70112.fb2
В те времена внешняя политика еще не стала приоритетным объектом для Политбюро, и прошло десять лет, прежде чем назначение Молотова на пост министра иностранных дел ознаменовало собой глубинные изменения в отношении Кремля к международным делам. И потому Максим Максимович Литвинов страдал от некоего комплекса неполноценности. Однако его трудолюбие было безмерным, а сам он не был приверженцем того несколько неустойчивого образа жизни, который был характерен для Чичерина, и работавшая по ночам команда Ранцау Чичерина сменилась дневной командой Дирксена - Литвинова.
Хотя Литвинов и не обладал исключительным мастерством и блеском Чичерина в области стиля, его записки были сжатыми и ясными, с примесью наглости и дерзости. Это был действительно грозный противник, быстро соображающий и очень сведущий и опытный в делах. За годы, проведенные в решении трудных вопросов в духе примирения, наши личные отношения почти достигли уровня дружбы. Прощальное письмо, которое он написал мне спустя несколько месяцев после моего отъезда из Москвы, - Литвинов был в Турции, когда я оставил свой пост, - неопровержимо свидетельствовало об этом.
Мое официальное общение с ним оказалось несколько более трудным, нежели с его предшественником, по причине того, что Литвинов не был заядлым сторонником политики Рапалло, но всего лишь вынужденно следовал ей по долгу службы. Хотя он горячо отрицал какие-либо сомнения и колебания в отношении его веры в возможность сотрудничества с Германией, симпатии его явно были на стороне Великобритании, где он провел годы ссылки и где женился на англичанке. Его, безусловно, сурово одернули бы, продемонстрируй он какие-либо признаки отклонения при проведении внешней политики в каком-либо особом направлении. В целом, однако, он оставался лояльным к истинной вере до тех пор, пока приход национал-социалистов к власти не предоставил ему приятного предлога стать одним из первых, покинувших идущий ко дну корабль политики Рапалло. Дальнейший ход его карьеры был весьма показательным, поскольку, начиная с этого времени и далее любое его появление на политической сцене было вызвано желанием Кремля продемонстрировать свою примирительную позицию по отношению к англосаксонским державам.
В подобных обстоятельствах назначение Николая Николаевича Крестинского, на протяжении девяти лет бывшего послом в Берлине, заместителем шефа в комиссариат иностранных дел продолжило приветствуемую нами консолидацию рядов тех, кто питал искренние симпатии к Германии. Что до его места в партийной иерархии, оно было значительно выше, чем у Литвинова. Крестинский принадлежал к старой гвардии и, более того, он сражался в революционной войне в России, а не сбежал в сравнительно комфортабельную ссылку в Цюрих, Берлин или Париж. Этими большевиками, которые оставались в России и страдали от тюрем и ссылок в Сибирь, такими, как Сталин, Молотов, Ворошилов, Крестинский, восхищались как солдатами с передовой, в то время как интеллектуалы, которые после короткого периода тюремного заключения в России сбежали в ссылку за рубеж, как это сделали Троцкий, Каменев, Радек и как это сделал Литвинов, так никогда и не смогли полностью избавиться от клейма людей, приятно проведших время в тылу, в то время как их товарищи рисковали своими жизнями на фронте. Ленин был единственным исключением из этого правила.
Несмотря на свои прогерманские настроения и честность натуры, Крестинский не был человеком, с которым легко было иметь дело. У него был, скорее, склад ума юриста, нежели политика, и со своей козлиной бородкой, выпуклыми стеклами очков и резким, пронзительным голосом он больше походил на провинциального адвоката, чем на государственного деятеля. Ему так никогда и не удалось избавиться от этой склонности к юридическому теоретизированию, которая неплохо послужила ему в революционный период его карьеры, давая возможность до самого конца прокладывать путь бесплодной теории, обосновывая ее истинность. Как министр финансов в первые годы революции он стал автором закона, поощрявшего крах российской валюты, что, по его мнению, должно было расчистить дорогу для перехода к ортодоксальному марксистскому обмену. Его не волновало, что в истории останется память об этом его юношеском сумасбродстве и экстравагантности. Его героическое поведение во время суда, последовавшего за чисткой 1937 года, хорошо известно. После вынужденного признания всех преступлений, приписанных ему прокурором Вышинским, Крестинский на суде отказался признать себя виновным, утверждая, что признания были получены с помощью пыток и шантажа. Однако на следующий день он повторил свое первоначальное признание: его сопротивление было сломлено с помощью допросов третьей степени, которые, вероятно, включали в себя и угрозу подвергнуть пыткам его жену и любимую дочь Наташу,
Кроме Литвинова и Крестинского были еще двое, входившие в коллегию Narkomindel (все управление в Советском Союзе было организовано не на принципе единоначалия, а на базе коллегиальности - когда несколько людей действовали совместно). Этими двумя были Стомоняков и Карахан. Стомоняков, болгарин и бывший торговый представитель Союза в Берлине, был умным, лояльным и приятным человеком, чей интеллект работал более точно и аккуратно и в более западном стиле, нежели усложненный и временами извращенный ум русских.
