70164.fb2
…Больница, что ли?.. Белые халаты, нет, не халаты, а что-то вроде простыней, обмотанных вокруг тел… странно… Наверное, все-таки больница…
Черный «опель-кадет», какая шикарная машина; черная униформа, блестящие козырьки фуражек, куда они меня везут?..
Просыпайся, Адриан.
(Кадр стремительно удаляется, словно по темному туннелю, — уменьшается, превращается в крошечную точку; гаснет.)
Еще полежать немного с закрытыми глазами, вслушиваясь, вслепую ощупывая комнату, внюхиваясь в знакомые запахи: комната моя. На постели рядом пусто — протянутая рука падает, как отрубленная, на смятую подушку, не рассчитав траектории, и из груди глухо рокочет протестующее мычание, уже окончательно пробуждая от сна: голос тоже мой. Все еще не открывая глаз, как бы просачиваюсь за дверь, мысленно прослушиваю-проверяю коридор, ванную, кухню — везде тихо. Я в квартире один. На ночном столике с другой стороны должны лежать часы — протянуть руку туда. Ого! Лялюся, должно быть, исчезла ни свет ни заря — ну да, у нее же сегодня утренний эфир. Который я, кстати, проспал, как последняя скотина. Тьфу ты, как досадно… И что это меня опутало?
В голове — словно след от укола: черный «опель-кадет», полный чужих офицеров (что это за форма?); женщина в белом халате или в простыне, обмотанной вокруг тела; в металлической посудине с низкими бортиками кипятится шпатель, или как это называется… Ну его на фиг, пора прочухиваться.
На улице тихо шуршит дождик — такой хороший, весенний дождик, от которого в одну ночь просыпаются деревья и трава. Открыть дверь на балкон и глубоко вдохнуть воздух: влажно, тепло. Класс. Внизу во дворе покрывается капельной россыпью, словно потеет, серебристый «мерс» с крючковатым флажком на номерной табличке: «ВР», в народном переводе «Вирваш роки»[3] — мой старичок «фольксваген» немного дальше за ним, все равно что сельский сторож рядом с Терминатором. В соседнем подъезде живет депутат этой самой ВР. Скромный, блин, — не иначе первого призыва: не обтерся еще.
Я знаю, что он там живет, потому что в прошлом году его обокрали, и по всему многоквартирному дому тупо, как сантехники, ходили менты и собирали подписи, что никто из нас ничего не слышал и не видел; они и рассказали. Заложили, короче, депутата. Когда до этого ограбили семью с первого этажа, то никто не приходил ничего спрашивать, а те, с первого этажа, просто поставили себе на окна чугунные решетки. Теперь, когда возвращаешься домой поздно вечером, двор освещен золотыми прямоугольниками узорчатого плетения, прямо средневековый замок. Детям, наверное, понравилось бы играть при таком освещении в разных там фей, рыцарей и куртуазных дам — только вот дети теперь в такое не играют. Хотя в это позднее время дети все равно спят, а жаль. Точнее, это мне каждый раз жаль — то ли того, что я уже не маленький мальчик и не могу применить сказочное освещение к делу, то ли того, что в моем детстве не было таких кружевно-золотых окон, — был спальный район из грязносерых, обложенных плиткой, как клозеты, девятиэтажек, между которыми призывно белели игрушечные оштукатуренные домики с загадочными табличками «мусоросборник»; воняло в них жутко, но мы все равно любили там прятаться — между мусорными баками, как раз такими в высоту, что если присядешь, тебя не видно, и в таком вот вонючем полутемном интиме я впервые узнал, как девочки писяют. Девочку звали Маринка, и на ней были ярко-красные, вырви глаз, рейтузы; так как я не верил собственным глазам, она великодушно позволила мне собственноручно исследовать мокрую щелку и два маленьких бугорка, — похоже, во мне уже тогда жил экспериментатор. Каждый опыт — это опыт, и полученный на мусорке — тоже. Не бывает «вирваних роюв».
…Лялюська, Лялюшка моя, видно, опаздывала: на кухне в раковину наспех брошена ложечка и невымытая кофейная чашка, в кофеварке порыжевший намокший фильтр с расквашенной до болотистой консистенции гущей — еще теплой. Мисочка с недоеденными мюслями стоит на подоконнике, и это меня тоже трогает, ловлю себя на невольной улыбке: ела тут стоя, глядя в колодец двора, — она всегда так делает, если ест одна. Когда ходишь вот так по кухне, по ее следам, то будто попадаешь в рукава сброшенного ею халата, превратившегося в воздух; заворачиваешься в него, и хочется прижаться щекой, потереться: Лялюшка… И еще есть запах — запах ее духов на утренней подушке, насквозь прогретый сладким, хлебобулочным, дрожжевым духом ее тела, он неотступно движется за мной, усиливается, словно учащенное дыхание, у окна, где она стояла, с новой силой наваливается в коридоре, возле входной двери, где надевала туфли; подношу к носу свои пальцы — на них Лялюшин запах немного другой, острее, солоноватее, как от морских водорослей, — удаляющимся отголоском ночи — втягиваю воздух ноздрями, и из меня непроизвольно вырывается стон, — смешно, в эти минуты я, наверное, похож на оставленного в одиночестве пса, что рыщет по пустой квартире, вынюхивая следы хозяйского присутствия… На первых порах, когда она только начала оставаться у меня на ночь, я после ее ухода и вел себя в точности как пес — зарывался мордой в ее халат и проваливался в спячку, пока не придет хозяин. Словно от блока питания отключался. Единственным социальным действием, на которое меня хватало, было — позвонить в офис и лениво отбрехаться, что меня сегодня не будет, — не знаю, верили или нет коллеги по работе моему счастливому, заспанному голосу, но мне это было по барабану, а когда тебе что-то по барабану, то преимущество всегда на твоей стороне, ибо никто тебя не достанет. Так занирваненный, я и валялся в нашей остывающей постели до полудня — засыпал, просыпался, снова засыпал, сквозь дрему радостно дивясь перемене освещения и неузнаваемым, каким-то обновленным, словно живые существа, предметам в комнате, еще до краев вибрирующей присутствием Лялюши, — и так никогда ей об этом и не рассказал, «застеснялся парень»… И вот тогда-то мне и начали сниться эти сны.
