя по физиономии, подозревали еврея, попадая иногда в очень неловкое положение. Реакция дошла до кульминационной точки. Думские антисемиты придумывали проекты законов, которые еще более бы задушили евреев. Предполагалось «очистить» армию от евреев и не принимать их более на военную службу, так как они и без того уклоняются-де от воинской повинности и оказывают вредное влияние на остальные части войск. Кроме удара морального авторы этого проекта имели в виду и другую цель: если евреи будут освобождены от военной службы — от этой первейшей «повинности крови», то они… превратятся в граждан низшего разряда, и ограничение в правах и даже полное бесправие их будет оправдано уменьшением обязанностей — и им нечего будет ни жаловаться на свое положение, ни претендовать на гражданское равноправие. Евреи переживали ужасные дни. Кадеты [ничего] сделать не могли и, пожалуй, не умели бороться с темными силами думского правого крыла. Один из лидеров их, представитель Москвы, лучший оратор кадетской партии Маклаков не нашел лучшего аргумента в защиту отмены возмутительных ограничений евреев, как сказать: «Дайте нам право быть антисемитами». Пока эти ограничения существуют, мы, мол, этого права осуществить не можем, так как лежачего не бьют. Выбивалась из сил еврейская печать, не молчала и кадетская. Кружок интеллигенции и общественных деятелей задумал заняться борьбой с антисемитизмом путем слова, путем агитации. Прежде всего он принял горячее участие в организации московского органа кадетов «Новь» под редакцией так трагично погибшего впоследствии Кокошкина[133], выговорив себе право помещать в этой газете статьи по еврейскому вопросу. И действительно, в этой газете от времени до времени стали появляться статьи и заметки по вопросам еврейской жизни. Но газета просуществовала недолго, и жертвы (материальные), потраченные на нее, она мало окупила.
Тогда задумано было основать общество для борьбы с антисемитизмом, инициаторами этого дела были С. С. Вермель, А. С. Кацнельсон, В. О. Гаркави и др. Чтобы привлечь симпатии населения к этому делу и подготовить его, в течение нескольких недель на частных квартирах был прочитан ряд докладов на тему об антисемитизме и борьбе с ним. Доклады эти привлекли большое число публики, как ни трудно это было делать, скрываясь от недреманного ока полиции. Идея эта была принята с восторгом, и многие согласились принять участие в этом деле. Начались хлопоты по получению разрешения на открытие такого общества. Но прежде всего необходимо было придумать соответствующее название этому обществу. Инициаторам цель его была ясна — борьба, предпринимаемая общественными элементами, вообще уже содержала в себе нечто «крамольное», тем более с «антисемитизмом», пользовавшимся таким почетом в самых высших сферах и входившим определенно в «виды и намерения права жительства». Ясно было, что борьба с антисемитизмом заранее обрекала разрешение на провал. Думали, думали, и по предложению С. С. Вермеля принято было название «Общество распространения правильных сведений о евреях и еврействе». Благодаря ходатайству Я. И. Мазэ, который, как известно, пользовался большим доверием начальства, разрешение было получено. На первом собрании, состоявшемся в Польской библиотеке, был избран комитет, в который вошли кроме уже постоянного представителя всех еврейских обществ В. О. Гаркави и товарища председателя Я. И. Мазэ… еще Вл. Петрович Потемкин (историк)[134] и Ив. Ив. Попов (известный журналист и деятель в Сибири)[135]. Первое выпущенное О-вом воззвание, написанное Потемкиным, послужило предметом «беседы» администрации с Я. И. Мазэ — беседы, в которой начальство выразило свое недовольство. Воззвание это было вовсе не сильное для того времени, когда газеты [пользовались] «свободой печати», единственной свободой, которая осталась в известной степени от всех свобод, возвещенных в Манифесте 17-го октября; но, как исходившее из еврейской организации, да еще в первопрестольной Москве, оно сочтено было чересчур смелым и неблагонадежным. <…>