Карахан, хитрый и коварный армянин, царствовал в отделе Дальнего Востока. Благодаря своему посольскому опыту, полученному за время работы в Китае, он хорошо разбирался в хитросплетениях восточноазиатской политики. Он мог играть в теннис, водить собственный элегантный кабриолет и ухаживать за балеринами Большого театра, не особо задумываясь, как все это соотносится с его партийным положением. Ходили слухи, что у него были близкие отношения со Сталиным через его друга Енукидзе - государственного секретаря в сталинском офисе, белокурого, голубоглазого, добродушного грузина с явными прогерманскими симпатиями. Так или иначе, но оба - и Енукидзе, и Карахан часто ходили в театр и даже заходили за кулисы. И оба встретили свою смерть от одной и той же расстрельной команды в ходе чистки 1937 года.
Политическое развитие, 1929-1930 гг.
Опыт, приобретенный мною в Берлине, говорил мне, что наследство, оставленное мне графом Брокдорфом-Ранцау, было полностью заложено и в долгах и что управлять им придется с великой осторожностью. Брешь, пробитая в русско-германской дружбе политикой Локарно, не была и не могла быть заделана, поскольку в основу этой политики был положен тезис о том, что центральноевропейское положение Германии не позволяет ей хранить какую-либо исключительную верность одному партнеру. Опасность того, что отношения между двумя странами могут быть нарушены по причине их диаметрально противоположного государственного устройства и агрессивности коммунистического кредо, по-прежнему существовала, нисколько не снижаясь. Но, с другой стороны, налицо был и определенный дефицит политических соблазнов, которые могли бы заставить одного из партнеров свернуть с путей добродетели: ни Франция, ни Великобритания, ни какие-либо другие державы не делали попыток завлечь Германию или Советский Союз в свою орбиту.
Приходилось продолжать и развивать реалистическую политику, учитывающую интересы обоих партнеров. Такая политика соответствовала и натуре тех людей, которые пришли на смену своим более обаятельным и блестящим предшественникам, - графу Ранцау и Чичерину. Хотя в то время я еще не мог разглядеть взаимосвязи между "Германской инженерной неделей" и пятилетним планом, но тем не менее был твердо убежден, что крепкие экономические отношения между нашими двумя странами будут служить на благо обеих и в то же время станут лучшим способом укрепления их политических отношений. Я уже знал достаточно, чтобы понять, что другим важным фактором здесь являлось сотрудничество между армиями двух стран, способствовавшее сохранению всего политического здания русско-германских отношений. До тех пор, пока в этом деликатном вопросе, отрицательные стороны которого граф Ранцау знал не хуже меня, будет превалировать доверие, политические бури, вызванные, например, вмешательством Коминтерна во внутренние дела Германии, будут иметь не столь негативные последствия.
Я прибыл в Москву, имея в наличии несколько политических заготовок. Мы с Литвиновым подписали договор о мире и согласительной процедуре (Schlichtung-sabkommen), о котором ранее велись переговоры в Берлине и который рассматривался нами как замена обычного договора об арбитраже (третейском суде); ибо Советы были решительно против подобного метода улаживания противоречий, поскольку придерживались мнения, что трудно найти посредника, свободного от предубеждений против советской системы. Но поскольку они страстно желали продемонстрировать свою волю к сотрудничеству в этой сфере и опробовать некоторые новые формы международных отношений, мы согласились на межгосударственный договор, который предполагал создание двух согласительных комиссий, способных в дружественном духе обсудить существующие различия и прийти к какому-то решению.