Днем, как вот сейчас, они тают, в мгновение ока уходят под воду, словно обломки разламывающейся льдины, — истончаются по краям, сюжетная связь теряется, и только и успеваешь задержать памятью — как степлером щелкнуть — серединный осколок — две-три картинки, никак не связаны между собой: какой-то «опель-кадет», какая-то вроде больница, шпатель, белая простыня, обмотанная вокруг тела… В принципе так нередко бывает со снами, особенно если голова забита делами и хлопотами, просыпаешься — и словно мордой об стол: блин, снова то же самое!.. Не до снов тогда. Но с этими снами с самого начала было иначе. Во-первых, они не были связаны с дневными впечатлениями, пусть и переработанными воображением, и вообще никаким боком не относились к чему-либо, что я мог когда-нибудь знать на собственном опыте. Никакого тебе дежавю. Как мне удалось — точнее всего — передать это в разговоре с Лялюшкой (потому что именно в разговорах с ней я и нахожу наиболее точные формулировки, даже когда речь о принципе действия термоионного генератора или об иных вещах, о которых она понятия не имеет), — впечатление такое, будто передо мной по ошибке распахивают дверцы чужого шкафа, где лежат незнакомые вещи в незнакомом порядке. То, что я вижу и что успеваю запомнить, для кого-то, по-видимому, имеет смысл — я же ощущаю себя человеком, который из-за ошибки на линии случайно становится свидетелем чужого телефонного разговора. Ты хочешь сказать, уточнила Лялюшка, нахмурившись и покусывая нижнюю губку, что тебе снятся чужие сны?.. Нет, именно что не так, и в этом еще одна их особенность — правильнее будет сказать, что мне снится чужая явь. То есть? Ну как бы тебе объяснить — это выглядит не как сновидение, а как воспоминание, причем очень живое и яркое, даже на ощупь, даже запахи я чувствую, но только я точно знаю, что со мной такого никогда не было, что это не мое воспоминание. Одно из безусловных преимуществ жизни с журналисткой в том, что со временем научаешься толково и вполне литературным языком излагать свои мысли и словарный запас также разрастается донельзя, так что тебя и самого иногда, случается, принимают за журналиста, — все благодаря тому, что она умеет терпеливо допытываться. Итак, уцелевшая картинка — наверное, потому и уцелевшая, что повторялась уже не раз: весенний лес, блики солнца на стволах деревьев, пахнет прелью и хвоей, зеленый такой запах, и спина идущего впереди — в серовато-голубой военной форме, со шмайсером через плечо, только пояс — не ремень, а почему-то тканевый, простроченный, — мы идем сквозь лес «гусаком» — откуда-то я знаю это слово, и эта могучая крестьянская спина, отчеркнутая тканым поясом, — последнее, что я вижу, потому что внезапно из-за деревьев взрывается сухое тататаканье, сильный толчок в грудь — и чернота. Дальше не помню — расползлось, как намокшая бумага в темной воде. Через некоторое время Лялюшка, посоветововшись с кем-то из знатоков, — знакомых профессионалов в любой области у нее все равно что в каталоге парламентской библиотеки, только снять телефонную трубку и набрать номер, — возбужденно, с шерлок-холмсовской интонацией (журналистское расследование!) сообщила мне, что строчные пояса, оказывается, на самом деле существуют, и давно, — это форма американской армии! Вот видишь, я же говорил, откуда бы мне это знать?.. Ну хорошо, а шмайсер — ты уверен, что то был шмайсер? Абсолютно, и даже лес был наш, а совсем не американский, и скажу тебе больше — я знал, как называются не только все эти деревья, но и подлесок, и кусты: боярышник, вереск… Можжевельник… Ну нет, это меня как раз не очень убеждает, этого ты мог где угодно с лету нахвататься — хоть бы и в турпоходе, к примеру, когда в детстве с мамой на Говерлу лазил, а потом позабыл… Но ведь по этой логике и с американской формой может быть то же самое: знал-знал да и забыл, ты на это намекаешь?.. В ответ Лялюшка состроила одну из своих фирменных «гримасенций» — глубокомысленно надутые губки и грозный «упертый» взгляд, называется «молчание волков»: когда все аргументы исчерпаны, но поражение не признаешь, потому что западло (еще у нее есть «молчание ягнят» — с жалобным взглядом исподлобья, и это уже означает мольбу о пощаде), — как всегда в таких случаях, я не удержался, чтобы не рассмеяться и не обнять мою милую кривляку, сам же и впрямь засомневался: черт его знает, а может, и видел когда-то такую форму — на каких-нибудь голимых плакатиках на военной подготовке или вроде того?.. Как-никак, все мы дети холодной войны, а те, кто учился на технарей, и подавно, — для чего нас и муштровали, как не для службы родимому Вэ-Пэ-Ка, который, исполать ему, таким позорнейшим образом загнулся, я чуть ли не последний из нашего курса, кто еще как-то символически числится при профессии, хоть кормлюсь, слава богу, и не ею, потому что ею уже фиг прокормишься, хорошо еще, что с малых лет любил играться дедушкиными портсигарами, пригодилось теперь новоиспеченному, ха-ха, бизнесмену! — но ведь и по сей день помню страшные военные тайны сэсэсэра, типа макарон пулевого калибра и шоколадных конвейеров, тоже сконструированных с дальним прицелом — так, чтоб за двадцать четыре часа могли перейти на производство пороха, так почему бы этому моему протухшему коллективному бессознательному не выбросить теперь на-гора какую-нибудь позабытую детальку?.. Объяснение вроде бы и логичное, но мне не нравилось: в нем не было красоты. Недоставало инсайта, той элегантной неожиданности ассоциаций, когда р-раз! — и все сходится, как в пазле, и никакие хвосты больше не свисают. Я мог не доверять своим ощущениям — а они все мне хором вопили, что в том сне я вправду воочию видел чью-то смерть, как она в действительности случилась, — но по крайней мере как физик я еще не настолько дисквалифицировался, чтобы утратить чутье верности решения, — а таковая верность, Лялюша, помимо прочего, всегда поверяется элегантностью, одним нестандартным ходом, благодаря которому все наконец встает на свои места. Понимаю, вздохнула Лялюша, глядя на меня уже «по-ягнячьи», это не только в твоих уравнениях так… Возможно — но знаешь еще что? Теперь, когда ты вспомнила про Говерлу, я уже точно уверен, что тот лес был где-то в Карпатах.
