70169.fb2
Какая невероятная свобода необходима уму, чтобы взять в собеседники сумрак! Она возможна лишь на проницаемой границе между сном и явью, набегающими друг на друга, словно волна на волну. Это состояние описано Тютчевым лишь однажды - в стихотворении "Сон на море", но, надо думать, было хорошо ему знакомо; не хуже, чем Мечтателю из "Белых ночей", чем Илье Обломову. Но те воображали себя героями ненаписанных романов - исторических, авантюрных. Игра Тютчева была несравненно затейливей: он мысленно перестраивал мироздание - словно крепость из песка на морском берегу.
К середине сороковых годов ночные светила гаснут в лирике Тютчева; занимается день; сотрапезник античных богов просыпается в России пожилым чиновником цензуры иностранной. Он все так же не знает покоя и нуждается в утешении, но предпочитает теперь возвышенному - прекрасное, и время (например - время года) занимает его сильней, чем пространство.
Взамен пророческих снов душа теснится воспоминаниями. Взгляд больше не пытается проникнуть сквозь разноцветную видимость вещей - какое это было самообольщение ума! Нам ли разгадывать природу! Мы сами-то, чего доброго, не снимся ли ей? - но зато какая радость - уловить на ее поверхности движение, подобное чувству! Обычно это удается при внезапном порыве ветра, ударе грома или мгновенной, яркой вспышке:
... Когда, пробившись из-за туч,
Вдруг по деревьям испещренным
С их ветхих листьев изнуренным,
Молниевидный брызнет луч...
Иной раз вся сила света сосредоточена в тончайшей подробности. Тогда пейзаж выражает совершенное умиротворение: "Лишь паутины тонкий волос / Блестит на праздной борозде".
Или - наоборот: смысл стихотворения направляется убыванием света. И тот самый человек, что когда-то мечтал уничтожиться во тьме, теперь смиренно молит:
Помедли, помедли, вечерний день,
Продлись, продлись, очарованье.
До этой минуты он и в любви оставался растроганным зрителем...
Потом Е. А. Денисьева умерла, и Тютчев снова, как много лет назад, остался один в ночи.
Но другая была ночь, и другое одиночество.
Все темней, темнее над землею
Улетел последний отблеск дня...
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?..
Замечал ли кто-нибудь, что последние слова звучат в кромешной темноте? От строфы к строфе освещение медленно таяло - и вот, наконец, пропало совсем, и мир стал таким, каков и был для Тютчева всегда: необитаемый, непроглядный.
Только прежде почему-то нестерпимо хотелось видеть, а теперь - чтобы та, которой нет, - он, кажется, не проводил ее на Волкове, но все равно, чтобы увидела и пожалела.
... Так называемая онтологическая тревога непобедима. Кроме любви и смерти, нет других средств избавиться от нее, а эти лекарства едва ли не горше самой болезни. Разрываемый ею, Тютчев жил, вращаясь и жужжа, точно игрушечный волчок. Но когда совсем не с кем было поговорить о политике, он записывал наскоро на первом попавшемся клочке бумаги несколько строк такого необычного смысла, таких ослепительных, с такими неправильными ударениями, словно не поэт сочинял, и вообще не человек, а какой-нибудь шестикрылый серафим.
Декабрь 1993
Звезда пленительного счастья, или Теоремы Чаадаева
Масон. Франкоязычный литератор. Написал страниц триста, напечатал тридцать, из них прочитаны многими десять; за каковые десять страниц заподозрен в русофобии; наказан.
Там было нечто вроде примечания, как бы отступление от предмета речи: втолковывая одной знакомой даме, что быть настоящей христианкой в миру хоть и трудно, однако возможно, только надо построже обращаться с собственной душой, - автор вдруг спохватывается: не сбился ли на пересказ банальной религиозной брошюры. Вот тут-то и вырываются эти роковые слова:
"Я знаю, что это старая истина, но у нас она, кажется, имеет всю ценность новизны. Одна из самых прискорбных особенностей нашей своеобразной цивилизации состоит в том, что мы все еще открываем истины, ставшие избитыми в других странах, и даже у народов, гораздо более нас отсталых..."
Подцензурный текст звучал мягче. Остановись Чаадаев тут, вернись он хоть на время в основной сюжет: реализация идеи христианства как смысл истории, - судьба Чаадаева была бы другая. Наша с вами, пожалуй, тоже. Мнительный, но тщеславный гвардии капитан предпочел продолжать движение: напролом, сквозь отрицательный, сквозь опасный пример - к высоте, только ему видимой.
"С этой высоты открывается перед моими глазами картина, в которой почерпаю я все свои утешения; в сладостном чаянии грядущего блаженства людей мое прибежище..."
Он считал себя автором одной мысли - одной, но страшно важной для всего мира, - причем уверен был, что в "Философических письмах к г-же..." выразил ее вполне. Когда через полтора столетия книгу напечатали - обнаружилось немало занятных суждений, но "истина века" - эта единственная, ослепительная, неотразимая мысль так и не нашлась. То ли вдохновение обмануло Чаадаева, то ли от времени обесцветились чернила на рецепте, что выписал человечеству мнимый больной, - а это был рецепт христианского счастья.
Странное, не правда ли, сочетание слов? Сам-то Петр Яковлевич, как известно, зачем-то носил с собою повсюду рецепт на какой-то препарат мышьяка.
Но это уже после, потом... Когда он, бывший герой стихов Пушкина, сделался гоголевским персонажем. И не Маниловым, что было бы, хоть отчасти, поделом, - его объявили Поприщиным, ославили Собакевичем...
Отчего не допустить, что и впрямь не без воспоминания о мученике мартобря поставлен был злорадный августейший диагноз: "Смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного"?
А "Ревизору" император аплодировал - и Чаадаев чуть не плакал:
"... Никогда ни один народ так не бичевали, никогда ни одну страну так не волочили по грязи, никогда не бросали в лицо публике столько грубой брани, и, однако, никогда не достигалось более полного успеха... Почему мы так снисходительны к циничному уроку комедии и столь недоверчивы к строгому слову, проникающему в суть вещей?.."
Он умер, так и не догадавшись, что русская литература за него отомстит. Что десять страничек запрещенного старинного журнала отзовутся десятками томов, и писатели один другого гениальней целью жизни поставят - доказать хоть одну из двух теорем Чаадаева. Действительно ли Россия - факт географический только (игра природы, а не ума, как шутят в романах Достоевского)? Точно ли ей, тем не менее, суждено преподать миру великий урок (летит мимо все, что ни есть на земли, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства, - как сказано все знают где)?
Тютчев остроумно связал обе идеи - Солженицыну, боюсь, такое легкомыслие не понравилось бы:
"Я не без грусти расстался с этим гнилым Западом, таким чистым и комфортабельным, чтобы вернуться в эту многообещающую в будущем грязь милой Родины".
Кроме шуток - обе теоремы решились в двадцатом веке сами собой: Россия воспрянула ото сна, как и предсказывал Чаадаеву Пушкин, - и на обломках самовластья построила ГУЛАГ - опять воспрянула - и его разрушила - однако ж не до основанья.
Третий, последний вопрос Петра Яковлевича остается без ответа:
"Кто знает день, когда мы вновь обретем себя среди человечества, и сколько бед испытаем мы до свершения наших судеб?"
Правда, в подцензурной публикации этих строк нет.
Июнь 1994
Друг человечества печально замечает
Занятный какой случай рассказан в главе "Городня" радищевского "Путешествия". Крестьяне государственные - казенные - покупают у некоего помещика крепостных, чтобы сдать их в солдаты вместо своих сыновей. Помимо извечной любви народа к своей армии, тут замечательна юридическая изобретательность, а вернее - наглость: преступный умысел, движимый взяткой, не то что не разбивается о мрачную скалу закона - даже не дает себе труда обогнуть ее - а подхватывает, переворачивает, играет ею.
"- Мой друг, ты ошибаешься, казенные крестьяне покупать не могут своей братии.
- Не продажею оно и делается. Господин сих несчастных, взяв по договору деньги, отпускает их на волю; они, будто по желанию, приписываются в государственные крестьяне к той волости, которая за них платила деньги, а волость по общему приговору отдает их в солдаты".
То есть документы не просто в порядке - там идиллия, даже с оттенком патриотизма: добродетельный помещик освобождает рабов, а те по доброй воле из любви, например, к земледелию, - вступают в сельскую общину, а община постановлением собрания доверяет им защищать отечество.
По сравнению с этой аферой, затеянной бесправными мужичками ("Отойди, пока сух", - советуют они Путешественнику), - чт проделки Джона Лоу, Чичикова или Мавроди? Всего лишь игра, хоть и азартная.
Трудно, кстати говоря, отделаться от мысли, что Гоголь "Путешествие из Петербурга в Москву" читал (разве не мог свой знаменитый экземпляр ссудить ему Пушкин?), что автору "Мертвых душ" пригодились и эта кибитка с пьяницей Петрушкой на козлах, и многозначительная метафора: "крестьянин в законе мертв", - и не у таможенника ли Радищева перенял таможенник Чичиков эту округлую приятность обхождения с противоположным полом: