70313.fb2
И брат, и отец, которого она очень любила, но которого, вечно занятого больными в своем госпитале, она редко видела, по-видимому, избегали с ней разговоров о том, что делается в городе. Отец, впрочем, когда брат, после смерти няни, рассказал ему историю с образком и волосами, хотя и успокоил ее, что, быть может, образок тут ни при чем, однако осмотрел его и окурил; но, не имея сил ни в чем отказать своей любимице, хотя и не уничтожил его, тем не менее запер в ее шкатулку и ключ спрятал у себя.
С каждым днем девушка все более и более убеждалась, что в городе очень не ладно. Все это еще более сгущало тот мрак, который налег ей на душу. Она буквально на находила себе места, стала молиться, но и молитва не приносила ей ни утешения, ни облегчения: на душе оставался все тот же мрак... Да и о чем она могла молиться? Как? Просить? Но о чем? Ей не о чем было просить. Жаловаться? Но на кого, на что, а главное, кому? Плакать перед образами, до утомления биться об церковный пол, об пол своей маленькой спальни? Она плакала, не чувствуя облегчения, и колотилась об холодный, каменный помост церквей; но и в сердце, и в голосе оставалось все то же...
Раз отец, видя ее тоскующей, молчаливой, не вытерпел, заговорил с нею за утренним чаем.
- Бедный мой ребенок! Все о нем думаешь?
- Нет, папа, не думаю.
- Как же не думаешь? Али я не вижу?
- Я сама не знаю, папа.
- Ну, тоскуешь, в душе сохнешь, это еще хуже. Я понимаю это, моя бедненькая: я сам то же испытывал, когда умерла твоя мать. Ведь мы с нею только два года жили. Тебе пошел второй годок, как она скончалась, а Саня только родился. Ну, я и обезумел было от горя, забыл даже про вас. Только покойница Пахомовна напоминала мне о вас. Тебе и "Пахонину" жаль, дружок?
- Да, папа, жаль.
- Ну, вот что, "Пахонина", иди-ка лучше ко мне на руки, я кой-что скажу тебе, - ласково привлек он к себе свою любимицу.
Девушка повиновалась и, обхватив руками шею отца, заплакала. Ей даже показалось, что эти слезы как будто в первый раз облегчают ее.
- Ну, ничего, ничего, моя "Пахонина" бедненькая, - шептал отец, гладя черную головку дочери. - Поплачь немножко... А ты давно видела свою "курносенькую беляночку"?
- Какую, папа? - спросила девушка, продолжая сидеть на коленях у отца и смутно чувствуя, что это первое единственное кресло, сидя на котором она в первый раз почувствовала что-то похожее на облегчение.
- А "Белая березонька?" - отвечал он, улыбаясь.
- А... Настя... Я давно не видела ее. Забыла...
- Как забыла, дурочка?
- Я все забыла, папа. - И девушка снова заплакала.
- Ну, ладно... А все бы сходила к своей "Белой березоньке", поразмыкалась бы. Да?
- Да, схожу, папа.
- Ну, и ладно.
"Курносенькая беляночка" тоже ждала кого-то из армии... Она не знала только, что этот кто-то тоже рвался увидеть кого-то, да опять бы в "сенцах" встретиться, как и тогда.
...Ночь была летняя, светлая. Сирень так хорошо пахла. В соседнем саду так без толку неугомонно почему-то щелкал соловей - верно, просто по глупости щелкал и вовсе не хорошо щелкал, как и все соловьи; но всем почему-то казалось, что он хорошо щелкает, по душе и по нервам щелкает, и все слушали его, украдкой поглядывая, молодые сержантики на молодых барышень, молодые барышни, с величайшей осторожностью, на молодых сержантиков. Ну, одним словом, пустяки: молодая глупость и молодое счастье, счастье неведения, но такое хорошее это глупое молодое счастье... И соловей глупо щелкает, и сирень глупо пахнет, а хорошо всем. Говорили молодые сержантики о том, что скоро война с турками будет, что их, вероятно, пошлют на войну. Молодые сержантики говорили, а у молодых барышень сердца немножко сжимались, ну, понятно, по глупости...
Потом молодые сержантики стали прощаться с молодыми барышнями, уходя из палисадника. Всем нужно было проходить темными "сенцами", вот тут-то и являются эти "сенцы". Ох, уж эти темные "сенцы"! Выходя из палисадника и вступая в сенцы, один молодой сержантик почему-то, конечно, по глупости, все держался около "курносенькой беляночки", а "беляночка" почему-то, опять тоже по глупости, незаметно - будто бы незаметно! - держалась около этого черномазого сержантика... В "сенцах" они нечаянно еще более приблизились друг к другу, потому темно, ничего не видать, и ах! Нечаянно, конечно, нечаянно, ненароком, руки их встретились в темноте и нечаянно, да так-то быстро, судорожно пожали одна другую, и только. Ведь глупость это, пустяки ужасные; ан нет, для них не пустяки. Между ними не было ни одно еще слово сказано такое, которое показало бы, что... и так далее... Были только взгляды, метанье искр - но что такое это метанье издали! Вздор! А тут не издали, тут руки нечаянно встретились в темноте, и лапища молодого, но здоровенного сержантика по-медвежьи сцапала пухленькую ручку "беляночки", которая, в свою очередь, словно лапочкой котенка, пожала сухую, жилистую лапищу сержантика. Вот и все! А поди ты: эти "сенцы" гвоздем засели в памяти глупых детей. Под рокот и гул ядер, под свист пуль, под стоны раненых там, в Турции, молодому сержантику вспоминались эти "сенцы" и это глупое щелканье соловья, да и "беляночке" тоже. Глупые дети!