…Ужасно не хочется идти в душ и смывать с себя ее запах — пускай уж после завтрака. («Лентяйка-Замазурский!» — дразнит меня Лялюшка, когда завтракаем вместе: сама она, опрятная девочка, даже кофе не пригубит, не искупавшись и не надев трусики, и не понимает, какой это кайф, когда вся она такая чистенькая, благоухающая, — Ну прекрати сейчас же, — Боюсь, это невозможно, — Сделай над собой волевое усилие, — Поздно, — Псих, эротоман! — нежно-нежно, хрипловатым голосом, и глаза уже туманятся — моя девочка! — и беленькие трусики падают вниз, как белый флаг, и еще во мне все переворачивается, когда она тихонько попискивает, как плюшевый медвежонок; знаешь, сказала она однажды после того, как мы вот так утром любились посреди кухни, и она сидела на отодвинутом стуле такая немыслимо родная, разморенная-размаренная, волосы у корней взмокли, и рассматривала свои безвольно расставленные ноги, — знаешь, в мужском инстинкте всегда есть что-то собачье — пометить женщину, как свою территорию. Я тогда только что-то угумкнул самодовольно, как последний дурень, — а ревновать начал уже потом, на откате: как говорила бабушка Лина, русин задним умом крепок. Хотя, казалось бы, к чему здесь ревновать — к воспоминаниям?.. Смешно. Только почему-то женщины, услышав от мужчины что-нибудь типа «все вы одинаковые», победоносно трактуют это как лишнее доказательство своей правоты — мол, видишь, не одна я такая! — а мужчина, наоборот, с ума сходит только от самой возможности быть помещенным в один ряд со своими предшественниками…)
Нет, в принципе-то я умею передвигаться по этой заминированной территории — я не идиот, и не из тех, кто задает вопросы типа «сколько их было?», и вообще не из тех, кто задает вопросы, — ну какие тут могут быть, к черту, вопросы… Свои игрушки-пасочки мы с Лялюшкой давно сложили вместе — понемногу, по чайной ложке рассказав друг другу самое главное из того, что у каждого было раньше, а с Сергеем, с ее бывшим мужем, мы однажды даже пожали друг другу руки на какой-то случайной многолюдной вечеринке, и он мне даже понравился бы — открытое лицо, мальчишеская улыбка, небось до сих пор действующая на женщин, — если бы не его рука в пожатии: вялая, как сдохшая рыба, словно из него давно выпустили воздух и он донашивает себя исключительно по принуждению, по обременительной, как барщина, повинности, — стареющий мальчик, каких много. Единственный вопрос, который я с подлинным интересом задавал (все-таки задавал!) Лялюшке — «Почему вы разошлись?» — остался без ответа: разошлись, и все, будто в этом и состоял ответ; другого нет и не стоит искать. О’кей, ее право, что же тут скажешь. Хуже, когда у нее с языка срывается какая-нибудь случайная фраза, ведущая к раскрутке в воспоминательном, чуть ли не ностальгическом режиме, — и когда я с готовностью подхватываю и перекрываю, возможно, чуть более резким голосом, таким, что сразу должен положить конец дальнейшему вспоминанию: как же, как же, тот самый, с кем ты ездила на Балтийское побережье и который учил тебя есть омара, — она каждый раз чистосердечно удивляется: разве я тебе это рассказывала?.. Она не помнит. К счастью, количество любовных историй в нашей жизни конечно — зато бесконечно количество воспоминаний, а это большая разница: Лялюшка собралась рассказывать про того же человека что-то совсем другое, чем в первый раз; этим и объясняется ее удивление — она не лукавит, она на самом деле не понимает: при чем здесь омар?.. Она не помнит, зато я себе хорошо представляю: разломанный красный панцирь на белом блюде, сочно смятая половинка лимона с распотрошенной мякотью, чмоканье, всмактыванье, упоенное облизывание пальцев, принесенный официантом для пиршества полиэтиленовый фартушек бесстыдно заляпан аппетитными соками, поедание омара — это почти сексуальный акт, конечно, при условии, что умеешь его правильно есть, я уже не говорю про витающий над столом запах — нежно-солоноватый и так неимоверно похожий на собственный запах моей девочки, о чем она, ясное дело, может вовсе не думать за тем столом, но наверняка думает ее спутник, если прошлую ночь они провели вместе и если он не полный идиот, — все, хватит, стоп, это на самом деле ничего не дает: влезть в ее воспоминания я не могу. Тем более что на этот раз она ни о каком омаре и не вспоминала, а количество воспоминаний бесконечно. Как множество натуральных чисел. В этом-то вся штука.