Но доброжелательное отношение к Мазэ, состоявшему в президиуме Комитета, спасло положение, и буря пронеслась благополучно. О-во стало функционировать. В своей работе оно тормозилось, с одной стороны, сугубо осторожными, с другой стороны, недостаточностью материальных средств и литературных сил, с третьей стороны, отчасти оппозицией со стороны сионистов, которые посмеивались над его работой, считая это праздным, неполезным делом, так как солома обуха не перебьет. Тем не менее скромное Общество это в течение многих лет своей деятельности проделало большую работу, работу, правда, не видную по результатам, но кто вообще в состоянии учесть результаты печатного слова; с другой стороны, кто может игнорировать значение капли, долбящей камень? Оно разослало тысячи комплектов в разные библиотеки, оно издавало брошюры и листки по трепещущим вопросам еврейства, оно выпустило несколько серьезных книг и издало большой том своих «Трудов» — книгу, чрезвычайно разнообразную по материалу и политическому значению. Оно собирало материалы, отвечало на запросы и обращения как политических деятелей, так и других. Оно устраивало «собеседования» — вечера, на которых выступали литераторы и общественные деятели с разными докладами по вопросам еврейской политики, литературы и культуры. Между прочим, на этих «собеседованиях» сделал свое первое выступление в Москве Штейнберг[136], будущий народный комиссар юстиции в 1917 г., на тему «Уголовное право по Талмуду» и товарищ Эстер на тему о еврейском языке. Можно себе представить, что было бы с О-вом и председательствовавшим на этом собрании Я. И. Мазэ, если бы полиция накрыла это собрание и «нелегальную» докладчицу. Но О-во не остановилось перед этим. Собеседования эти посещались очень усердно, помещение всегда было переполнено народом. Когда правительство начало готовиться к делу Бейлиса (а готовилось оно долго), О-во сделало, со своей стороны, все что могло, чтобы внести свет в это темное дело: оно издало брошюры по вопросу об употреблении христианской крови, распространяло эти брошюры, вообще литературу по этому вопросу везде, где это было возможно. По инициативе О-ва в качестве эксперта на суд был приглашен Я. И. Мазэ, а во время процесса оно выпустило брошюру С. С. Вермеля «Отец Пранайтис и его „Ученое сочинение“»[137], которая была распродана целиком в несколько дней.
Летом 1911 г., во время пребывания царя в Киеве, на парадном спектакле в театре убит был министр Столыпин[138] от руки еврея Богрова[139], сына небезызвестного в свое время (70-е и 80-е годы XIX в.) еврейского писателя и публициста, автора «Записок еврея», «Еврейского манускрипта», «Кого винить» и одного из членов редакции «Рассвета» 80-х годов[140]. Это убийство ввергло в панику евреев. Опасались мести со стороны «черной сотни» и Союза русского народа, опасались погрома, прежде всего в Киеве, в других городах. В. О. Гаркави, больной сердечной болезнью, находился в то время на лечении в Германии, в Гейдельберге, новости из России его очень волновали и беспокоили, а убийство Столыпина, вызвавшее страх печальных последствий этого убийства для евреев, так его тревожило и нервировало, что состояние его значительно ухудшилось, и он вскоре скончался. Тело его было привезено для погребения в Москву. На похоронах его присутствовало несметное количество народа, как евреев, так и русских, и на его могиле выбита[141] очень красивая, предложенная Мазэ надпись из пророка Исаии: «Блаженны сеющие всюду»[142]. И действительно, со смертью этого человека сошел в могилу «сеятель» на еврейской ниве в течение целого полувека. Не было ни одного дела, мелкого или крупного, касающегося интересов еврейства, интересов московской общины, еврейской школы и просвещения, еврейской учащейся молодежи как в России, так и за границей, в котором он не принимал бы участия или не был бы инициатором. Пламенный председатель всех культурно-просветительных и благотворительных еврейских обществ, он все свое время и все силы отдал еврейству. Сердце его, как и двери его дома, всегда были открыты для всех — и к нему со всех сторон несли свои жалобы, горести и терзания как отдельные евреи, так и еврейские организации… И всем он, чем мог, помогал. С большими связями в кругах русской интеллигенции, он привлекал к себе всех своей корректностью, сердечностью и культурностью. Его дом действительно был своего рода «салоном», в котором можно было встретить цвет московской еврейской и нееврейской интеллигенции. Московское еврейство платило ему своей любовью и уважением, и благодарная память о нем навсегда сохранилась в анналах московской общины.
Вскоре после этого, в 1912 г. скончался в Париже Л. С. Поляков, председатель Хозяйственного правления. Этот крупный финансист, успевший развить обширную банковскую и предпринимательскую деятельность, сумевший сосредоточить в своих руках множество кредитных и других учреждений, на акциях которых разорялось немало народа, сумевший благодаря своему старшему брату Самуилу приобрести большие связи в самых высших сферах вплоть до Владимира Александровича[143] и чин тайного советника, сумевший в момент финансового кризиса, когда такой финансист, как Алчевский[144], кончил самоубийством, а Савва Иванович Мамонтов сел на скамью подсудимых и ему самому грозил неизбежный крах, получить из Государственного банка огромную субсидию в 16 миллионов рублей и остаться по-прежнему на своих ногах, — этот человек благодаря мягкости и простоте в общении с людьми, спокойствию и тактичности, природному уму и доброжелательной ласковости (резко отличавшим его от его грубой, фанатичной, чванной, самонадеянной и деспотичной жены Розалии Павловны, которая, как ворона в павлиньих перьях, услаждалась своим титулом «Ваше Превосходительство» и мечтала играть в Москве такую же роль, как Ротшильд в Париже) пользовался большими симпатиями еврейского населения и уважением русского общества.
Его похороны, на которых присутствовала «вся Москва» во главе с градоначальником, шедшим под руку со вдовой за гробом, были очень пышны и импозантны. Московское еврейское общество увековечило его память мемориальной доской на видном месте в синагоге, рядом с такой же доской в память раввина 3. Минора, скончавшегося в изгнании в Вильне.
На место скончавшегося Л. С. Полякова председателем правления избран был Давид Васильевич Высоцкий[145], известный богач и меценат.
Союз русского народа и антисемитская клика, не довольствуясь погромами, убийствами отдельных лиц, задумали такое дело, которое осуществило бы мечту Калигулы: соединить все еврейские головы, головы всего еврейского народа, в одну, чтобы одним ударом ее отрубить. Антисемитизм затеял дело Бейлиса в расчете, что подтвержденный судом присяжных факт употребления христианской крови евреями сразу вызовет такой гнев и негодование русского народа, что евреям не выдержать. Этот блестящий план встретил сочувствие у министра юстиции Щегловитова[146] и у самого царя. Вокруг этого плана объединилось все, что было черносотенного (все эти Замысловские, Шмаковы и [иже с ними]). И началась бейлисиада, тянувшаяся несколько лет. Правительство, задумавшее построить такое здание на песке, чувствуя шаткость своего предприятия, долго колебалось: то сообщалось, что дело [Бейлиса] прекращено за неимением улик, то что оно скоро будет слушаться, то опять, что оно будет прекращено. Долго шла артиллерийская подготовка. Клубок развертывался все более и более, новые факты то в пользу обвинения, то против него занимали повседневную печать всей страны. Еврейство всего мира было взбудоражено, взволновано и возмущено этим неслыханным воскресением в XX в. средневековья. Любопытно, что русское общество сначала не поняло сути этого дела, его колоссального политического смысла, его огромного значения для России, которое было не меньше, если не больше, чем значение процесса Дрейфуса[147] для Франции конца XIX в. Русское общество за утренним чаем или кофе почитывало от времени до времени появлявшиеся телеграммы в газетах или заметки в несколько строк и индифферентно проходило мимо: «Какой-то жид Мендель Бейлис привлекается к ответственности за убийство христианского мальчика с целью ритуальной; кому это интересно, употребляют ли евреи христианскую кровь или не употребляют. Да черт их знает. Говорят, что употребляют. А впрочем…». Так рассуждало вначале русское общество, даже представители интеллигенции. Когда дело было уже объявлено к слушанию и двое уполномоченных евреев пришли к одному очень известному профессору Московского университета пригласить его быть экспертом по делу Бейлиса, он изумленно спросил: «Какое это дело? Я ничего не знаю. Расскажите». Таково было вначале отношение к этому делу даже со стороны представителя высшей интеллигенции. Не менее странно и близоруко было вначале поведение органа русской интеллигенции [— газеты] «Русские Ведомости». И там не совсем, очевидно, поняли смысл этого отчаянного шага агонизирующего самодержавия. Они, по обыкновению, держались принципа невмешательства и многозначительно молчали. <…>
Из московских газет особое внимание на этот процесс обратило «Утро России». Еще задолго до разбирательства дела в газете появилась яркая статья — отповедь С. С. Вермеля «А судьи кто?», а затем ряд фельетонов Савелия Семеновича Раецкого, заведывавшего редакцией этой газеты. Другие же газеты и журналы хранили молчание.
И вот в сентябре 1913 г. начался этот мировой судебный процесс, началась страшная битва между черной реакцией и самодержавием, с одной стороны, и либерально-прогрессивным лагерем — с другой, между ложью, клеветой, фанатизмом, тьмой и крепостничеством, с одной стороны, и истиной, справедливостью, светом и прогрессом — с другой. На одной стороне Виппер, Шмаков, Замысловский и их идеологи: Пранайтис с одряхлевшим и страдавшим старческим слабоумием проф. Сикорским[148] и получившим мзду от петербургской охранки проф. К.[149], с другой — Грузенберг, Маклаков, Карабчевский[150]… и московский раввин Я. И. Мазэ. Это был небывалый в истории России турнир. Весь русский народ был потрясен сверху донизу. Взоры всех были обращены к Киеву, где в судебной зале происходил этот всемирно-исторический поединок. <…> Весь мир смотрел на него и, затаив дыхание, прислушивался и ловил каждый звук, исходивший из Киева. Волновалась и Москва, газеты переполнены были статьями ученых, специалистов, литераторов, отчетами о судебных заседаниях. Очнулись и «Русские Ведомости», в которых появились статьи профессоров, писателей, между прочим Короленко, который присутствовал на процессе и очень, по-видимому, боялся за его исход. Но особенно волновалось московское еврейство. Кроме общих опасений и волнений московские евреи высказывали еще особенное чувство. Они ведь послали на суд лучшего из своих сынов, который должен был выступить в качестве заступника не только за Бейлиса, но за весь еврейский народ, за его честь и достоинство, за честь своей культуры и своей этики. Зная талант своего «московского златоуста», они были уверены, что он может выполнить эту миссию блестяще. Но ведь он — общественный раввин, на государственной службе, так сказать, чиновник, подчиненный Губернскому правлению, — и ему, как когда-то его предшественнику, Минору, заступившемуся за синагогу, предстоит выступить против правительства, против его «видов и намерений». Трудная задача. Да еще неизвестно, дадут ли ему высказаться, не зажмут ли ему рот. Все эти опасения не могли, конечно, не волновать московских евреев, московскую общину. Но расчеты московского еврейства, его надежды на своего Мазэ оправдались вполне. Его блестящая речь, которую вначале пытался прерывать несколько раз председатель Болдырев и которая продолжалась 15 часов, была выслушана с огромным вниманием, интересом и затаенным восхищением даже представителями правительства и обвинения; карточное здание, построенное прокурором и гражданскими истцами, рассыпалось и рассеялось, как дым, обнаружено было невежество и дикость позорной клики, вызвавшей против себя самой подземных духов. Речь имела такой успех, что после окончания ее закоренелый юдофоб Шмаков, отдавший свое перо органу кабачков и дворников, «Московскому листку», в котором он помещал свои «ученые» труды по еврейству, подошел к Мазэ и пожал ему руку.
Наступил день, когда ожидался приговор. Трудно себе представить, что переживала в этот день Москва. Все ходили в таком же настроении, как ходят в комнате тяжелого больного. Никто не мог взяться за работу: нетерпение и ожидание парализовало все и всех. Телефон непрерывно работал в редакциях газет. К вечеру по улицам спешил народ, около редакций газет собирались в ожидании известий толпы, которые пришлось сдерживать конной полицией. Наконец телеграмма получена. Один из редакторов вышел на балкон и объявил толпе, рвавшейся в редакцию: «Оправдан».
Громкое «ура» огласило воздух, но толпа все прибывала и прибывала. «Оправдан, оправдан!» — кричали в толпе и с балкона редакции. Был отдан приказ быть всем служащим у аппаратов и отвечать на вопросы. И стоило поднять только трубку, как, не спрашивая даже, что, раздавался ответ: «Оправдан». Оправдан — этим кликом, кажется, пропитан был весь воздух Москвы.
Бейлис был оправдан. Затеянная кампания, стоившая столько трудов и средств, сорвалась. Ожидавшийся и подготовленный в Киеве погром на случай обвинительного вердикта не состоялся. Еще один гвоздь был вбит в гроб самодержавия. Вернувшийся из Киева Мазэ был встречен как триумфатор.
В 1914 г. вспыхнула мировая война. Судьбе было угодно, чтобы война разразилась как раз в местах наибольшего скопления еврейского населения, в пределах черты оседлости и царства Польского. Евреям больше, чем какой-либо другой народности, пришлось пострадать от войны. Другие народы все-таки жили в тылу, евреи же были на самом театре военных действий. Многие евреи сначала сами стали бежать от неприятеля. Царское правительство вскоре стало гнать евреев из городов и местечек, расположенных близко к фронту. Население целых городов по распоряжению военного командования поголовно выселялось в 24 часа. Это движение, названное «бешенством» (т. е. «беженством». — Ред.) и представлявшее собою, собственно говоря, «изгнание», коснулось сотен тысяч душ. Царское правительство, обыкновенно гнавшее евреев с востока на запад, теперь гнало их с запада на восток, из черты оседлости в центральные и восточные губернии Империи. На человеческом языке нет таких слов, которые с достаточной рельефностью могли бы передать этот небывалый исход, когда в одну ночь население целого города с женщинами, детьми, стариками, больными, роженицами в количестве многих тысяч душ вынуждено было покинуть свои жилища, оставить на произвол судьбы свое хозяйство и имущество и пуститься в путь, навстречу голоду, холоду, одиночеству. Сколько их погибло в пути! Сколько переболело! Сколько семей растеряли своих членов, отцы не знали, куда пропали дети, дети не знали, где находятся их родители. Эта трагедия, описанная в некоторых книгах, должна лечь черным пятном на русское командование, совершившее бескровное избиение многотысячного еврейского населения. В. Г. Короленко по поводу этого неслыханного изгнания писал: «Какие тысячи трагедий, сколько погибших человеческих жизней — женщин, стариков и детей — в этих толпах выселенцев и беженцев, гонимых, как осенние листья, предубеждением и клеветой с родных мест навстречу новым предубеждениям и новым клеветам на чужбине, — сколько их обязано своей гибелью этому предубеждению и этой клевете». «Беженцы» расползлись по всем городам центральной России, и большое количество их попало в Москву. Еврейское население Москвы сразу увеличилось. Здесь устроились большею частью зажиточные люди — купцы, торговцы, промышленники. Они образовали новый, так сказать, пласт еврейского населения, мало связанный со старыми москвичами. Дела евреев в Москве благодаря военному времени улучшились, многие разбогатели, а богатые становились миллионерами. Еврейская община устроила госпиталь для больных и раненых, и госпиталь этот, хорошо оборудованный, руководимый лучшими врачами, пользовался большой популярностью. Кроме того, организован был комитет помощи жертвам войны (ЕВОПО)[151]. Из осевших в Москве «беженцев» надо отметить митавского раввина Гирша Марковича Нурка[152], который с первого же момента своего приезда в Москву принял самое живое участие в общественных делах Москвы. Преданный еврейству, отличавшийся чрезвычайной отзывчивостью на всякое горе, неутомимый работник и идеалистически настроенный [человек], он вскоре занял видное место и играл заметную роль в жизни нового московского еврейства вплоть до своего отъезда в Ригу, где он занял высокое место депутата Латвийского сейма и стал выдающимся общественным деятелем. Жизнь евреев в Москве оживилась. Старый русско-еврейский журнал «Восход», переименованный в «Еврейскую неделю», был переведен в Москву, куда переселилась известная часть петербургской еврейской интеллигенции (между прочим, и тов. Иоффе, нынешний академик Деборин[153]). Возник и новый журнал на русском языке, посвященный вопросам еврейской жизни, «Новый путь», во главе которого стали московские литераторы. Комитеты разных обществ (ЕВОПО, ОПЕ, ОЗЕ, ЛИЯ[154]) работали энергично, даже бурно. Неоднократно приезжал в Москву известный писатель Ан-ский[155], поэт Бялик Х. Н.[156], который каждый раз читал лекции, вызывавшие восторг. Словом, еврейская жизнь билась бурным, горячим ключом.
По мере того как продолжалась война и выявлялись наши военные неудачи и поражения, правительство в целях самосохранения, чтобы отвлечь гнев народа от себя, стало искать виновника военных катастроф и нашло его… в евреях. Потерпев поражение на «старом навете» в процессе Бейлиса, оно выдумало «новый навет» — обвинение евреев в шпионаже, предательстве, измене. Царская ставка, военное командование на театре военных действий в споре с департаментом полиции в Петрограде систематически стали пускать слухи о том, что евреи в смежных с театром войны местах занимаются шпионажем, передают немцам военные тайны, указывают им места, где находятся наши армии, и т. п. Эти слухи стали распространяться и через юдофобские газеты, в стране поднялась новая волна зловещего антисемитизма, тем более ядовитая, что она была теперь окрашена обидным для русского самолюбия и национальной гордости элементом. В местечке Кум устроен был солдатский погром, который объявили официально как выражение негодования воинских частей против еврейской измены. В городе Мариамполе по доносу оказавшегося впоследствии немецким агентом какого-то мусульманского имама Байрашевского, который потом был осужден на каторгу военным судом, обвинили в измене известного в городе еврея Гершановича, и корпусной суд приговорил его к каторжным работам на 8 лет. Этот приговор был моральным ударом, так как служил как бы подтверждением распространившихся слухов и инсинуаций. Гершанович, как известно, через 2 года был освобожден, так как выяснилась его невиновность. Но пока антисемитская клика и юдофобская печать оперировали Кумом и Мариамполем как неопровержимыми документами. Но этого было мало. Возникшие в стране разные кризисы — продовольственные, товарные и другие — опять стали приписываться евреям, которые-де занимаются спекуляцией, вздувают цены, прячут металлические деньги, перевозят в гробах золото и т. д. Правительство, которое волей-неволей должно было благодаря беженцам пробить брешь в черте оседлости и делать кое-какие облегчения в праве жительства для этих евреев, стало брать все назад и преследовать евреев как никогда. Особенно сильно это почувствовалось в Москве, где начались позорные облавы, ловили евреев на улицах среди белого дня. В заседании Государственной Думы 16-го февраля 1916 г. депутат Н. М. Фридман говорил: устраиваются «облавы в Москве для того, чтобы вселить в население, внушить ему убеждение в том, что евреи являются виновниками дороговизны… На улицах хватают детей, ведут в участки, сотни людей арестовываются; арестовываются евреи под предлогом спекуляции, за сим они подвергаются выселению». Словом, повторилась вакханалия облав, гонений и выселений, которая была так знакома Москве. Это было как раз в то время, когда депутат Н. С. Чхеидзе[157] огласил в одном из заседаний Государственной Думы циркуляр департамента полиции за подписью и.д. директора Кафарова — циркуляр, в котором «Департамент полиции сообщает для сведения губернаторам, градоначальникам, начальникам областей и губернским жандармским управлениям», что «евреи усиленно заняты революционной пропагандой, искусственно устраивают вздорожание предметов первой необходимости, устраняют из обращения звонкую монету, скрывают товары, задерживают разгрузку их на ж.д. станциях, стремятся внушить населению недоверие к русским деньгам, обесценивают таковые и заставляют таким образом вкладчиков вынимать свои сбережения из государственных учреждений» и т. д. Оглашение этого циркуляра вызвало бурю негодования в Думе. Правительство, пойманное, что называется, с поличным на месте преступления, мало, однако, этим было смущено и продолжало свою преступную работу. Когда через несколько месяцев после этого возобновилось дело Гершановича, его защитник О. О. Грузенберг справедливо говорил: «Много польских городов и селений залито кровью, окутано дымом пожаров[158]. Но из этой крови, из этого пепла возрождается в пурпуре и злате старая Польша. Сбываются несбыточные сны благородных мечтателей и поэтов. Рядом с польским народом, на той же земле живет другой народ. Он тоже отдал общерусскому делу и кровь своей молодежи, и достояние свое. Он станет теперь на пепелище, обескровленный и обнищалый, оболганный, заклейменный кличкой „изменник“». В. Г. Короленко по поводу оправдания Гершановича писал: «Речь Грузенберга уже не только юридическая защита данного подсудимого перед данным составом суда, но и пламенная апелляция еврейства против общей неправды и закоренелого предубеждения. Торжество полное, и весь этот заключительный эпизод тяжелой драмы кажется простым подарком судьбы, своего рода черной жемчужиной в мартирологе современного еврейства… Мариампольский приговор смутил очень многих, совсем не антисемитов… На сомнения отвечали: „А Кум, а Мариамполь…“ Теперь есть возможность обратить против злой клеветы ее собственное оружие. На новые измышления в таком роде можно ответить: „А Кум, а Мариамполь…“»
Но гангрена русского самодержавия продолжалась, процесс гниения его шел быстрым темпом. Недовольство и негодование росло с каждым днем. Терпение истощилось. Наступил 1917 год. Вспыхнула февральская революция. В марте этого года, ровно через четверть века после знаменитого московского изгнания, отменены были все существовавшие до сих пор ограничения в правах евреев, евреи стали полноправными гражданами. Пришла наконец эмансипация евреев, запоздавшая в России в сравнении с Западом более чем на сто лет.