70313.fb2
На дворе слышнее было, что творилось за воротами монастыря. Амвросий на мгновенье остановился, взглянул на небо, которое начинало голубеть и розоветь с востока, и, подняв руку, широко благословил своих невидимых врагов, голоса которых звучали как-то глухо, набатно.
Войдя в церковь и поклонившись местным образам, он обратился к стоявшим в церкви и сделал три глубоких поклона на три стороны. Когда из-под черного клобука блеснуло, буквально блеснуло его бледное лицо, когда бывшие в церкви увидели, откуда исходит этот странный блеск, когда понятно стало, что это кланяется страдалец, которому одна ночь посеребрила волосы, все упали на колени и поклонились до земли с каким-то стоном ужаса и отчаяния. И он, троекратно благословив эти припавшие к церковному полу черные клобуки, тихо вошел в алтарь.
Началось богослужение. Похоронно звучали молитвы служащих, что-то похоронное слышалось и в пении клиров, многие рыдали.
А глухие раскаты все ближе и ближе... Слышно было, как грохнули выдавленные напором толпы монастырские ворота, как ревущая волна ворвалась в монастырь, как разлилась она по нем и все залила собою.
Скоро из-за черных клобуков показались зловещие лица. Над всеми высилась седая голова с длинною косою и рогаткою в руке. Показались дреколья, шесты, рогатины, ружья. Это облава, это бешеного волка ловят в лесу? Нет, это вошли в церковь защитники Богородицы. Вошли, и ни с места: служба идет, службу нельзя прерывать, грешно.
Амвросий видит все это и не может отвести глаз от седой головы великана с косою. Это Голиаф, только седой, вставший из своей могилы. А Голиаф смотрит на Амвросия, глаза их встречаются.
Служба не может идти дальше: и священник, и дьякон, и клир захлебываются слезами.
Амвросий подходит к жертвеннику, падает перед ним и, подняв руки, громко молится:
- Господи, остави им, не ведять бо, что творят. Боже правый! Не введи их в напасть, но отврати стремление их, и яко же смертию Ионы укротися волнение моря, тако смертию моею да укротится ныне волнение сего свирепствующего народа... Боже! Боже!
Потом он берет сосуд и приобщается. А те ждут, пущай-де кончит. Вся церковь тихо рыдает.
Кончил, уходит куда-то, скрывается. Ох, уйдет, ускользнет из рук!
- Нет, не ушел! - Сапоги, лапти, босые ноги, дреколья, рогатины - все повалило в алтарь, все ищет его...
Нашли...
- Сюда! Сюда, братцы! Здесь он!
- А! Ты Богородицу велел грабить, - сипло говорит великан с сивою косой и ударом кулака сшибает с несчастного клобук, блеснули седые волосы.
- Да это не он, - кричит кто-то. - У него черные волосы, а этот седой.
- Я, дети мои! Я - Амвросий-архиепископ.
- А-а! Так это ты? Иди же на суд!
И огромная рука великана вцепляется в седые волосы мученика, валит его на пол и волочет из церкви. Голова стучит об пол, об ступеньки амвона, - ни стона, ни звука жалобы. Волокут мимо образа Донской Богородицы.
- Дети мои! Подождите...
- Чего тебе!
- Дайте приложиться к образу Богоматери.
Страшная рука выпускает волосы. Мученик встает и целует икону. Волосы прядями падают ему на лицо, он их откидывает назад.
- Я заплету тебе их! - и седые волосы опять в безжалостной руке, опять голова колотится об пол, об церковный порог, об чугунную плиту, и опять ни слова, ни звука жалобы.
- А... молчит! - и над колотящейся об пол седою головой поднимается чья-то дубина.
- Не бей здесь! Не место, храм вишь...
Выволокли на паперть.
- Здесь можно! - и чей-то кулак бьет по виску несчастного.
- Не трожь! В ограде нельзя, негоже...
- За ограду! За ограду тащи! - ревут голоса. - За ограду долгогривого!
А в ограде делается что-то страшное. Келейник архиепископа, тот добродушный запорожец-служка, который предлагал Амвросию переодеться, увидев, что по двору волокут его, волокут его владыку, диким туром ринулся на толпу, сбил с ног и искалечил десятка два москалей, но далее не мог пробиться сквозь сплошную массу тел с дубьем и рогатинами. Он заплакал. Толпа кинулась было на него, науськиваемая "гулящим попиком", но запорожец, схватив попика за косицу и подняв его в воздух, стал отмахиваться им как дубиною, колотя направо и налево поповскими ногами в стоптанных сапожищах.
- Ай-ай! Мотри, братцы, хохол-от, хохол-от, ай-ай!
- Это он батюшкой-то, отцом Акинфием!
А Амвросий уже за оградой. Та рука, которая волокла его за волосы, подняла страдальца с земли и поставила перед собой. Лицо было избито, исцарапано, в волосы набилась земля, солома, щепки.
- Стой! Держи ответ! Ты архирей?
- Я, дети! - Да, трудно теперь было узнать в нем того, кем он называл себя. - Я ваш епископ, дети.
- Какой ты нам отец!
- Молчи! Одного слушать! - пригрозил великан. - Сказывай: ты велел грабить Богородицу?
- Я велел запечатывать.
- А! Кается! Сказывай, ты не велел хоронить покойников у церквей?
- Я, дети, по высочайшему...
- Кается! Кается! Сказывай дале: для чего ты не ходил с попами в ходах?
Амвросий молчал... "Иисусе же ответа не даде", - звучало у него в сердце. Из-за толпы показалась высокая фигура Епифания, друга его: он, стоя в стороне, плакал. "Исшед вон, плакася горько", - колотилось в сердце у страдальца, и ему стало легко.
- Сказывай, ты присудил запечатать бани? Ты велел брать нас в карантин?
Нет ответа, тихо кругом, все присмирело. Слышно только, как ворона где-то каркает, да из кабака, на радостях распечатанного молодцами, поется песня:
Подували буйны ветры со горы,
Сорывали чорну шляпу с головы.
Сквозь толпу, с колом на плече, протискивается Васька, дворовый человек Раевских.
- Чего вы глядите на него? - кричит Васька. - Али не знаете, что он колдун, морочит вас! Вот я его!