…Штука в том, моя девочка, что никак невозможно полностью и без остатка рассказать себя другому — даже самому близкому, с кем из ночи в ночь делишь дыхание, а изо дня на день — весь остальной мир. (Не знаю, может, однояйцевым близнецам удается, да и то небось тоже до поры до времени…) Это как бесконечное и конечное множества: какой бы ни была зависимость между ними, первое все равно будет бесконечным, а другое конечным, так что всем привет. Инстинктивно спасаешься тем, что всячески стремишься нарастить множество переживаний общих, сделать любимую женщину постоянным свидетелем твоей жизни в смутной надежде взять числом, чисто арифметическим перевесом — так, чтобы сумма часов, проведенных вместе, была больше суммы часов, прожитых врозь (а почему, собственно, часов, почему не минут, не секунд? не миллисекунд?.. За какую единицу времени ты успеваешь нажить впечатление, которое потом, где-то в шахтах твоего подсознательного, превращается в отдельное и совершенно неприступное для меня воспоминание, как древняя растительность — в каменный уголь?..). Но и это все тоже ни к чему — «Love’s Labours Lost», как писал дедушка Шекспир (я не ошибаюсь, Лялюша? ты меня похвалишь за мой английский?). Арифметика здесь не работает уже по той причине, что даже прожитое вместе (помнишь, как мы покупали нашу первую настольную лампу в «Свете для дома», и ты увлеченно играла трехколенными кронштейнами, выгибая и складывая лампы по всему залу под разными углами, я толковал тебе про преимущества галогенного освещения над люминесцентным, и ты слушала, как школьница-отличница, даже ротик приоткрыла, а когда мы вышли из магазина, неся покупку — не на кронштейне, а на тяжелой основе, стильный дизайн, хромированный металл, — ты так же увлеченно, на той же самой волне, даже тон не меняя, спросила: а правда, тот продавец был похож на крота? — и я только вытаращился, как баран, не зная, что сказать, потому что вообще не заметил того продавца, какой там он был из себя…) — даже прожитое вместе, Лялюша, оставляет в каждом из двоих совсем разные воспоминания, и их множество также бесконечно. Вот от этого, если хорошенько вдуматься, и в самом деле может крыша поехать. Когда-то я еще студентом повелся на эту идею: есть два бесконечных множества, например, натуральных и действительных чисел — как их сравнивать, если они оба бесконечны? Что из них «больше», что «меньше», ведь ни у одного нет предела? Так и здесь, аналогия вполне лобовая: есть два бесконечных множества: первое — это множество всех твоих воспоминаний (X), второе — множество воспоминаний, которые ты делишь со мной (Y), и существует еще понятие мощности множества: это когда каждому элементу (Y) можно однозначно сопоставить определенный элемент (X), но не наоборот, — тогда говорят, что мощность множества (X) больше, чем множества (Y). Пример: я помню, что в «Свете для дома» был продавец — разумеется был! — но не помню, был ли он похож на крота, или, может, на обезьяну, или на верблюда. И даже если бы всю оставшуюся жизнь я продержал тебя за руку — что, конечно же, вызвало бы определенные неудобства, не будем уточнять какие, — все равно множество (X) всегда будет мощнее, чем множество (Y), и никаким усилием воображения я не смогу нарисовать себе, что ты там еще видела. Так-то.
Зажарю-ка я себе яичницу, вот что.
Может, это и вообще элементарнейшая суть любви — человек, который живет рядом с тобой и все запоминает по-другому. Такой постоянный источник изумления: мир не просто — есть, мир ежеминутно тебе дается — достаточно лишь взять ее за руку. Бывает, и довольно часто, что нам одновременно приходит в голову одно и то же, один перебивает другого: вот-вот, я, собственно, это и подумал/подумала, — и мы мимоходом радуемся, словно открыли в общем доме еще один неожиданный закуток, но, думаю, если бы в этот момент мы разошлись по углам и попробовали изложить ход своих мыслей на бумаге, а потом бы сравнили, то наверняка бы оказалось, что думали мы совсем не то же самое — а всего только о том же самом, разница очевидна. Множество (X) остается мощнее при всех условиях. Поэтому так редко бывает, чтобы двум людям снился один и тот же сон.
Но ведь — бывает, бывает?.. Покойная бабушка Лина рассказывала, как в Караганде на высылке им с дедом в одну и ту же ночь приснилось, будто на речке тронулся лед и они все трое — он, она и мой восьмилетний папа — перебирались со льдины на льдину, держась за руки, на берег, где на зеленом косогоре издали белел дом с накрытым на веранде столом под белой скатертью; дедушка тогда сказал про этот сон: похоже, Лина, скоро поедем мы домой, — а после выяснилось, что чуть ли не в ту же самую ночь умер Сталин, и не прошло и года, как они действительно вернулись домой… Другое дело, что таких общих снов с Лялюшкой я, конечно же, не хотел бы ни за какую цену, спасибо большое: общий сон — как ответ про будущее, когда над обоими висит одна и та же угроза. Близость, формирующаяся извне, как под прессом, который вплавляет двоих друг в друга — потому что, кроме как друг в друга, деваться им больше некуда. Ничего себе счастьице. Еще неизвестно, как бы такая парочка поладила в нормальных условиях. То есть когда угроза близости приходит не снаружи, а изнутри: просто от того, что множество воспоминаний моей девочки бесконечно и я не знаю, которое из них и в какое именно мгновение может обернуться против меня.
