70111.fb2
Бубнова: "Нет, это опасно. Обернем бумагой и вложим в шерстяной носок".
- Ну, теперь вспомнил?.. Говори, что у тебя там было?! - нажимал следователь. И Юлик, действительно, вспомнил: это была не бомба, не граната - стеклянный флакон с жидким мылом, которое Лена дала ему в дорогу.
Не знаю, подслушивал ли кто-нибудь нашу болтовню в квартире у меня: для этого и микрофон не потребовался бы, одна из стенок была фанерной. Но их интересовали в первую очередь дети врагов народа, Бубнова и Сулимов.
Много лет спустя мы с Юлием выстроили целую теорию - думаю, очень близкую к истине.
Когда окончилась гражданская война, все комиссары слезли с коней, отстегнули от ремней маузеры и всерьез занялись половой жизнью. Поэтому у всех у них первые дети родились в двадцать первом - двадцать втором году. В тридцать седьмом родителей - почти всех - посадили, а самых видных и расстреляли. Дети были тогда школьниками, с ними не связывались. Но к концу войны они повзрослели, и кому-то на Лубянке пришла в голову счастливая мысль: пугать Сталина новой опасностью. "Конечно, товарищ Сталин, вы правильно сказали: сын за отца не отвечает. Но, с другой стороны, яблочко от яблони далеко не упадет. Волчата выросли, отрастили зубы и теперь хотят мстить за отцов. Собрали вокруг себя антисоветски настроенную молодежь и готовят террористические акты. Но мы, чекисты, начеку! Часть молодежных террористических групп уже обезврежена, доберемся и до остальных. Спите спокойно, товарищ Сталин!"
Так появились на свет дела, в которых фигурировали громкие фамилии: Бубнова, Сулимов... А в соседних кабинетах - Якир, Тухачевская, Уборевич, Ломинадзе... и т.д., и т.п.
Оставалось только в каждом из этих липовых дел досочинить некоторые детали.
Наше "дело" выглядело так: Сулимов поручил Гуревичу изучить правительственную трассу. (Шурик Гуревич, студент-медик, ездил практикантом на машине скорой помощи - иногда и по Арбату). Фриду велено было притвориться влюбленным и ухаживать за Ермаковой, которая жила на Арбате. Сам Сулимов, помреж на мосфильмовской картине "Иван Никулин, русский матрос", брался принести со студии гранаты, а Сухов - пулемет, который он снимет с подбитого под Москвой немецкого бомбардировщика. Личную готовность совершить теракт выражал Дунский; ему Сулимов доверил обстрелять из окна в квартире Ермаковой машину Сталина, когда тот поедет на дачу. Или бросить гранату.
Весь этот бред следовало оформить по всем правилам протоколами, подтвердить очными ставками и собственноручными показаниями.
Поначалу мы пытались взывать к логике: бросить в проезжающий автомобиль гранату? Но ведь Нина жила на шестом этаже!
Наша наивность удивляла их. Нам разъяснили:
- Бросать-то не вверх, а вниз.
- Но ведь машина Сталина, наверно, бронированная?
- Да. Но на крыше каждого лимузина есть незащищенное место.
Действительно, вспоминали мы: есть на крыше "зиса-101" прямоугольничек, покрытый чем-то вроде кожимита. Это мы знали.
А о том, чего не знали, нам любезно сообщали следователи. Так, от них мы узнали, что мысль совершить терракт против главы правительства и партии возникла у нас, когда услышали, что генерала Ватутина убили террористы. (Правда, услышали мы об этом только на Лубянке).
Любопытно, что фамилия Сталин не должна была фигурировать в протоколах, была запретной - как имя еврейского бога. И также заменялась иносказанием: "глава правительства и партии". Или же делался пропуск в тексте, словно опускалось нечто непечатное: "клеветали на ............, утверждая, что якобы ............" и т.д. Почему, для чего? До сих пор не нахожу разгадки. Возможно, машинистки, перепечатывавшие протоколы, не должны были даже подозревать, что такая кощунственная мысль может прийти кому-то в голову.
