70169.fb2
В средней школе не замечают (учителя невинны, ученики невнимательны), что Путешественник обожает не одну лишь справедливость, но также и женщин и уже поплатился, бедный, вензаболеванием ("невоздержание в любострастии навлекло телу моему смрадную болезнь"), и уверен, что передал инфекцию покойной своей супруге ("Кто мне порукою в том, что не я был причиною ее кончины? Смертоносный яд, источаяся в веселии, преселился в чистое ее тело..."), и теперь терзается за детей ("Все ваши болезни суть следствия сея отравы...").
Хорошо еще, ум его так счастливо устроен, что без особенных усилий справляется с чувством вины:
"Кто причиною: разве не правительство? Оно, дозволяя распутство мздоимное, отверзает не только путь ко многим порокам, но отравляет жизнь граждан..."
До этой главы ("Яжелбицы") обычно никто не добирается, кроме разве сугубых специалистов. Поучительный, актуальный сюжет обходят стороной. Только в самом научном из научных изданий он удостоен разъяснения - вполне ханжеского: дескать, мало ли что понаписано в художественном произведении главное, что лично великий писатель ничем этаким, разумеется, не страдал; в данном конкретном случае, зарубите себе на носу, автор за героя, хоть и положительного, не отвечает.
Именно так и преподают: политические суждения, высказанные в "Путешествии", - те, мол, действительно принадлежат Радищеву, а интимные признания выплакивает в скобках воображаемое существо - двойник, тень, типичный представитель.
Но книжка жива до сих пор только потому, что автор кое-где проговорился о собственных личных, о внутренних обстоятельствах.
То есть, разумеется, - кто же спорит - из политэкономических иные наблюдения Путешественника тоже словно бы сегодня записаны.
Демагогу зрелого социализма было бы, наверное, в высшей степени противно прочитать:
"Все то, на что несвободно подвизаемся, все то, что не для своей совершаем пользы, делаем оплошно, лениво, косо и криво. Таковых находим мы земледелателей в государстве нашем. Нива у них чуждая, плод оныя им не принадлежит. И для того обрабатывают ее лениво и не радеют о том, не запустеет ли среди делания..."
Равно и военномыслящий патриот с величайшей охотой запретил бы сочинение, в котором сказано:
"Что обретаем в самой славе завоеваний? Звук, гремление, надутлость и истощение... Несмысленной! воззри на шествие твое. Крутой вихрь твоего полета, преносяся чрез твою область, затаскивает в вертение свое жителей ее и, влача силу государства во своем стремлении, за собою оставляет пустыню и мертвое пространство. Не рассуждаешь ты, о ярый вепрь, что, опустошая землю свою победою, в завоеванной ничего не обрящешь, тебя услаждающего..."
Разумные идеи, благородные чувства, забавно превозвышенный слог, - но впивается навсегда строчка легкомысленная: "Анюта, Анюта, ты мне голову скружила!" - и за нею меланхоличная исповедь пылкого сердца, и Путешественник не в силах утаить, что - совсем как Радищев - завел ("от плотской ненасытности") роман с сестрою жены... Без этих неуютных подробностей, при одной политической отваге - сочинение остыло бы давно.
Однако монумент Радищеву перед Зимним дворцом очередная Великая революция воздвигла только за ненависть: за ненависть к царям; не то гипсовый, не то фанерный, он не устоял в петербургском климате, сгинул без следа.
Радищева определили в советскую среднюю школу воспитателем - еще бы, такая анкета, да при ней характеристика за подписью Екатерины II: бунтовщик похуже Пугачева. Но вот-вот, боюсь, откроется, что императрица произнесла сверх того - мартинист! - и по совокупности этих эпитетов исключат "Путешествие" из программы. И в предстоящем веке, если кто и вспомнит о злосчастном Александре Николаевиче, - то разве для отрицательного примера: смотрите ж, дети, на него - не напрасно ли рисковал и мучился, и зубрил церковнославянские глаголы, и погубил свою жизнь, и принял страшную смерть стакан азотной кислоты!
"О безумие, безумие! О пагубное тщеславие быть известну между сочинителями! О вы, нещастные и возлюбленные чада, научитеся моим примером и убегайте пагубного тщеславия быть писателем!"
Вот какое послание оставил Радищев на станции Петропавловская крепость.
Совет бесполезный! Путешествие почему-то продолжается - гремит и становится ветром разорванный в куски воздух - куда несемся мы? Не приближаемся ли, чего доброго, к месту своего назначения? - угрюмый ландшафт необыкновенно знаком, - какая станция, говорю, после ГУЛАГа? - не дает ответа.
Лишь кричит вдогонку голосом Радищева:
"Таков есть закон природы: из мучительства рождается вольность, из вольности - рабство..."
Сентябрь 1994
Играть Блока
В Шахматове оставалась - и под музыку Революции пропала - только часть дневников, неотосланных писем. (Да кое-что и уцелело - разрозненные, правда, страницы и со следами "человечьих копыт".) И на Офицерской в год кончины Блок приговорил к сожжению лишь выбранные места из непрерывной переписки с самим собою ("друг мой, бумага"...). К тому же расстрел с конфискацией не добрались до его вдовы.
И вот почти все знают о Блоке почти все - то есть почти ничего, но несравненно больше, чем о ком-либо другом из смертных, - больше, чем хотелось бы.
Ничего не поделаешь. Блоку претила мысль остаться ворохом стихотворений, достояньем доцента и ценителя красот. Он звал читателя в свидетели смертельного поединка, в зрители мучительной казни. Этот сюжет обозначается не сразу, но длится до последнего удара судьбы, без конца оборачиваясь на туманный пролог: там, в завязке романа, - его разгадка.
Но роман - всего лишь отблеск необычайной и горестно поучительной участи автора. На роль, на прозвище поэта он променял жребий избранника Владычицы Вселенной. Весной 1901 года в Петербурге и пригородах он имел несколько видений - да, как пушкинский Бедный Рыцарь, - непостижных уму смейся, доцент! - и, сумей он тогда сообразовать дальнейшую свою жизнь с доверенной ему несказнной тайной - какое счастье могло сбыться, и не личное только... Или надо было умереть на месте. А он не умер двадцатилетним и не догадался, как переменить жизнь, и хуже того - переменил ее неверно - себе на горе, зато на радость ценителю красот...
Видения прекратились, а началось великое затмение смысла реальности: она принялась пародировать себя и мерцать зловещими ухмылками; пошлость вытесняла воздух - с каждым годом все быстрей. Блок стал задыхаться, заболел тревогой, лечился алкоголем и отчаянием. Утомившись до изнеможения, сочинял сны в стихах - все о том же: что теперь ничего не жаль и чем хуже, тем лучше, - и что самый тяжкий, самый достойный способ самоубийства - дотерпеть жизнь до конца...
Изысканно бедный словарь, элегантно блеклые рифмы, равноугольный синтаксис, и в паузах падает сердце.
Так, сведены с ума мгновеньем,
Мы предавались вновь и вновь,
Гордясь своим уничтоженьем,
Твоим превратностям, любовь!
Всю жизнь оплакивать галлюцинацию влюбленного, начитанного мальчика? Не хотите - не верьте.
Большую часть биографии Блок провел как поэт - как почти никто из поэтов: на свободе от всего, кроме собственных привязанностей, страстей, привычек; разумеется, и этого довольно, чтобы чувствовать себя бесконечно несчастным, - но за правду пафоса платят дороже. Блок расплатился добровольной погибелью так называемой души, попутно выводя из своей личной истории - всю мировую.
"Вдруг над крышей высокого дома, в серых сумерках зимнего дня, появилось лицо. Она протягивала к нему руки и говорила:
- Я давно тянусь к тебе из чистых и тихих стран неба. Едкий городской дым кутает меня в грязную шубу. Руки мне режут телеграфные провода. Перестань называть меня разными именами - у меня одно имя. Перестань искать меня там и тут - я здесь".
Так начиналась эта история. Но окончилась - как у всех: согласно порядку вещей.
Блок бился головой о стены этого порядка, пока собственное его лицо не превратилось в маску. Кто не примерял ее - маску разочарованного мечтателя, наслаждаясь жалостью к себе и воображаемой гордыней? Кто, демон на час, не презирал, напялив ее, нелепую надежду на счастье?
Тщетно старалось Государство присвоить Блока, извратить. Он взрослым едва понятен - незабвенный автор самоучителя трагической игры страстей.
Ноябрь 1995
Откровение Константина
"... Но что Тургенев и Достоевский выше меня, это вздор. Гончаров, пожалуй. Л. Толстой, несомненно. А Тургенев вовсе не стоит своей репутации. Быть выше Тургенева - это еще немного. Не велика претензия..."
Ни крошки литературной славы ему не досталось, Россия не обратила внимания на его беллетристику. И вот - совсем как злая волшебница, которую на празднике в королевском замке обнесли пирожным, - Константин Леонтьев стал выкрикивать угрожающие предсказания. Они отчасти сбылись, и очень похоже, что сбудутся полностью. Он уважать себя заставил - и лучше выдумать не мог.
Тридцати двух лет он отчаянно, до безумия, испугался смерти - и что душа пойдет в ад, - с тех пор неотступно умолял церковь избавить его от свободы: слишком хорошо знал силу разных соблазнов, слишком отчетливо и ярко воображал пытку вечным огнем.
Литературные и житейские обиды и предчувствие ужаса изощрили в нем злорадную проницательность. Леонтьева раздражали прекраснодушные толки Тургеневых, Некрасовых о каких-то там правах человека и страданиях народа. Леонтьев не сомневался, что понимает отчизну несравненно глубже. Он восхищался Россией за то, что свободу она презирает.
"Великий опыт эгалитарной свободы, - писал Леонтьев в 1886 году, сделан везде; к счастью, мы, кажется, остановились на полдороге, и способность охотно подчиняться палке (в прямом и косвенном смысле) не утратилась у нас вполне, как на Западе..."
Поэтому только России под силу приостановить историю - то есть оттянуть приближающийся стремительно конец света. Ведь только здесь масса еще не раздробилась - и живет заветной мечтой о могучем органе принуждения, неизбывной идеей государственности.
"Нет, не мораль призвание русских! Какая может быть мораль у беспутного, бесхарактерного, неаккуратного, ленивого и легкомысленного племени? А государственность - да, ибо тут действует палка, Сибирь, виселица, тюрьма, штрафы и т. д...."
Притом огромная удача для России, - утверждал Леонтьев, - что в ней порядочные люди - такая редкость: это залог ее исторического долголетия и духовной чистоты:
"... все эти мерзкие личные пороки наши очень полезны в культурном смысле, ибо они вызывают потребность деспотизма, неравноправности и разной дисциплины, духовной и физической; эти пороки делают нас малоспособными к той буржуазно-либеральной цивилизации, которая до сих пор еще так крепко держится в Европе".