Тем не менее те мои сны незаметно стали чем-то вроде нашего совместного секрета, как это бывает меж супругами. Я никогда раньше не был женат (а Лялюша-то была замужем!), и такие штуки мне очень даже в кайф, наверняка больше, чем ей, — в кайф то, как она запоминает те сны, некоторые даже записывает, вообще относится к ним чрезвычайно серьезно, смешная малышка: доморощенный ассистент доктора Фрейда! — точно так же внимательно я держу в памяти календарь ее месячного цикла и всегда могу успокоить, когда она безосновательно пугается. Правда, девочка она грамотная, когда-то изучала психологию, им преподавали, — она тогда рассказывала, целый семестр томами глотала в читалке специальную литературу, даже в психушку однажды напросилась на практикум: понятно, что мучило девчонку желание разобраться, при каких обстоятельствах приморили ей отца, но думаю, не обошлось и без тайного страха — а вдруг что-то и вправду было с отцом не так, вдруг не совсем фальшивый диагноз?.. В результате ее осведомленность в этой области еще и сегодня куда выше, чем банальная интеллигентская эрудиция, а я-то и той не могу похвалиться: разве что на практике кое-чего нахватался, работая с клиентами, самопал-психолог («психоложец», как говорит Лялюшка)… Наверное, благодаря ей я и полюбил те сны. Благодаря тому, что они не мои, а наши с ней. Хотя на самом деле они, конечно, ничейные, и любить там особенно нечего. А вот, поди ж ты, застряло — как заноза в голове…
Не смерть в весеннем лесу (не столько даже смерть, сколько спина того, впереди идущего со шмайсером на плече…), — нет, этой ночью было что-то иное, но тоже тревожное: все они, те сны, в основном какие-то тревожные — не по настроению, по содержанию. Внутри черного «опель-кадета» люди в незнакомой офицерской форме, впереди, справа, слева от меня; я на заднем сиденье, меня куда-то везут, потому что на мне подозрение в убийстве, но я знаю, что это не фатально, что как-то оно все развяжется… Другая картинка — вероятно, врачебный кабинет, потому что на спиртовке греется металлический контейнер с хирургическими инструментами, отчетливо вижу, как вокруг них искорками закипают, поднимаясь со дна, крошечные пузырьки… И еще там была женщина, обмотанная белой простыней, не припомню, какая из себя, — в следующем кадре она поднимается с места и идет куда-то со мной: коридор с низко нависшим потолком, фосфорически выбеленная лунным светом лестница, я прислоняю женщину к деревянной стене и задираю на ней юбку; темнота, по которой пульсируют, разбегаясь, концентрические огненные круги, и медленный, отстраненный, словно закадровый комментарий, женский голос говорит, что такого не бывает, — не бывает, чтобы так, да еще дважды из трех раз подряд, какая пикантная деталь. Надо понимать, она знает в этом толк. Менее всего это можно назвать эротическим сном: я ничего не чувствую. Не то что ничего похожего на оргазм, а просто вообще ничегошеньки. Голая констатация факта, да еще и со стороны: дважды из трех раз — огненный контур, и так, мол, не бывает. Блин, а как бывает?.. С Лялюшкой я часто вижу разные вещи, но таких огненных кругов что-то не припомню…
Вот что еще общее в этих снах и вот почему я с самого начала принял их за нечто чужеродное: в них нет никаких переживаний, как в нормальных сновидениях. Ни радости, ни страха, ни тревоги, ни эротического возбуждения — ничего такого, одна лишь работа органов чувств: запахи, краски, звуки, фактура, здесь, пожалуйста, все на месте, и даже куда ярче, чем обычно, словно при наркотических глюках, — не хватает только эмоций. То есть если это воспоминания, то воспоминания какого-то отключенного от переживаний интеллекта, как у зомби. Или, как говорила бабця Лина, бред отрубленной головы. Если бы не Лялюшка, я бы скорее всего так и решил, что дело катится к шизухе. А что мне от этого хорошо — словно какая-то иная перспектива каждый раз вспыхивает, как бывает, когда в горах внезапно открывается вид на долину, — так ведь шизики, наверное, тоже от своих глюков тащатся, разве нет? Но Лялюшка мне еще раньше твердо сказала — нет. Сказала, что они как раз жутко несчастны — за исключением маниакальной фазы, которая быстро сменяется депрессивной, но ко мне это никакого отношения не имеет. И чтоб я не забивал себе голову тем, в чем ничего не смыслю, — даже с некоторой обидой сказала. Будто я посягаю на чужое горе как на привилегию, которая мне не положена. Сорри, малышка. Это я как раз понимаю, это вам не омароядные мужики, всегда готовые прокатить в Бенилюкс хорошенькую журналистку («бени» не «бени», а на Хорватию меня в это лето все-таки хватит, Лялюшка еще не знает, объявлю ей где-нибудь через неделю…), — понимаю, что среди ее воспоминаний, особенно про отца, должны быть темные и тяжелые, как валуны, из которых она соорудила себе небольшую крепость для обороны и вход туда защищает даже от меня. Замкнутое подмножество, так сказать, — в прямом и в переносном смысле. Хорошо, договорились, разве ж я против. (Хоть немного жаба все-таки давит, вот ведь странно человек устроен: так, словно в роли признанного полноценного шизика я был бы ей интереснее — героичнее, что ли… будто и правда покушался на то место в ее жизни, которое она отвела отцу, — но он, кстати, раз уж на то пошло, полноценным шизиком тоже ведь не был, так что нет у тебя, Лялюша-дорогуша, никаких личных оснований так уж ревностно защищать интересы международной федерации психопатов, и вообще — каждый имеет право на свою шизу! Вот как-то так… Ну не псих ли я, в самом-то деле?..)