Хотя мы и не питали иллюзий в отношении новой схемы, но понимали, что, будучи первым подписантом подобного договора, советское правительство будет заботиться о том, чтобы он работал, по крайней мере, какое-то время. Советы рассматривали нас как удобный, подходящий объект, пригодный для апробирования одной из новых схем международной политики, которые неустанно изобретали их плодовитые мозги. Эти ожидания исполнились, поскольку договор функционировал достаточно удовлетворительно в одном или двух случаях, когда мы оказались в политическом тупике. Однако вскоре он изжил себя и пришлось изобретать что-то другое.
Beau geste - подписание договора о согласительной комиссии - был несколько уравновешен рядом суровых упреков, которые мне пришлось высказать Литвинову. В декабре 1928 года германский МИД был проинформирован, что советское правительство предложило своим западным соседям подписать договор о ненападении. Хотя этот шаг совсем необязательно был бы направлен против Германии, а был, скорее, своего рода тестом, предназначенным для проверки того, насколько государства, которых это предложение касается, заинтересованы в перспективе участвовать в осуществлении французской политики "cordon sanitaire" (санитарного кордона. - Прим. перев.); мы сочли эту одностороннюю акцию, предпринятую без предварительного уведомления, нарушением, по крайней мере, духа обоих договоров - Рапалло и Берлинского. В ответ на это Литвинов с удовольствием выразил свое неодобрение политики Локарно.
Существовали, однако, более деликатные и нерешенные вопросы, с которыми Литвинов обращался ко мне в первые месяцы моего пребывания в Москве. Например, правда ли, что германское правительство намерено дать Троцкому визу на въезд в Германию? Я был тем более поставлен в тупик этим запросом, что Троцкий уже был выслан из России и нашел идеальное убежище на прекрасных островах Принкипо. Ни его здоровье, ни его жизнь не были в опасности, и им ничто не угрожало. Но несмотря на мои настойчивые заверения, Литвинов отказался объяснить более глубокие причины своего запроса, которые, вероятно, явились результатом каких-то партийных групповых интриг в высших эшелонах власти в Кремле. Однако МИД, питая отвращение к самой мысли оказаться втянутым в нечто, что могло бы обернуться опасной ситуацией, ответил отказом на запрос Литвинова.
Первого мая, в советский национальный праздник, произошел весьма показательный инцидент. Дипломатический корпус собрался на Красной площади, чтобы присутствовать на параде Красной Армии и демонстрации, которая должна была состояться после него. Сталин и другие известные советские руководители стояли на трибуне мавзолея Ленина. Это был впечатляющий спектакль, предоставлявший нам одну из тех редких возможностей удостовериться в прогрессе, которого добилась армия в области механизированного оружия и авиации. В те дни во всей Европе царило сильное общественное напряжение в связи с приближением неминуемого экономического кризиса, и над многими странами нависла угроза всеобщих забастовок. И когда Ворошилов, восседая на великолепной лошади, пересек Красную площадь и обратился к войскам, я был ошеломлен, услышав его подстрекательскую, сугубо пропагандистскую речь. Суть ее состояла в том, что Красная Армия - защитник и гарант прав угнетенного мирового пролетариата, однако заканчивалась речь открытой угрозой, что с этого самого дня трудящиеся массы начнут борьбу за улучшение своей судьбы.
И именно это они и сделали в Берлине, Вене и некоторых других столицах, где начались восстания, которые пришлось подавлять силой. Я никогда, ни на минуту не мог себе представить, что именно Ворошилова, спокойного и несамонадеянного человека, выберут для того, чтобы швырнуть подобное оскорбление в лицо собравшимся зарубежным представителям, которые были гостями советского правительства.
