70313.fb2
- Матушки! Страшный суд пришел! Звезды померкли, солнышко потухло. Турка идет на Москву!
- Помогите, православные, помогите! Умираю... ох, смертушка моя...
Это была действительно ночь смерти, как бы завершавшая собою тот страшный чумной цикл, чрез который, как чрез трисорокадневные мытарства, прошла Москва, чтобы вступить с плачем и скрежетом зубов в самый ад. И она вступала теперь в эту адскую область.
Амвросий ехал молча. В ушах его стоял набатный звон, и словно разрывались в мозгу и в сердце страшные людские крики, возвращавшие его сюда, в эту адскую область, в эту кромешную тьму, между тем как перед глазами его проносились какие-то яркие, разорванные и разметанные в пространстве и во времени обрывки, клочки из всей его жизни: то стены бурсы, облитые ярким светом месяца в тихую лунную ночь; то массивная греческая книга, из-за которой выступали строгие лица подвижников; то лицо матери, стоящей у ворот и махающей белою хусткою вслед фуры, которая увозила куда-то далеко черноголового мальчика; то момент пострижения в монашенство, когда откуда-то, словно с купола лавры, неслось пение "аксиос, аксиос, аксиос!" и когда чья-то рука холодными ножницами прикасалась к его голове, а потом эти ножницы звякали об пол, и раздавался голос: "Подаждь ми ножницы сия..." И ножницы опять прикасаются к голове, с визгом отрезают прядь волос, и холодно-холодно становится голове и сердцу.
И теперь холодно голове. Что-то как будто ходит под волосами, поднимает их, шевелит ими, и дрожь пробегает по всему телу. Да, шевелятся волосы, они ожили, они ходят по голове... Клобук поднимают ожившие волосы.
Амвросий снимает с головы клобук.
- Далеко еще до монастыря? - спрашивает он. - Я ничего не вижу.
- Нет, дядюшка, недалеко уж, - отвечает Бантыш-Каменский.
- А мы точно целую вечность проехали.
- Да, долго. Вы правы, илоты пошли на Афины, - задумчиво поясняет Бантыш.
Наконец, карета подъехала к Донскому монастырю. Там, по-видимому, никто еще не спал, везде виднелись огни. У ворот стоял привратник. Карету окликнули: "Кто идет?"
- Я, архиерейский племянник, - поспешил ответить Бантыш, высунувшись из окна кареты.
Карету впустили в ворота. Незамеченный никем, Амвросий быстро прошел вместе с племянником в настоятельские кельи, неся клобук в руке. В образной они увидели, что кто-то стоит у аналоя и читает: "Царь бо царствующих и господь господствующих приходит заклатися и дадися в снед верным. Предходят же сему лица ангельстии со всяким началом и властию, многоочитии херувимы и шестокрылатии серафимы, лица закрывающе и вопиюще песнь: аллилуия, аллилуия, аллилуия".
- Мир ти! - раздался вдруг тихий голос.
Тот, что стоял у аналоя и читал, высокий белокурый монах с наперстным крестом, с удивлением поднял голову и отступил от аналоя.
- Мир ти! - повторил тот же голос.
- И духови твоему, - отвечал читавший нерешительно.
- Епифаний, друг мой искренний, ты не узнаешь меня? - продолжал Амвросий (это говорил он).
- Владыко! Боже мой!
И тот, кого Амвросий назвал другом своим, Епифанием, с ужасом попятился назад. От изумления или от страха он, по-видимому, окаменел.
- Епифаний!
- Владыко! Что с тобою! Что случилось?
- В Москве чернью овладело безумие. Мор и страх лишили народ последнего рассудка. Теперь они кричат, якобы я велел ограбить Богоматерь Боголюбскую, и ищут главы моей.
Он тихо опустился на складное сиденье, поставил клобук на стол и перекрестился. Высокий монах упал на колени и со слезами припал к рукам архиепископа.
- Не сетуй, друг мой! Судьбы Господни неисповедимы...
- Но, Боже мой! Ты взгляни на себя, владыко! - вскричал монах, всплеснув руками.
- Что же, друже мой! Страх смерти пройде сквозь душу мою, - тихо отвечал Амвросий.
- Нет! Нет! Я боюсь сказать тебе! - с прежним отчаянием повторял Епифаний.
- Да что же? Я ко всему готов...
- Ты не видел себя... ты... - Епифаний остановился.
- Что же я, друг мой?
- Взгляни на свои волосы, владыко. Еще утром они были черны, как крила ворона, а теперь они седы, как у ветхого старца!
Амвросий, закинув руку за плечо, взял прядь своих густых волос и поднес к глазам: они действительно поседели.
Как-то странно дрогнула при этом бледная рука архиепископа, которая за час до этого благословляла безумную толпу, жаждавшую его крови. Но кроткая улыбка осветила его лицо.
- Да... Они седы стали... Скоро в час един...
И он задумчиво и грустно перебирал рукой эти седые волосы, чужие, не его. Его волосы еще днем сегодня отливали на солнце, как вороново крыло, а теперь они белые, незнакомые какие-то волосы.
- Да, да, белы, аки снег... чище стали, очистились. Окропил их Господь иссопом страха смертного, и паче снега убелилися они, - тихо, качая головой, говорил он.
А Епифаний, безмолвно стоя на коленях перед ним, беззвучно плакал, закрыв лицо руками.
- Да, да, да. Скоро убелил Господь. Тысящи лет пред очима Его яко день един.
Набатный звон, однако, доносился все слабее и слабее.
Вошел и племянник Амвросия и также с ужасом отступил, увидев, что несчастный спутник его поседел на пути от Чудова монастыря к Донскому, вот почему так долог казался им этот роковой путь! Да, он очень долог: в продолжении его человек прожил лет двадцать, дожил до седых волос, которых у него еще не было.
- Господи! Что же это такое! - с отчаянием вскричал Бантыш.
- Ничего, друг мой, это Бог, - спокойно отвечал архиепископ. - Тысящи лет пред очима Его яко день един. Что ж стоило Ему превратить для меня час един в тридцать лет!
А время между тем шло своим чередом, и ночь эта страшная шла своим чередом: для счастливых пролетала как один сладкий миг, как вздох переполненной блаженством души, как опьяняющий поцелуй; для несчастных и страдающих - как вечность, как тысячи лет и тьмы тем мучительных часов.
Пропустим же эту страшную ночь, вычеркнем ее из нашего повествования, потому что она была слишком долга для несчастного.
Он молился почти всю ночь, и Епифаний не отходил от него, Епифаний Могилеанский, киевской архимандрит, его школьный товарищ и друг. Он приехал в Москву навестить этого друга и дать ход некоторым делам своего монастыря, но чума захватила его тут, и он не мог выехать вовремя.
Когда Амвросий на минуту переставал молиться, Епифаний старался навести его на лучшие, менее мрачные мысли, и они вспоминали свою молодость, академические годы, Украину, Киев.
- И по сей час растет та верба, которую ты посадил, помнишь, в лавре, - вспоминал Епифаний.
- Помню. Я тогда переходил на курс элоквенции. Как это давно и в то же время как это, сдается, недавно было, - грустно качая головой, уже седой теперь, говорил Амвросий.