70111.fb2
По другой статье, 155-й, получила свои пять лет переводчица из Мурманска с заграничным именем Хильда. При ближайшем знакомстве выяснилось, что по-настоящему она Рахиль, а проституция - это роман с английским моряком. Статьи своей она стеснялась не меньше, чем имени - говорила всем, что сидит по 58-й.
Из того же Мурманска были две подружки, Катя Касаткина и Маша Пиликина. Попали они вместе, по одному делу, о котором стоит рассказать подробней.
На воле обе они тоже завели романы с морячками - но с американскими. Те, видимо, всерьез увлеклись красивыми русскими девчонками и придумали увезти их из голодного Мурманска в Америку. Девушки охотно согласились, пробрались на корабль, и матросики спрятали их в трюме, загородив ящиками и бочками. Строго-настрого наказали: сидеть и не высовываться!.. Корабль отошел от причала, шли часы, но никто из Катиных и Машиных покровителей не появлялся. Девочкам захотелось есть, а главное, писать. Они решили на свой страх выбраться из убежища. Раздвинули ящики и отправились на поиски своих ребят - но напоролись на офицера, который совсем не обрадовался: ведь они все еще были в советских территориальных водах. Сразу же отправлена была радиограмма: "Всем, кого это касается! На борту две русские девушки!"
Кораблю еще предстояло - о чем Катя с Машей не знали - стать на короткую стоянку в порту Полярное, заправиться углем. "Все, кого это касается" отреагировали оперативно. Как только судно стало на якорь, к борту пришвартовался катер, энкаведешник помахал голубой фуражкой и весело крикнул:
- Приехали, девчата! Американский порт Сан-Франциско!
Дальше, рассказывала Машка, события развивались так. Еще на берегу они с Катей договорились: если что, обе бросаются за борт и топятся. Но Машка забоялась и не прыгнула. А Катя прыгнула. Ее выловили, высушили и вместе с подругой отправили в тюрьму.
Они славные были девчонки, не жаловались на судьбу: ну, не получилось, так не плакать же? Обе, надеюсь, вышли в свое время на волю - срока у них были небольшие: Кате за незаконный переход границы дали три года, а Машке, которая не прыгала за борт, пять наболтала себе довесок по 58-10 уже в камере.
Любопытно, что три года за незаконный переход границы причитается и по новому УК. Знакомый парень уже в наше время получил те же три года за то, что перевел отказника-еврея через финскую границу - перевел, а сам вернулся в Россию. Кате с Машкой, я считаю, повезло: могли бы судить за измену родине...
Женщинам в лагере приходилось туго. Тем из них, кто спал с нарядчиком или еще с каким-нибудь влиятельным придурком, жилось, конечно, полегче. И не всегда это были самые хорошенькие. Как мне с гордостью объяснила хорошо устроившаяся блатнячка, "симпатия ебет красоту". (Прямо, как героиня Раневской: "Я некрасива, но чертовски мила").
Но были и другие способы избежать общих работ - например, самодеятельность. На комендантском я познакомился с Софой Каминской, ленинградской актрисой-кукольницей. Узнав, что я учился на сценарном факультете, она попросила меня дописать текст опереточной арии: она ее собиралась петь на концерте, а половину слов забыла. Эту просьбу я исполнил - что-то на уровне "Ах, боже, боже, а муж на что же?" Потом она уговорила меня сыграть с ней в комедии "Весна в Москве" - кажется, так.
В лагерном формуляре, в графе "профессия", у меня значилось: киносценарист. Что такое "сценарист" мало кто знал, но можно было предположить, что я имею отношение к сценическому искусству. Все участники самодеятельности ревниво ожидали моего дебюта. На премьере я опозорился; говорил так тихо, что из зала кричали: "Громче! Громче!" Но этим я завоевал расположение остальных артистов им не надо было бояться конкуренции. А раньше относились настороженно, с опаской: москвич, учился в специальном институте...
Кроме Софы в спектакле принимал участие только один профессионал - Сашка Клоков, игравший до ареста в театре Северного флота, которым в годы войны руководил Валентин Плучек. Остальные были любители - но посильнее меня.
Потом уже, на другом лагпункте, я освоился и играл не без успеха молодых красавцев лейтенантов. Красавцем я не был никогда, но молод был - а кроме того, успеху помогал отцовский китель: его после смерти отца прислала мама. Я надевал его не только на сцене; носил всегда, и он производил впечатление. Однажды пожилой надзиратель робко обратился ко мне:
- Гражданин начальник, как бы мне рисом получить?..
Дело в том, что лагерный продстол выписывал продукты "сухим пайком" не только зекам-бесконвойникам, но и вохровцам. И тот надзиратель хотел бы получить свою норму не "конским рисом", т.е. овсянкой, а настоящим. Такое одолжение я ему сделал, он был не вредный.
Вохра, охранявшая нас, набиралась из местных архангельских мужиков. Про себя они говорили - полувсерьез: "Мы не русские, мы трескоеды". И охотно выменивали у бесконвойников треску, отдавая мясо из своего пайка. Тамошнее присловье - "тресоцки не поешь, не поработаешь" - известно всем. Чем им так хороша была соленая лежалая "тресоцка" - понятия не имею. Но вернусь к пище духовной.
В программу лагерных концертов обязательно входили танцевальные номера - чечетка или цыганочка, обычно в исполнении какого-нибудь "полуцвета". (Серьезным ворам по их закону не полагалось принимать участие в официальных забавах.) Певцы исполняли и романсы, и советские песни, и народные. А что до драматического репертуара, то ставились как правило одноактные пьески из сборников для самодеятельности. В соответствии с духом времени там действовали шпионы, диверсанты и разоблачающие их чекисты. Зеки играли и тех и других с одинаковым рвением: к реальной жизни эти персонажи отношения не имели, были чисто условными фигурами, как все равно пираты или индейцы.
На мужских лагпунктах женские роли исполнялись - как в шекспировские времена - мужчинами. С улыбкой вспоминаю Борю Окорокова, рослого парня с длинными как у девушки ресницами и грубыми шахтерскими руками. Он очень хорош был в ролях обольстительных шпионок. Но с Борей мы познакомились много позже, на Инте. А в Кодине женщин играли женщины.
Имелась у нас и акробатическая пара. "За низа" работал только что прибывший крепыш Ян Эрлих, а "за верха" - профессиональный цирковой акробат Володя. Его отыскали в ОП - оздоровительном пункте, и был он таким доходным, что с трудом держал стойку на исхудалых, почти без мышц, руках. Но держал все-таки; а со временем слегка отъелся и работал прекрасно.
Особым успехом пользовался у зрителей клоун Еремеев. Это был мрачный неразговорчивый мужчина, что вполне соответствует литературному клише: клоун - меланхолик, трагик - весельчак и мечтает сыграть комическую роль... Откуда-то - видимо, из армейской самодеятельности - Еремеев вынес запас дурацких балаганных реприз и, размалевав лицо белилами и румянами, во всю потешал нетребовательную публику. Но вскоре его сценической карьере пришел конец.
Дело в том, что основным местом работы у Еремеева была хлеборезка. Хлеборез - это очень завидная должность: хлеборез всегда сыт - и не хлебом единым, хлеб можно менять на продукты из посылок. Что Еремеев и делал. На него настучал его же помощник; завели дело - и меня как свидетеля вызвали на допрос. Хлеборезу предстояла очная ставка с моим начальником, бухгалтером продстола Федей Мануйловым. Главный вопрос почему-то был такой: пили Мануйлов с Еремеевым водку в хлеборезке? Я, конечно, знал, что пили, знал и про более серьезные их прегрешения; но делал честное лицо и уверял следователя, что не пили и вообще никаких предосудительных поступков не совершали.
Вторым свидетелем был помощник хлебореза - тот, что настучал.
- Ты вспомни, - уговаривал он меня. - Ты ж сам приходил с Мануйловым.
- Приходил. А водку никто не пил, пили какао - я угостил, из посылки... Что ты можешь знать? Ты шестерка, тебя к столу не приглашали.
Следователь прекрасно понимал, что я нагло вру; ну и что? В протокол ему пришлось записать: водку не пили, ни о каких махинациях не договаривались.
Эх, поздновато пришла зековская мудрость: ни в чем не признаваться, все начисто отрицать. Уговоры следователя, угрозы, мат все это в протокол не попадает. В деле остается только: не знаю, не видел, не слышал. Нам бы понять это раньше, на Лубянке. Конечно, в конце концов сломали бы нас, правильно говорил мой ст.лейтенант Макарка: "И не таких ломали!"******) Но не сразу же - и это помогло бы сохранить к концу следствия хоть каплю самоуважения. Следователи во все времена уверяют: "чистосердечное признание облегчает совесть". "И утяжеляет наказание", добавляют опытные арестанты...
Еремеева все же судили, добавили ему два года. Срок пустяковый, да и дело было несерьезное. Не то, что прогремевшая на весь Каргопольлаг афера, когда продстол и кухня выписали по всей форме ведомость на 31 апреля, получили по ней продукты и продали за зону. И ни одна из ревизий не вспомнила, что в апреле нет тридцать первого числа - пока кто-то не настучал из зависти. Но это было давно, до нас с Федей.
По еремеевскому делу Мануйлов отделался пятью сутками карцера. Эти пять суток он провел не без пользы. Каждую ночь вертухай, не желая портить отношения с продстолом, впускал к нему в камеру медсестру Лиду, Федькину возлюбленную. А роман их начался не без моей помощи, чем я до сих пор горжусь.
На фронте Федя был лейтенантом;*******) его контузило, и он жаловался на потерю потенции. Ладный, в суконной комсоставской гимнастерке и хромовых сапогах, да еще на такой хлебной должности - ясное дело, к нему подкатывались многие девчонки. Но Федька только разводил руками, отшучивался:
- Девочки, бесполезняк. У меня давно на полшестого смотрит.
(Стрелки часов, показывающих полшестого, смотрят, если помните, безнадежно вниз.) Девушки верили, отступались. Все, кроме медсестрички Лиды: она влюбилась в Федю, вполне бескорыстно, еды ей и в санчасти хватало. Но мой шеф панически боялся опозориться. Он уже домой успел написать, чтоб жена не ждала его, выходила за другого: сам он теперь для семейной жизни не пригоден.
Не знаю, почему я, с моим минимальным опытом, взял на себя роль сексопатолога (мы тогда и слов-то таких не слышали) и психотерапевта. Наверно, потому, что, как сказал однажды Саша Галич, "евреи любят давать советы". И я уговорил Федю попробовать: Лидочка хорошая, добрая, уже и не такая молоденькая - знает, что к чему. (Лиде было лет 28, но мне-то всего 23). И потом - она медсестра, она поможет... Короче говоря, Федя послушался, решил попробовать. И ведь пошло как по маслу!..
После карцера Мануйлов вернулся на свой пост, а хлеборезом сделали бухгалтера Тимофея Гостищева, донского казака. Этот очень дорожил репутацией неподкупного честняги. Ходил исключительно в лагерной одежонке, перепоясывался веревочкой, и на всякий случай изображал из себя совсем темного мужичка-простачка. Как-то раз я застал его в бараке с книгой в руках и удивился:
- Тимофей Павлович, читаете?
Он испуганно вздрогнул и бросил книжку на нары:
- Сызмальства не приучен.
А был неглуп, наблюдателен - и в самом деле честен.
Придурки жили в бараке ИТР - все, кроме самых важных: коменданта, зав.ШИЗО, старшего нарядчика. Тем полагались отдельные кабинки. ИТР - инженерно-техническими работниками - считались и повара, и бухгалтера, и кладовщики.
Однажды зашел ко мне Петька Якир. Мы сидели, болтали. Петька рассказывал, как замечательно они жили до ареста отца - по-моему, даже на курорт в Чехословакию ездили. Рассказывал про седого красавца Балицкого, отцовского приятеля - украинского наркома НКВД. Его тоже расстреляли... И вдруг на соседних нарах вскинулся пухленький старичок, сказал взволнованно - каким-то жалобно лающим голосом:
- Товарищ Якир! А товарищ Якир! Я ведь вашего отца знал. Хорошо знал... И Балицкого тоже знал - работали вместе.
Это был Кузьма Горин, старый чекист, сидевший с незапамятных времен. Говорили, что однажды во время обхода его увидел на комендантском полковник Коробицын, начальник Каргопольлага, и распорядился пристроить Кузьму на какое-нибудь теплое местечко: вроде бы Коробицын служил когда-то под его началом. И Горина поставили заведывать стационарной кухней - т.е., кухней при лазарете.
Жить в бараке ИТР было хорошо. И тепло, и клопов поменьше, и надзор не тревожит частыми бессмысленными шмонами, и сапоги не надо класть на ночь под подушку - чтоб не украли. Якир был бригадиром и жил со своими в другом бараке; там зимой подушка примерзала к стене. Топили хорошо - все-таки лесной лагерь - и посередине барака было тепло. Но стены проконопачены халтурно, оконная рама прилегает неплотно - от этого и обледеневала подушка. До итээровского я тоже там жил, спал рядом с Петькой и тоже отдирал по утрам подушку от стены - но не ругал строителей: помнил, как сам туфтил, шпаклевал стамеской баню на Хлам Озере.
От моей дружбы с Якиром выигрывала вся его бригада: я им начислял питание по высшей шкале, делая вид, что путаю нормы выработки лесоруба с нормами на распиловку дров. Если бы придралась ревизия, отговорился бы неопытностью, несмышленностью. Но никто не придрался. Правда, очень скоро лафе пришел конец.
Началось с событий, к нам прямого отношения не имеющих.
Был на комендантском бригадир Толик Анчаков, не блатной, но приблатненный. С законными ворами отношения у него не сложились: проигрался в стос, рассчитаться не смог, и настучал куму, будто воры проиграли в карты коменданта лагпункта Надараю. И что уже приготовлен и где-то спрятан топор.
В тот же день в шалман - так называется воровской барак - заявился опер вместе с Надараей и двумя стрелками вохровцами. Вообще-то входить в зону с оружием не положено: зазеваешься, налетят заключенные и отберут. Но в исключительных случаях это правило нарушалось. Кум потребовал:
- Отдайте колун, по-хорошему прошу!
Выполнить его просьбу было трудно, поскольку ни колуна, ни топора в бараке не имелось: никто из присутствующих убивать Надараю не собирался. Поэтому переговоры, как пишут в коммюнике, зашли в тупик.
Всех этих воров я знал, они пришли с нашим этапом - в том числе и Петро Антипов, и Иван-дурак, и Корзубый. Был среди них и москвич Валька Родин, "домашний вор", т.е., живший в семье (не путать с домушником, специалистом по ограблению квартир). Домашних воров блатные не очень уважают. Полноценный, полноправный вор "полнота" - это босяк, не имеющий постоянного пристанища. И понятно, что Вальке Родину, "молодяку", до смерти хотелось доказать своим, что он ничуть не хуже их. До смерти и получилось: "насовав во все дыхательные и пихательные", т.е., облаяв по всем правилам кума, Надараю и вохру, Валька картинно прыгнул с верхних нар. А вохровец с перепугу выстрелил в него. Целил в ноги, но ведь прыгая с нар, приземляешься на корточках - и пуля попала Вальке в живот. Через два дня он в жутких мученьях умер в лазарете - весь лагпункт слышал его крики.