А тут новое что-то, страшное висит над Москвой. Чаще и чаще раздаются в московских церквах звоны "на отход души". Каждое утро по всем церквам слышатся душу надрывающие перезвоны "на вынос", "на погребение".
Лариса исполнила совет отца. Напоив его и брата чаем, она проводила их за ворота: отец отправился в свой госпиталь, к своим обычным занятиям, а брат ее Саня в лекарскую школу, где он учился, избрав по своей собственной склонности ремесло отца, медицину.
Проводив их, Лариса заказала кухарке обед с тем, чтобы на жаркое была телячья печенка, "папочка ее любит", сделала необходимые распоряжения по хозяйству и велела, кроме того. Клюкве (так звали девочку, прислуживавшую Ларисе, за ее необыкновенно красные щеки) сбегать к обеду за грушевым квасом, до которого папочка тоже был большой охотник.
- В Сундушный ряд, барышня? - весело спросила девочка.
- Зачем в Сундучный?
- А за квасом грушевым, барышня.
- Что ты, Клюковка! Сундучный ряд далеко.
- Ничего, барышня, я сбегаю.
Лариса оделась и вышла на улицу. Апрельское солнце начинало уже пригревать. У заборов, на проталинах, из земли уже выглядывала зелень, не то новые стебельки молодой травки выползали на свет Божий, не то прошлогодняя зелень, спавшая всю зиму под снегом, просыпалась теперь и поглядывала на солнышко: так ли де оно "светит теперь, как в прошлом году светило?". Да, так-то так, только горя людского оно освещает теперь больше, чем тогда освещало...
Серединою улицы едет телега, везомая водовозною клячею. На телеге белеется новый сосновый гроб, прикрытый ветхою-преветхою черною пеленою с некогда белыми, а теперь совершенно захватанными и загрязненными, нашитыми по углам пелены крестами, символом нечеловеческого терпения. Впереди телеги, видимо усталыми ногами, бредет знакомый уже нам "гулящий попик" в черной, донельзя ветхой ризе, тоже с белыми, от времени и частого употребления потерявшими всякую мишурную блесткость крестами, символом Божественного милосердия. В руках у попика медный, как и сам попик, потертый временем отшлифованный лобызающими устами верующих, благословенный крест, великий и горький символ спасения. Попик время от времени возглашает что-то слабым, дребезжащим, как слабо натянутая на медной деке старых гуслей металлическая струна, голосом. Слышится по временам: "Житейское море", "К тихому пристанищу", "Многомилостливое". Да, житейское море, о! Какое оно бурное подчас и какое мертвенно-тихое, но страшное, как вот и теперь. И "тихое пристанище" - такое тихое, каким только может быть глубокая могила.
На телеге сидит вощаной человек, весь в вощаной одежде, "мортус", у которого только клок рыжей бородки торчит как-то вкось из-за вощаного башлыка-наличника. В руках у этого страшного возницы вместо бича, кнута или хворостины длинный багор. Эко какое знатное весло Хароново! Тот своим веслом отпихивался от берега жизни и причаливал к берегу смерти, к вратам Аида. Этот своим багром зацепляет то, к чему боятся уже прикоснуться руки человеческие, и спихивает в глубокую яму. Багор торчит вверх своим крючком, словно громадный коготь громадной хищной птицы. Да, это знакомая птица: та, что сердце Прометеево терзала. И эта терзает тело Москвы, выхватывая, словно куски сердца, несчастные жертвы, еще вчера жившие и думавшие, но выхватывает не за похищение Божественного огня с неба, а за недостатком в людях этого огня, за пренебрежением им, за их невежество, за нечистоту, за бедность, без конца бедность. Торчит хищный коготь, вот-вот кого-нибудь снова зацепит.
Да вон кого он хочет зацепить: за телегой, за гробом бежит девочка лет семи-восьми и горько плачет, надрывается.
- Пустите меня к мамке, я к мамке хочу! Я с ней хочу лечь!
- Нишкни, не подходи близко! - ворчит "Харон" с багром. - Зацеплю.
И багор направляется к заду телеги, грозит плачущей девочке.
Телега с гробом повернула за угол и скрылась. Лариса ускорила шаги. Позади ее что-то катилось с грохотом и слышались возгласы: "Гись! Гись!" Это мчалась коляска с двумя верховыми казаками позади. В коляске сидел кто-то важный, зорко посматривая по сторонам. Лариса где-то видела это строгое лицо. Ах, да! Тогда, когда она ходила к Василию Блаженному и встретила доктора Крестьяна Крестьяныча, тогда этот важный барин ехал из Кремля.
- Еропкин енарал сам, - торопясь снять картуз, пробормотал какой-то купчина, стоя на пороге своей лавки. - Ишь, язву ищет. Сунься, пымай ее, скептически ворчал купчина. - Не чиста Москва, слышь... Сам - чист...
Еропкин промчался молнией. Лариса шла, не подымая головы и думая горькую думу. Но странное сердце человеческое, девушка в то же время думала и о телячьей печенке, которую "папочка любит", и о грушевом квасе из Сундучного ряда.
- Здравствуйте, милая девочка! - раздался вдруг ласковый знакомый голос.
Девушка вздрогнула и оглянулась. Это был веселый доктор, ехавший на паре ямских.
- Куда порхаете, птичечка Божья? - продолжал доктор.
- К Насте иду.
- А, "Беляночка"-то! Кланяйтесь ей. А я все к вам никак не попаду, вот все за чадушком своим гоняюсь, - и доктор указал рукой по тому направлению, куда ускакал Еропкин. - Все ловим незваную гостью, пусто б ей было! А папочка?
- Здоров, Крестьян Крестьяныч.
- И все так же печенку любит?
Девушка улыбнулась.