Но самое худшее было еще впереди. Сразу после парада последовала тщательно отрежиссированная демонстрация "ликующего" населения Москвы. Сотни тысяч человек прошли мимо своих руководителей в бесконечных колоннах, неся знамена с лозунгами, а карикатуры на "буржуйских" государственных деятелей были укреплены на украшенных машинах. Покидая Красную площадь вместе с членами дипломатического корпуса, я почти столкнулся с машиной, которая ехала в голове этой радостной демонстрации. Приглядевшись внимательнее, я обнаружил, что машина представляла собой макет учебного крейсера, укомплектованного нелепыми, смешными фигурами. Не нужно было долго всматриваться, чтобы понять, что на макете изображен один из тех германских крейсеров, вопрос о строительстве которых был темой тогдашних дебатов в Reichstag, тогда как стоявшие на нем фигуры представляли собой карикатуры на германских министров.
Я был в бешенстве от подобного оскорбления, нанесенного Германии и другим странам, поскольку Германия всегда демонстрировала лишь дружественные чувства по отношению к Советскому Союзу и готовность помочь. Я поспешил в Narkomindel, у входа в который стоял лишь один часовой. После нескольких часов ожидания мне удалось поймать Карахана и высказать ему все, что я думаю по этому поводу. Однако результат был такой же, как обычно: "К чему все эти волнения?" и несколько уклончивых сожалений. Речь Ворошилова якобы никак нельзя расценивать как вмешательство в германские внутренние дела, и что, мол, невозможно контролировать праздничное веселье русских народных масс. Германский МИД, который обычно изображал гнев в связи с любым открытым проявлением деятельности Коминтерна, на этот раз не поддержал меня, как я того ожидал. Так все это дело и закончилось.
Я довольно подробно рассказал об этом инциденте потому, что он ясно иллюстрирует те методы, которыми пользовался Коминтерн, и те ситуации, с которыми нам приходилось сталкиваться в Москве. В данном случае "хэппи энд" был достигнут благодаря Крестинскому, который спустя несколько дней прибыл из Берлина. Он пригласил нас с женой в один из загородных домов, расположенный в красивых окрестностях Москвы, где отдыхала элита партии.
Здесь мы встретили Ворошилова с женой, а также других влиятельных людей, обычно недоступных для иностранных дипломатов. Ворошилов воспользовался случаем, чтобы извиниться и заявить о своих дружественных чувствах к Германии. После чего пригласил нас в Дом Красной Армии и провел по музею, показывая реликвии времен интервенционистских войн. Он также показал нам тир, где мы с ним соревновались в стрельбе из малокалиберной винтовки. Затем последовал приятный завтрак, на котором мы познакомились с несколькими известными генералами. Так начались мои личные отношениям Ворошиловым, воспоминания о которых остаются в ряду самых приятных из сохранившихся у меня о службе в Москве. Этот случай был увековечен на фотографии, которая помогла сохранить мне жизнь шестнадцать лет спустя, когда Красная Армия заняла Силезию и оказалась в Гродицберге.
К концу летая счел необходимым отправиться в Берлин для доклада Штреземану и отчета в МИДе. Последний раз я встречался с министром иностранных дел во время недолгой поездки домой, которую я предпринял на Пасху. Штреземан тогда отдыхал от переутомления в "Шлосс-отеле" в Гейдельберге.
Здоровье Штреземана заметно ухудшилось. Несмотря на живой интерес, проявляемый им к политике, было очевидно, что жить ему оставалось недолго. Он страдал от частых приступов упадка сил, которыми был обязан своей изнурительной работе. Два дня, которые я провел с ним, были полны меланхолии, и ее не смог развеять даже визит к одному из наших старых Studentenkneipen (собутыльник студенческих времен, участник студенческих пирушек - Прим. перев.), хотя визит этот чрезвычайно понравился нам обоим.
И вот теперь, в сентябре, Штреземана опять не было в Берлине, и мне пришлось прождать некоторое время, прежде чем от него пришел ответ. Наконец 1 октября я получил телеграмму, в которой Штреземан приглашал меня к себе в Берлин. И тут же следом поступило известие о его смерти.
Телеграмма ко мне была последней из отправленных им - он умер от удара спустя несколько часов. Давая распоряжения своему секретарю телеграфировать мне, Штреземан добавил: "Не обязательно использовать секретный код, не страшно, если русские и дешифруют ее".
Я поспешил в Берлин, чтобы присутствовать на похоронах. Герр Куртиус был назначен преемником Штреземана. Он был членом той же партии и министром экономики. Куртиус был человеком рафинированным и талантливым, он придерживался умеренных взглядов и демонстрировал значительный интерес к развитию торговых отношений Германии с Россией. Но у него не было ни авторитета, ни веса, ни того влияния и проницательности, которые подняли Штреземана до уровня государственного деятеля европейского масштаба.
Из Берлина я отправился в \\feisser Hirsch, санаторий близ Дрездена, чтобы подлечить сердце. Но мое лечение вскоре было прервано одним из тех неожиданных инцидентов, что всегда были столь обычны для советской политики. Из Москвы было получено известие, что крестьяне-меннониты, выходцы из Германии и Дании, собрались со всех частей России близ столицы. Предков этих меннонитов Екатерина Великая уговорила эмигрировать в Россию, где благодаря своему трудолюбию и прогрессивным методам ведения сельского хозяйства они значительно разбогатели. Поскольку за эти же самые качества они стали подвергаться гонениям со стороны советских властей, меннониты организовали массовый марш на Москву и многотысячным лагерем стали в пригороде.
Спустя несколько дней число их выросло с шести тысяч до тринадцати. Они требовали разрешить им эмигрировать в Германию, и советское правительство, озадаченное и пребывавшее в полной растерянности, не знало, что делать в столь неожиданной ситуации и все больше склонялось к тому, чтобы согласиться с их требованиями, поскольку протест меннонитов стал громкой сенсацией для дипломатического корпуса и представителей иностранной прессы.
Германский Кабинет, в котором большинство составляли представители левых партий, не смог прийти к какому-либо решению, и дело затянулось. Сознавая потенциальную опасность, которую таит в себе этот инцидент, задевший больной для немцев вопрос о положении немецких колонистов в России и неприятии ими коллективизации, я решил прервать лечение и вернуться на свой пост.
В Москве обстановка продолжала накаляться. Правительство, преодолев первоначальный шок и желая убрать меннонитов подальше от глаз публики как можно быстрее, принялось насильственно их высылать. Наконец и Кабинет в Берлине дал свое согласие на въезд меннонитов в рейх. Число их тем временем уменьшилось до шести тысяч человек, но даже этим оставшимся не было позволено поселиться в Германии. Из-за недостаточного понимания нужд германского сельского хозяйства и незнания всего разнообразия немецких меньшинств, проживавших за границей, левые министры германского Кабинета решили, что меннонитов следует отправить в Бразилию, где они и должны будут поселиться.
За зиму 1929-1930 годов германо-российские отношения ухудшились. Крупных конфликтов не было, но износ от ежедневного трения, вызванного "московитскими" методами, порождал все растущее раздражение в Германии. Годами, например, Москва рассматривала радио как свое любимое средство атаки на внешний мир, и ныне почти ежедневно в эфире на весь мир звучали брань и оскорбления в адрес германских государственных институтов и партий. И что меня бесило больше всего, так это тот факт, что радиостанция эта находилась в Германии. Море протестов, заявленных мною и поддержанных МИДом, не сдвинули дело с мертвой точки. Нас вежливо информировали, что правительство не имеет власти над какими-либо радиостанциями, поскольку их содержат профсоюзы.
Появились и другие трудности: всеобъемлющий экономический и консульский договор, заключенный в 1925 году во время конференции в Локарно, оказался не стоящим даже бумаги, на которой он был написан. Он утратил для русских очарование новизны, и Советы теперь не очень-то заботились о том, чтобы придерживаться его положений. Жалобы германских граждан, живущих в Советском Союзе, все множились, так же, как и жалобы со стороны наших консулов. Что-то надо было делать, и мы решили, что самый эффективный способ разрядить обстановку и выпустить пар из перегретого котла - это привести в движение механизм согласительных комиссий, предусмотренный подписанным в 1929 году договором. Соответственно, в апреле 1930 года меня вызвали в Берлин, чтобы обсудить этот вопрос.
Но вскоре я понял, что в Берлине против меня плетется довольно тщательно разработанная интрига и что моя поездка инспирирована министром Куртиусом совсем не для того, чтобы обсудить московские дела. Интригу эту начал мой коллега, страстно желавший занять пост посла в Москве и пользовавшийся в этом мощным содействием со стороны своих друзей в канцелярии Reichsprasident'a и одного журналиста, с которым у него были хорошие отношения. Ряд других националистических газет также принял участие в этом деле по своей собственной инициативе. Лейтмотивом их выступлений стало утверждение, что хотя я хорошо зарекомендовал себя в качестве шефа Восточного отдела, но ныне недостаточно энергично отстаиваю германские интересы в отношениях с советским правительством. Утверждалось также, что послом в Москве должен быть более жесткий человек, с более жестким отношением к Советам. Куртиус дрогнул и, лишенный авторитета Штреземана, похоже, склонялся к тому, чтобы уступить давлению, оказываемому на него Вильгельмштрассе, 76 - а именно канцелярией рейхспрезидента.
Он осторожно поинтересовался, не готов ли я вновь вернуться на пост шефа Восточного отдела, от чего я категорически отказался. Из бесед с политиками и высокопоставленными функционерами - среди которых были и депутат от социалистов Брейтшейд, и генерал фон Шлейхер - я вынес убеждение, что все они осуждают плетущиеся против меня интриги и желают, чтобы я остался на своем посту. Наконец, и Куртиус принял решение и не стал больше настаивать на моем уходе, уполномочив меня вести переговоры с советским правительством о разрешении острых вопросов средствами, предусмотренными статьями договора о согласительной процедуре. Почти в это же время Шуберт был назначен послом в Рим, и Бюлов стал его преемником на посту статс-секретаря германского МИДа.
Едва я вернулся в Москву и начал переговоры с Narkomindel, как разразилась буря в берлинской прессе. Некоторые газеты вновь обратились к своим заявлениям о моей вялости при выполнении возложенных на меня обязанностей, и все они опубликовали сообщения о том, что смена посла в Москве является делом решенным. Некоторые из демократических газет, такие как Berliner Tageblatt, разоблачили эти интриги. Однако отдел МИДа по связям с прессой по-прежнему хранил молчание. Должен сказать, я был сильно взбешен как тем, что приходится отбивать атаки с тыла в тот самый момент, когда мне приходится вести важные переговоры с Советским Союзом, так и тем, что не получил в этой ситуации никакой поддержки со стороны своего руководства. И потому был настроен добиться окончательного решения вопроса, попросив министра Куртиуса опубликовать официальное опровержение того, что в посольстве в Москве предстоят какие-либо перемены, причем сделать это в течение 48 часов. Если Куртиус откажется, я сообщу ему, что ухожу в отставку.
Опровержение было опубликовано, интригу разоблачили, и с тех пор я мог спокойно заниматься делом, причем намного более успешно, чем раньше.
Что касается плана задействования согласительной комиссии, Narcomindel с готовностью согласился, и встреча была запланирована на июнь. Руководителем германской делегации был назначен герр фон Раумер. Я уже упоминал едем в своем рассказе о конференции в
Женеве как о блестящем и остроумном человеке, ведущем промышленнике и члене Reichstag от той же партии, что и Штреземан. Другими членами делегации были мой друг герр фон Мольтке из МИДа и герр Хенке - бывший адъютант графа Ранцау. Они остановились у нас в посольстве, и мы от души наслаждались ежедневным общением с этими интеллигентными и приятными людьми.
Начавшиеся переговоры приняли неизбежный оборот, характерный для всех переговоров с советскими властями в то время, а именно: максимум ссор из-за пустяков и минимум конструктивных результатов. Однако примирительная комиссия работала в соответствии с нашими ожиданиями, ввиду того, что она служила своего рода предохранительным клапаном, позволяя в конце концов принять взвешенное решение после предварительных накаленных дискуссий.
Эксперимент был повторен на следующий год с менее удовлетворительными результатами, после чего окончательно оказался преданным забвению, выполнив свою задачу - позволив продемонстрировать всему миру "прогрессивные дипломатические методы", придуманные советским правительством, а также некоторые новые способы, которые могли быть использованы в дипломатической практике.
Несколько более долговечные результаты, чем эти чисто юридические, были достигнуты в беседах, которые состоялись у герра фон Раумера с некоторыми из ведущих советских функционеров, такими, как, например, Микоян. Раумер был слишком сообразительным человеком, чтобы не догадываться о потенциальных возможностях целого континента, приступившего к своей индустриализации, и перспектив, которые открываются здесь для германской экономики. Хотя Раумер всегда стоял за развитие торговли с Советским Союзом, он согласился с моими мыслями и предложениями, которые я изложил ему в ходе наших долгих бесед, и с тех пор стал одним из самых стойких сторонников предоставления кредитов Советскому Союзу. Его помощь была тем более ценной для меня, что он находился в дружеских отношениях с недавно назначенным канцлером - доктором Брюнингом.
Германские кредиты Советскому Союзу
Пятилетний план вступил в решающую стадию. Непосредственное воздействие, оказанное им на русско-германские экономические отношения, ограничивалось главным образом растущим наплывом германских специалистов и технических работников - как результат наступления, начатого СССР "Германской инженерной неделей". По крайней мере пять тысяч из них были разбросаны по многочисленным промышленным предприятиям на всей огромной территории Советского Союза. Многие из них осели в Москве, работая в качестве экспертов в министерствах и плановых организациях, но большинство трудилось за Уралом, в бассейне Дона, на Кавказе и даже в более отдаленных областях. Среди них было много высококвалифицированных специалистов, хотя большинство из них были просто обычными людьми, потерявшими работу в Германии вследствие усиливающейся экономической депрессии и потому были рады найти работу в далекой России.
Наиболее талантливые из этих инженеров не были, конечно, уволены своими германскими работодателями. Но в России им платили не в рублях, а в иностранной валюте. Инженеры высокого класса получали "капиталистические" зарплаты от 60 до 80 тысяч золотых марок, в то время как средний инженер в Германии получал от 5 до 8 тысяч марок в год. Такой приток иностранной валюты был важным фактором для германской экономики, и он тем более приветствовался в Германии, что эти люди не только не были безработными во времена депрессии, но и имели возможность приобретать ценный опыт работы в зарубежной стране.
Что до политического аспекта вопроса, то эти германские инженеры, разбросанные по всей России, были для меня самым ценным источником информации. Поскольку те из них, кто выполнял наиболее важные задачи, поддерживали постоянную связь с посольством и с германскими консульствами в других городах, мы были всесторонне информированы не только об экономическом развитии в стране пребывания, но и по другим вопросам, таким, как, например, взгляды и настроения людей, а также процессы, происходившие внутри партии.
Полагаю, что ни одна зарубежная страна ни до, ни после не имела в своем распоряжении такого количества подробной информации о Советском Союзе, сколько имела Германия в начале 30-х годов.
Эта информация подкреплялось еще и компетентностью сотрудников германского посольства и консульств в разных частях СССР. Как только германские специалисты покинули страну и политические отношения между двумя странами ухудшились, следом за ними опустился "железный занавес", изолировав нас столь же надежно, как и остальной мир, от событий, происходивших внутри Советского Союза.
Если исключить наплыв инженеров и техников, то можно сделать вывод, что русско-германские отношения оказались не очень сильно затронуты пятилетним планом. Кредит, предоставленный Советскому Союзу где-то в 1928 году, до сих пор не поступил. Он не был увеличен, как не было и каких-либо переговоров об этом, ведущихся или планируемых.
Чем больше я знакомился с развитием событий в Советском Союзе, и особенно с пятилетним планом, тем сильнее становилось мое убеждение, что у Германии есть уникальная возможность значительно увеличить свой экспорт и утвердиться в стране с, похоже, практически неограниченными потенциальными промышленными возможностями.
У меня не было иллюзий относительно долговечности подобного состояния дел, поскольку я отчетливо сознавал, что Советы обратились к Германии за помощью и сотрудничеством в индустриализации своей страны не просто из чистой симпатии. Я достаточно хорошо был осведомлен о том факте, что истинной целью, стоявшей за пятилетним планом, была автаркия, столь полная, насколько это возможно. Идеальным для Советов было бы вообще ничего не импортировать. Более того, я принял во внимание и тот факт, что в тоталитарном государстве любая покупка и продажа - вопрос в высшей степени политический. Если бы Советский Союз начал проводить политику установления близких отношений с Соединенными Штатами или Великобританией, заказы на оборудование и другие товары были бы сразу переключены на нового друга и мы остались бы не у дел.