Надо сказать, что с легкостью признавшись в разговорах, которые обеспечили нам срок по ст.58-10, ч.П (антисоветская агитация во время войны) и - 11 (участие в антисоветской группе или организации), все мы начали упираться, когда дело дошло до пункта 8 через 17 - соучастие в террористической деятельности. Это уж была такая белиберда, что мы не сразу поверили в серьезность обвинения. А когда поверили, многие испугались: ведь за это наверняка расстреляют! В расстрел я почему-то не верил - но и не сомневался, что дадут 10 лет. Признаваться же в том, о чем не только не говорили, но и не думали, не хотелось. Сейчас-то приятно было бы подтвердить: да, готовили покушение. И корреспондент молодежной газеты восхитился бы: "Вот, были ведь отважные молодые ребята, готовые рискнуть жизнью!.." (Я такое читал). Возможно, где-то и были - но не мы. И мы не сознавались.
Тогда следствие усилило нажим. Именно на этом этапе меня попробовали дожать бессонницей.
Делалось это так. По сигналу отбой я начинал стаскивать сапог, но в этот момент открывалась "кормушка" - оконце в двери моей одиночки - и надзиратель негромко приглашал: "Без вещей" (Это значило "на допрос"; еще одно проявление бессмысленной лубянской конспирации). Меня приводили на допрос к Макарову и начиналась обычная бодяга:
- Ну, Фрид, будем давать показания?
- Я вам все рассказал.
- Колись, Фрид, колись. Вынимай камень из-за пазухи.
- Все, что было, вы уже знаете.
- Ну, подумай еще, подумай... Знаешь, что сказал великий гуманист?
- Знаю. "Если враг не сдается, его уничтожают"... Но я-то не враг.
- Ничего, мы из тебя сделаем антисоветчика!
- Конечно. Это как помидор: сорвали зеленый, в темном месте дозревает.
- Поменьше умничай. Кто кого сгребет, тот того и у-у... Знаешь, как там дальше?
Я знал. Отвечал без радости:
- Ну вы, вы меня сгребли.
- А следовательно?! - веселился Макаров. - Колись, Фрид! (Или для разнообразия: "телись, Фрид") Мы не таких ломали!
И так далее, до бесконечности - вернее, до утра. Он еще успевал почитать газету, поговорить с женой по телефону - вполголоса и в основном междометиями, выпить свой несладкий чай. А под конец, глянув на часы, отпускал меня:
- Иди пока. И думай, думай.
Меня отводили в камеру, я стаскивал сапог - но до второго дело не доходило; надзиратель объявлял:
- Подъем!
Это значило, что весь день я должен был сидеть на узкой койке, не прислоняясь спиной к стене и не закрывая глаз. Днем спать не разрешалось, за этим надзиратель следил, то и дело заглядывая в глазок - "волчок" на тюремном языке. Стоило мне закрыть на секунду глаза, вертухай начинал теребить заслонку волчка:
- Не спитя! Не спитя!
Можно было, конечно, гулять по камере, но в одиночке на Малой Лубянке особенно не разгуляешься: узкая келья в подвале или полуподвале, от двери до стены два метра двадцать, расстояние между койкой и боковой стенкой сантиметров пятьдесят. Окна нет вовсе, неярко горит лампочка за решеткой над дверью - тоже заключенная... На душе погано.
Так проходил день. Дождавшись команды "отбой", я стаскивал сапог - и повторялась сказка про белого бычка: вызывали на допрос, Макарка спрашивал, не готов ли я дать чистосердечные показания, советовал телиться - и так до следующего утра.
На третий день я забеспокоился. И тут судьба дала мне мой шанс - в лице тюремного врача. Раз в неделю, а может и чаще, камеры обходил испуганный человечек с рыжим как веснушка пятном во всю щеку. Задавал всегда один и тот же вопрос: "Клопы есть?" - и спешил покинуть камеру, боясь, видимо, что его заподозрят в сношениях с арестантами.
Прежде, чем врач выскочил в коридор, я успел проговорить:
- У меня температура.
Он сунул мне градусник и вышел. Дверь одиночки захлопнулась. Вспомнив опыт школьных лет, я незаметно нащелкал температуру ногтем по головке градусника. Врач вернулся, посмотрел на термометр: 37,7 (набивать больше я остерегся). И позволил мне лежать два часа.
На мою удачу - может быть, из-за незначительности послабления - следователю об этом не доложили. А полагалось бы. Потому что за два часа я отлично высыпался. Приходил на допрос и чуть не валился со стула, симулируя крайнее изнеможение - но подписывать протокол о террористических намерениях все равно отказывался.
Теперь уже забеспокоился Макарка.
- А ну, сними очки, Фрид! Ты сидя спишь.
- Не сплю. - Я снимал очки и смотрел на него широко открытыми глазами.
На пятый день он сказал: