70169.fb2
Памятник призраку
75 лет прошло со дня смерти Валерия Брюсова. А в рассуждении загробной славы не в пример выгодней было бы ему спуститься, так сказать, со сцены пораньше. Лет, скажем, тому назад - сто.
Не обязательно инфлюэнца или дуэль - профессорская кафедра в Московском университете тоже, наверное, доставила бы ему развязку не столь жалкую.
Не дошел бы, по крайней мере, до реквиема на музыку Моцарта:
Горе! Горе! Умер Ленин!
Вот лежит он, скорбно тленен,
и так далее. Кокаин, партбилет, распад: "могильный червь - и в атомы навек!"
Сочинял бы свою историю Атлантиды, перечитывал Жюля Верна, клеил из картона игрушечные театрики - то есть все равно бывал бы иногда счастлив, а притом и навсегда знаменит в литературе: молодыми дерзкими фокусами, из которых самый занятный - непременное украшение хрестоматий:
О, закрой свои бледные ноги!
Кстати, это и вправду шедевр - не потому что скандальный, соблазнительный для подростков подтекст, а потому что Валерий Брюсов тут проговорился дочиста - единственный раз поймал свой настоящий внутренний голос - брезгливый, скучливый, крикливый, - а потом всю жизнь только и делал, что воспевал страсть да власть, да власть страсти.
С другой стороны - остановись он именно сто лет назад, вся история русской поэзии была бы другая.
От кого перенял бы Александр Блок эту так называемую страсть - эту манеру разные случаи из сексуальной практики описывать в космическом масштабе и в терминах пыточной какой-то литургии, - если бы году в девятисотом, не то в девятьсот первом не влюбился в брюсовское:
И снова ты, и снова ты,
И власти нет проклясть!
Как Сириус палит цветы
Холодным светом с высоты,
Так надо мной восходишь ты
Ночное солнце - Страсть!
И много еще такого было в заветном томе альманаха "Северные цветы", с которым Блок не расставался на загородных прогулках. Его судьбу решили закаты над Финским заливом, лицо Менделеевой, стихи Брюсова.
А с Гумилевым что сталось бы? А с Маяковским? Кто научил их играть мужские роли - пусть с грехом пополам? Кто расфасовал для них и для разных бесчисленных прочих кипучую истерику Ницше - яркими ледяными пилюлями: вот она, дескать, - подлинная лирика сверхчеловека?
Как восхищались Брюсовым! Как бессовестно ему подражали! С каким восторгом и облегчением вдруг разлюбили - примерно к девятьсот тринадцатому году...
Не исключено, что это был синтезатор. Биоробот, и даже внеземного происхождения. Оптимальные словосочетания как результат механического перебора вариантов. Отвращение к живым как единственный реальный мотив.
Череп на череп,
К челюсти челюсть
За тонкой прослойкой губ!
За чередом черед!
Пей терпкую прелесть,
Сменив отлюбивший труп!
Он полагал, само собой, что является гением и будет жить в веках. Он был преискусный, неутомимый мастер. И вот взамен Александрийского столпа свалка микросхем, словесный лом, сверкающий утиль.
Странная история, поучительная участь. Не зря, видно, задумывался Брюсов: как узнать, имеется ли в мозгу душа, или просто - круженье цветных молекул?
Самый нерадивый из его учеников - Сергей Есенин - простился с ним неясней всех - и не без фамильярной насмешки:
... крепко держимся
За нищую суму...
Валерий Яклич,
Мир праху твоему!
Не прах, но призрак, причем полезный - вроде скелета в школьном шкафу.
Октябрь 1999
Парадокс Чернышевского
Нет, не автор "Идиота" проронил, словно нарочно для нынешних пошлецов, вплоть до телерекламы конфекциона: мир спасет красота, - не автор, а один из персонажей, причем в бреду: он слышал от кого-то, будто есть у главного героя - тоже, кстати, не всегда вменяемого - такая фраза или такая мысль.
И не Чернышевский высказал категорический императив советской школьницы: умри, но не давай поцелуя без любви! - нет, не Чернышевского скрипучий голос произносит эти - золотые, впрочем, французские слова, - а щебечет их некая Жюли, уличная в прошлом проститутка, прибывшая из Парижа в Петербург на ловлю счастья и чинов.
И точно так же, полагаю, не одному Набокову принадлежит блестящий очерк о Чернышевском в романе "Дар": молодой поэт Годунов-Чердынцев сочинил этот очерк и едва ли не считает его тоже романом. (Вот, например, выходка дилетанта: он скорбит, что рукопись "Что делать?", оброненная Некрасовым, подобранная прохожим, - не погибла в сугробе или же в печи; Набоков, разумеется, позволил бы себе на этот сюжет шутку, в знак презрения к скверной прозе ложного классика, - но Годунов-то его Чердынцев своему герою как бы по-настоящему тут, видите ли, сострадает, неизвестно с какой стати вообразив, будто потеряйся "Что делать?" и не расхвали книгу Писарев - жизнь Чернышевского прошла бы веселей.)
И кто читал роман "Пролог" - правда, читателей таких немного на свете, а скоро не будет ни одного, - тот знает: не сам Чернышевский, а другой литератор, по фамилии Волгин, и не за письменным столом, а в аристократическом салоне - на тусовке российской политической элиты 1857 года - на неформальной встрече лидеров и богачей ради дискуссии об условиях освобождения крестьян - и уже поняв, какие это будут условия: неизбежно самые невыгодные для всех и крестьян и помещиков, и для страны, потому что реальная власть - у ничтожеств, движимых исключительно шкурным и притом копеечным интересом, - и уже поняв, что делать ему тут нечего, - с тяжелым сердцем, чуть ли не со слезами этот Алексей Иванович Волгин про себя выговаривает мысль, навлекшую на Н. Г. Чернышевского столько клевет:
"Жалкая нация, жалкая нация! - Нация рабов,- снизу доверху, все сплошь рабы...- думал он, и хмурил брови".
Тут не вся мысль Волгина, Волгин же - не весь Чернышевский,- хотя очень похож, как бы автопортрет от лукавого, и явно с Волгина писал своего Чернышевского двойник Набокова. Волгин изображен с нестерпимым кокетством: как ведут себя в романах Диккенса застенчивые филантропы - только и думает, как он нелеп и некрасив, и какой сухарь и трус, - и будто бы совершенно не замечает нечеловеческого благородства своих поступков и побуждений; очевидно, что Чернышевский Волгина этого нарочно на себя наговаривает: во-первых, из нечеловеческой же якобы скромности, во-вторых - якобы для цензуры и конспирации, в-третьих - именно чтобы читатель догадался полюбить автора еще сильней, чем героя... но главное - конечно, был гордец. На следующей же странице о Волгине сказано:
"Он не считал себя борцом за народ: у русского народа не могло быть борцов, по мнению Волгина, оттого что русский народ неспособен поддерживать вступающихся за него; какому же человеку в здравом смысле бывает охота пропадать задаром?"
Вопрос на вид вполне риторический. Здравый смысл со вздохом отворачивается, встает, уходит - мыть руки, пить водку, ждать будущего века: что же делать, коли делать нечего!.. Но в спину ему тот же скрипучий голос продолжает:
"... О себе Волгин твердо знал, что не имеет такого глупого желания, и никак не мог считать себя защитником народных прав. Но тем меньше и мог он делать уступки за народ, тем меньше мог не выставлять прав народа во всей их полноте, когда приходилось говорить о них".
Вот он, парадокс Чернышевского. Есть совесть ума, и для своего собственного самосохранения - в сущности, из чистого эгоизма - из циничного, если угодно, расчета, - ум вынужден эту интеллектуальную совесть ублаготворять, то есть высказывать ее требования, даже с опасностью для черепной коробки: ум себе дороже.
Ну что же делать, если случайность рождения забросила тебя в историческое прошлое, лет на триста или на тысячу назад, в империю, населенную несчастными, злыми дикарями? Наслаждаться дефицитными прелестями импортной цивилизации - под полицейским надзором и, главное, за чужой счет, ценою бесчисленных жизней? Аристотель умел, и какой-нибудь Цицерон умел, но ведь они-то жили в своем времени, они-то не знали, что рабы тоже люди, а сверх того полагали глупость вечным двигателем судьбы. А в XIX веке доказано - и лично Чернышевский экспериментом проверил, - что вечный двигатель невозможен и, вероятно, даже глупость не бессмертна и вроде как подчиняется второму закону термодинамики. А овладев знанием, ум ни за что не откажется от него - и требует жертв.