Сало уже поджарилось, цок-плюшш, цок-плюшш, цок-плюшш: разбиваю на сковородку три яйца, и кухня мгновенно озвучивается бодрящим шипением. В холодильнике обнаруживаются огурцы, слегка подуставший пучок редиски и несколько стрелок молодого лучка; жизнь в принципе вполне неплохая штука. Плюс на боковой полочке майонез «Чумак» (покупаем украинское!) — и готов салат «витаминный», светлая памятка эпохи геронтологического социализма… Э нет, вру, майонеза при социализме в магазинах не было — лакомились базарной сметанкой. Студентами мы специально ходили в тогдашнее кафе «Театральное», на углу Владимирской, где теперь пятизвездочный долгострой, на такую диковину, как «яйцо под майонезом» — круто сваренное яйцо, политое чайной ложкой майонеза, чрезвычайно душевная была закусь. Если бы я когда-нибудь захотел открыть ресторан, то только суровое «ностальжи» а-ля восьмидесятые, и назвал бы соответственно — «Столовая», или «Общепит», или, в крайнем случае, «У Щербицкого», — и, уж простите, дамы и господа, без понтов, без вульгарных фальсификаций на манер «Сельпо», где от сельпо ни фига ведь, кроме названия, а — по-честному, с тщательным сохранением всех археологических подробностей: чтоб шаткие столики на дюралюминиевых ножках, под одну из которых обязательно подсунут плотно сложенный клочок бумаги, дабы не расплескивался борщ, и ложки-вилки чтоб из вечно жирного гнущегося алюминия, а ножей — ни боже мой, и салфетки в центре стола — нарезанными вручную бумажными квадратиками, воткнутыми в пластиковую емкость из неликвидного канцтовара, бумага плотная и гладкая, так что при малейшем прикосновении на ней прозрачно проступают жирные отпечатки пальцев, хоть сразу в милицию неси… В меню, кроме моего любимого салата «витаминный», были бы котлеты панированные из черствого хлеба с посиневшим картофельным пюре, хек жареный с серыми макаронами пулевого калибра, пельмени с уксусом, борщ и компот из сухофруктов — с разваренными темно-бурыми залежами на дне стакана, вероятно растительного происхождения. Ага, еще винегрет. А стаканы обязательно граненые, водка с пивом и на десерт таинственное «пирожное в ассортименте»: здоровенный ломоть посыпанного сахаром слоеного теста под сексуальным названием «язычок» — когда я приехал в Киев, то в первый свой университетский год, а год был, не за завтраком будь помянут, аккурат чернобыльский, только этими «язычками» и питался: пока не научился сам стряпать. И еще из сентиментальных соображений подавал бы «яйцо под майонезом» — но это уже исключительно как «Specialite du jour». Если все это как следует организовать — чтоб и дизайн соответствующий, стены покрасить вровень с человеческим ростом зеленой масляной краской, плакаты там всякие страшилочные поразвешивать, лампочки чтоб горели в лучшем случае через одну и от времени появления клиента до времени, когда его заметит официант, чтоб проходило не менее тридцати минут, словом, полное погружение в атмосферу, — уверен, двери бы не закрывались. И не только из-за западных туристов. Золотая идея, кому бы ее продать? Может, тому, с серебристым «мерсом» во дворе? Ведь правда странно, что никто до сих пор не додумался, — не иначе, стесняются пацаны своей бурной комсомольской юности, все им подавай теперь непонятное, Лямур-бонжур, да Шато де Флер, да шевалье из-под Конотопа: как те деревенские, что с гонором обзаводились полированными гэдээровскими секретерами, за бесценок сбывая из хат старые расписные сундуки и «петриковские» скамеечки. Потом внуки спохватятся, а ни фига, поздно будет: ни тебе сундуков, ни скамеечек. Уже и сегодня классический киевский фаянс из Европы ввозим, да разве только фаянс… Зато французского ампира на каждом аукционе немерено, и хватают наперебой, аж дым из ушей, и цены под потолок накручивают, растопырив пальцы, а спросить бы — чувак, ну глянь-ка ты на себя, ну где твои предки могли видеть тот ампир?.. И на черта ты покупаешь чужое прошлое? А вот антураж «от Щербицкого» я бы им для такого ресторана в мгновение ока обеспечил — чего доброго, еще бы и в моду ввел. Все равно же через двадцать лет так оно и будет, так чего откладывать?
Эх, что там говорить…
Махнув рукой на историческую достоверность, поколебавшись, в последнюю минуту вбухиваю в свой квазивитаминный салат чуть ли не полбанки оливок: получается что-то вроде витаминно-греческого. Такой себе посткоммунистический гибрид — жаль, нет твердого сыра, вкрошить бы сюда немного феты или, еще лучше, гуцульской брынзы свеженькой… Ладно, обойдется; зато хлебушек всунем в тостер. Нет ничего лучше, чем запах поджаренного хлеба… Все, мое согласие с внешним миром достигает своего пика одновременно со слюноотделением — теперь можно и телевизор врубить: включается как раз Лялюшкин канал, но Лялюшку я, хам и быдло, проспал, как бревно, на целых полчаса и попадаю аккурат на последние известия, ну-ну. Чтобы услышать, что Багдад до сих пор бомбят. Вот суки, блицкриговцы долбаные.
Только-только я, умостившись напротив экрана, со смаком набиваю полный рот яичницей, салатом и теплым (хрустит!) пшеничным хлебом, как внешний мир вмешивается совершенно с другой стороны — и совершенно непрошеным образом: звонит телефон. Аж заливается. Надо было догадаться поставить на автоответчик.
— Доб-рае утро, Адриан Амброзьич.
Это Юлечка, пчелка моя неусыпная, — уже на работе. Душа не нарадуется. Если бы оно, сердешное, наловчилось еще говорить на украинском, а то я над этим «Адрианом Амброзьичем» каждый раз секунд десять размышляю, прежде чем идентифицировать его с собственной (в данный момент жующей) персоной… Некоторые клиенты, зная мою принципиальную нелюбовь к отчествованию («Эдипов комплекс», — обычно отшучиваюсь я, и у многих физиономия при этом почтительно вытягивается, мол, а-а, ну да, понятно…), засандаливают нечто совсем необычайное — «гаспадин Адриан»: им кажется, что это то же самое, что по-украински сказать «пан Адриан». Абсолютно анекдотическая форма, а распространяется все шире — тоже своего рода посткоммунистический гибрид, как и мой салатик, только далеко менее аппетитный. И чего ради перебивать человеку завтрак?..
— Адриан Амброзьич, — Юлечка явно возбуждена, потому что даже не извиняется, услышав мое мычание с набитым ртом, — здесь пришел дядька, пригородный, из-под Борисполя откуда-то, принес швейцарский ножик, военных времен, с пилочкой, в хорошем состоянии… Он говорит, у него в хате часы с кукушкой и еще шкаф ореховый, говорит, от отца осталось…
Опа-на! Настоящие часы с кукушками с рынка уже год как повымело, Б. все остатки подгреб, куда мне, шушере, за ним угнаться… Неужели наконец подфартило? Чутье у Юлечки безусловно есть, я ее за это больше всего ценю… «Ореховый шкаф» — ну это разное может быть, нужно смотреть, но дядьку из рук не выпускать, ни в коем случае!
— Задержи его, Юленька. — Лишь произнеся эту фразу, отдаю себе отчет, что от волнения и сам перешел на русский, вот уж чего от себя не ожидал! Ишь что делают с человеком даже еще не деньги, а одно лишь их провиденциальное веяние в воздухе — впору вспомнить бывшую однокурсницу, влезшую с мужем в газовый бизнес под руку какого-то московского Пети, а тот Петя оказался гомиком — и повадился то и дело ездить к ним трахать Леськиного благоверного, а Леська на это время перебиралась в комнату для гостей. Вот так никого не суди, да не судим будешь…
Впрочем, Юлечка сейчас вряд ли соображает, на каком языке мы говорим, — дышим с ней в унисон на разных концах телефонного провода, словно двое влюбленных (будто на рассвете с Лялюшкой — не к месту мелькает мысль…).
— Я ему сварила кофе…
— Умничка. — Беру себя в руки; она и вправду умничка. — Поразвлекай его еще немного, я сейчас буду, — и чуть не добавляю: вот только душ приму — бог уже с ней, с яичницей, с ее парой золотых глаз, что остаются остывать на тарелке, но побриться все же надо — хорошенькое бы я произвел впечатление на пригородного дядьку, если б привалил небритый! А кофе выпью и в офисе — кофеварку я себе поставил отменную, не хуже чем у Б.
Елки-палки, неужели и правда фарт? А и пора бы — который год перебиваюсь мелочевкой, всяким хламом, что подвернется под руку, — верно говорит Лялюшка, как та коза-дереза: бежала через мосточек, ухватила кленовый листочек, бежала через лесок, ухватила травы колосок, — не бизнес, а курам на смех. Вот если бы засветиться на том же «Доротеуме» с парочкой действительно серьезных вещей… Все, стоп, хватит думкой богатеть, как дурак, — сейчас вперед, а там видно будет!..
Выключить телевизор — все равно что убрать со стола, смахнуть мелькающие перед глазами кадры: салат — в холодильник, порцию белковозолотого яичного студня — все-таки в рот, хоть и на ходу, тарелку — в мойку, и уже только в ванной перед зеркалом, под плеск воды и бодрое шмелиное гудение «жиллеттки», до меня неожиданно доходит, пробившись в сознание, та картинка, что маячила на экране телевизора, пока я разговаривал с Юлечкой, — тот самый мутно-охряный багдадский кадр, который уже несколько дней крутят по всем телеканалам: далеко внизу, в дымке то ли песчаного марева, то ли неосевшей кирпичной пыли, — мост, на который цепочкой, слева направо, выползают из пальмовой «зеленки» американские «абрахамсы», на таком расстоянии похожие на чудовищных доисторических черепах, — последний кадр, отснятый с балкона отеля «Palestine» нашим оператором, Тарасом Процюком, Лялюшка его знала, — за мгновение до того, как передняя черепаха, начинающая разворачивать башню в сторону камеры, даст залп — и уже следующим кадром на всех экранах мира будет тело самого Тараса, как он лежит ничком на бетоне, ноги подогнуты, рука откинута в сторону — уже без камеры. Звук, вот не могу припомнить, был ли слышен звук?.. Утробно-глухое, угрожающее тарахтенье танков, въезжающих на мост, — то ли оно и вправду было слышно, то ли это мое воображение его включило — по аналогии с сухим тататаканьем автоматной очереди из того моего сна?..
Неожиданно мне становится холодно. Стою посреди ванной на коврике, босой, в одних трусах, — и дрожу. Короткое замыкание, иначе не скажешь.
Какая-то мысль было мигнула, и я ее пробую догнать, пока толпой не хлынули другие, слипшиеся с ней, они вваливаются как куча пьяных гостей в комнату, я их разбрасываю в стороны, выискивая ту, что промелькнула недодуманной, обрывки наших разговоров с Лялюшкой, Ассошиэйтед пресс пообещало помощь семье погибшего, Украина снова в заднице, потому что как же может требовать от кого-то расследования держава, которая у себя дома сама мочит собственных журналистов, еще и головы им отрезает, как на трофейный скальп, Лялюшка однажды пила с этим Тарасом, царство ему небесное, в какой-то их журналистской компании, танкист мог заметить отблеск объектива и принять его за корректировщика огня, война есть война, блин, или за снайпера, как уверяют некоторые, хотя с чего бы это танку пугаться снайпера, вообще на этот раз в Ираке амеры как с ума посходили, столько напуляли по своим, бабця Лина сказала бы — как попутало, вот и не фиг было лезть ворошить демонов пустыни, в Афгане тоже, ребята говорили, случалось подобное, где, холера, мой афтершейв, я всегда его ставил на эту полочку, куда она его засунула, надеюсь, депутатский «мерс» не загородил мне выезд, может, лучше сразу вызвать такси, перед глазами пляшут номера «Такси-люкс» и «Такси-блюза», я опаздываю, бляха, дядька с кукушкой сидит у меня в офисе и с каждой минутой моего промедления растет в цене, крупным планом, во — на весь экран — лицо рыдающей испановидной журналистки в белой майке, в Багдаде жара, гроб с Тарасом Протоком отправляют на родину, и кто-то из парней, которые с ним накануне пили в баре отеля, продолжает все это снимать, и если даже при этом плачет, то его слез не будет видно в кадре, потому что главный его глаз — камера — вынесен наружу, обезличенный и чистый… Стоп. Стоп, стоп. Вот оно, то, что я искал. Теперь понемножку, шаг за шагом, не потерять бы…
Картинка с танками на мосту, заснятая Тарасом Процюком на пленку и гоняемая теперь по всем телеканалам, — то последнее, что он увидел в своей жизни, так? Последнее воспоминание, сфотографированное его мозгом. Только вот был он оператором с камерой в руках и ему посчастливилось (ну и словцо!) после своей смерти продемонстрировать всему миру последнюю картинку, увиденную им в своей жизни.
Вопрос: что стало бы с этим последним кадром его сознания, если бы он не успел перенести его с сетчатки своего родного глаза — на сетчатку глаза внешнего, механического?..
Камеру можно выключить — а потом посмотреть отснятое. Камера устроена очень просто. А куда девается отснятое человеческим глазом, если тебя внезапно выключают навсегда?
Почему мы привыкли считать, будто все это просто так пропадает, гаснет вместе с сознанием покойного, — потому что нам этого не показывают? Так нам это не показывают и при его жизни, пока сознание работает. Даже ближайшие люди не могут туда заглянуть, как в беспредельное множество Лялюшиных воспоминаний. Это же не значит, что ее нет.
Спина впередиидущего в форме с тканым поясом, сухое тататаканье из-за дерева — и чернота. Дальше чернота. Но эта картинка, на которой все оборвалось, со спиной идущего впереди, с травой и кустами — боярышник, вереск, можжевельник, — солнечные блики на стволах, запах влажной земли и прелой листвы, — куда ей деваться, этой картинке? В какой посмертный архив она переходит?..
Черный «опель-кадет» с офицерами неизвестной армии, закипающий в мелких пузырьках воды шпатель, фосфорически выбеленная лунным светом лестница, женский голос, методично подсчитывающий наши оргазмы… Я не шизик, повторяю себе, сдерживая дрожь, не шизик. Спокойно. Мне всего лишь показывают время от времени кадры из чьей-то отснятой — отстрелянной — пленки.
Из пленки убитого, у которого не было при себе камеры.
И плевать ему на то, что таким антиквариатом я не торгую.
Я знаю, что это правда, потому что меня трясет. Пазл сошелся, и никакие концы больше не свисают. Все оказалось на самом деле ужасно просто, даже элегантно, как и должно быть при всяком правильном решении. Не хватало только этого простого и, блин, до чего же очевидного предположения — что отснятая в мозгу пленка не пропадает. Да и почему бы ей пропадать? Неужели только потому, что у человека не было при себе камеры?.. Глупости: камера — всего лишь случайное свидетельство наличия пленки.
Такое же, как и те сны.
И странно: от этой абсолютной, непоколебимой уверенности, что решение правильное, я на мгновение переживаю забытое сладкое послевкусие — то счастливое, победное раскрепощение после сильного напряжения мозговых извилин, которым так щедро одаривали меня когда-то мои научные изыски и которое никогда не сможет быть полностью компенсировано радостью от удачно выстроенной комбинации при сделке, хотя некоторое сходство здесь вроде бы и есть… Нобелевская премия мне за мое открытие, конечно, не светит, но радость от него в эту минуту вполне самодостаточна: мир поддается объяснению. В частности, такому: где-то в виртуале спрятан гигантский, неизмеримый — бесконечный — вот именно! — архив отснятых пленок, которые хотят быть просмотренными — а каким именно образом, это уже детали, покуда несущественные. Вообще, нужно признать, в этой мысли есть нечто успокоительное. Нечто такое, что обещает человеку, патетически выражаясь, шанс на неодиночество (Лялюшин лексикон!). Типа: свою память, в полном ее объеме, завещаю после своей смерти Дарине Гощинской / Адриану Ватаманюку, нужное подчеркнуть… Ну, может, не в полном объеме, в полном — это уж чересчур, но в целом — чем не идея для фантастов? Сыплю, смотри-ка ты, идеями, как икрой; утро повышенной идееродности. Повышенной несучести. Адриан-несушка. Гас-па-дин Адриан Идееносный. Нет, лучше — Адриан Идееродный: почти как император. Капец. Эх, Лялюшка!.. Ну держись, бориспольский дядька, будут тебе сейчас часы с кукушками…
Сам перед собой пофыркивая, потому как перед кем же пофыркать в пустой-то квартире, с наслаждением втираю в кожу прохладную порцию шелково-щекочущего «Эгоиста» (афтершейва так и не нашел!) — как только приеду в офис, прямо с порога закажу Юлечке, чтобы сварила мне двойной эспрессо… И уже только натянув новехонькую, так уж и быть, свежераспакованную (так как чистой нет!), хрустящую, от Hugo Boss, елы-палы, рубашку — футболка дядьке может показаться несолидной, что ж, как говорит Лялюшина мама, однова живем! — и очистив швы от застрявших пластмассовых, вечно ненавистных колючих обрезков от этикеток, и самодовольным жестом одергивая манжеты, весь из себя клевый, хоть сразу на «Сотби» или в швейцарский банк (нет, сначала на «Сотби», а уже оттуда, с полной мошной, — в швейцарский банк!), — догоняю, словно послеобеденной отрыжкой, уже совсем простой последыш предыдущей мысли, простой как мордой об дверь — проще не бывает: но почему же именно я, мамочка родненькая, почему я?.. Почему тот, отстрелянный, — кем бы он ни был — выбрал для просмотра своих перепревших архивных пленок именно меня — ведь я не заказывал это кино?..
И между прочим.
Уж если на то пошло.