70342.fb2 Наследники Ленина - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 17

Наследники Ленина - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 17

Однажды, будучи в хорошем настроении, Горький со смешком рассказал мне его первую встречу с Лениным в Лондоне в 1907 г.. т.е. когда Горький в виде почетного гостя был приглашен на съезд партии. Ленин пришел к Горькому в отель и после первого рукопожатия и нескольких приветственных слов быстро подошел к кровати и начал молча шарить рукой под одеялами и подушками.

"Я стоял, -- передавал Горький, -- чурбаном, абсолютно не понимая, что делает и для чего это делает Ленин. В моей голове пронеслась даже дикая мысль: не с ума ли он сошел? Слава Аллаху, мое смущение и недоумение быстро окончилось, потому что Ленин, подойдя ко мне, объяснил: В Лондоне климат сырой и нужно тщательно следить, чтобы постель

ное белье не было влажным. Это очень вредно и опасно для лиц, как я, с больными легкими. А мне-де нужно особенно беречься, потому что я только что написал роман "Мать" -- вещь будто полезную для русского рабочего и призывающую его на борьбу с самодержавием. За такой комплимент я, конечно, Ленина поблагодарил, только, сознаюсь, несколько досадно стало. Хорош или худ этот роман -- не мне судить. Кончая писать, я почти всегда тем, что написал, остаюсь недоволен, но сводить мою работу, как то сделал Ленин, к чему-то вроде комитетской прокламации, призывающей на штурм самодержавия, все-таки не годится. Я ведь пытался в моей вещи подойти к нескольким большим, очень б-о-л-ь-ш-и-м проблемам. Оправдание террора, убийств, казни во время революции -- это ведь большущая моральная проблема, ведь нельзя легко уйти от мысли марать убийством священное дело".

Горький, как видим, недостаточно тогда проник в Ленина. Той проблемы, которую он считал морально тяжелой и "очень большой", для Ленина не существовало.

Конец 1947 г.

Приложение 2

Из рецензии на книгу Алексинского о Горьком

Можно считать неопровержимым, что если Горький сжимался и про себя стонал, узнавая об истреблении старой большевистской гвардии (в частности, его товарищей по "Летописи" и "Новой жизни"), о гонениях на интеллигенцию, об эксплуатации рабочих, -- он оставался равнодушным, узнавая о положении в деревне и принудительной коллективизации. Мужика вообще, а русского в частности, он не терпел еще с 1888 года, после событий в деревне Крас-новидово на берегу Волги. Русский мужик в его глазах был олицетворением Азии, всего дикого, зверского, бессмысленного, антисоциального, зоологического, и дикость этого мужика он ненавидел с дикостью деклассированного Чслка-ша. Эта часть Челкаша оставалась в его душе нетронутой, живучей даже и в эпоху апогея его европеизма. Пред ним всегда носилось апокалиптическое видение восставших ста миллионов крестьян, под водительством нового Пугачева душащих город, погребающих культуру, все сжигающих, все уничтожающих. Несмотря на то, что во время революции не деревня, а город обнаружил дикость и зверство, он считал, что нужно уберечь город от нашествия сермяжных варваров. При таком подходе к крестьянству совершенно понятно, что Горький не видел ничего плохого в насильственной коллективизации и относился равнодушно ко всем ужасам и стонам, доносившимся из деревни. Колхоз, крепко державший в руках мужика-зверя, в его глазах был необходимым средством, мерой, защищающей и спасающей город. В этом важнейшем вопросе у Горького не было, как во всех других, приспособления ко взглядам Сталина. Неизжитая душа Челкаша тут сошлась с душою азиата-диктатора.

Приложение 3

Беседы с Плехановым в августе 1917 г.

Сугубо конфиденциально. (Опубликованию не подлежит).

В качестве одной из "икон" революции Плеханов получил особое приглашение для участия в Государственном совещании в августе 1917 г. в Москве. Однако, когда он с Р. М. Плехановой приехал из Петербурга, его никто не встретил и не позаботился обеспечить для него приют. В книге "Встречи с Лениным" я писал, что, узнав об этом, я предложил ему жить во время Государственного совещания у нас. Розалия Марковна, как человек практичный, решила сначала посмотреть, подходит ли Плеханову наше жилище: вдруг это какое-нибудь логовище или неподходящая для Георгия Валентиновича "меблирашка". Придя к нам, она увидела, что им у нас будет жить очень удобно. Мы имели в это время действительно превосходную, хорошо обставленную квартиру, так как в годы до войны и я, и жена (артистка в оперетте) зарабатывали очень много (стыдно даже сказать -- Сытин платил мне 2000 рублей в месяц!). Квартира наша состояла из пяти комнат, из них три на улицу: гостиная (т. н. синяя комната), столовая, комната жены. Синяя комната была хорошо известна нашим знакомым -- в ней приходилось жить и Л. О. Дан, и С. Н. Прокоповичу, и полковнику Ряб-цову, командующему войсками против большевиков в окт. 1917 г., и многим другим. На другой стороне квартиры, отделенной коридором и выходящей окнами на двор -- моя спальня и большая комната с моей библиотекой. Внизу ван

мая, кухня, комната для прислуги. Когда к нам приехали Плехановы, жена преребралась в мою комнату, я в библиотеку, всю остальную часть квартиры --т. с. три комнаты -- мы отдали в полное распоряжение Плехановых, получивших, таким образом, помещение, на которое они не рассчитывали. На это обстоятельство обращаю внимание потому, что благодаря ему Плехановы смогли принимать множество их навещавших людей и, например, три раза устраивать собрания, московской группы "Единства" -- куда приходило до 30 человек. Для них из всех комнат собирались стулья. Для свидания с Плехановым приезжали в Москву какие-то его родственники, в их числе, кажется, один из его братьев. О последних, хотя это было для меня интересно, я остерегался спрашивать Плеханова, чтобы не напомнить ему о склоке, учиненной мною в Женеве в связи с его братом -- бывшим в Моршанске исправником (об этом я писал во "Встречах с Лениным".) Плеханов, в первые же дни, когда стал жить у нас, захотел узнать, какую политическую позицию я занимаю.

-- "Нос" в повести Гоголя ходил по Невскому, ни к кому не прислоняясь. Такое положение мне кажется довольно неестественным и неудобным, а между тем мне сказали, что вы заняли именно положение гоголевского Носа, ни в тех, ни в этих, а сами по себе. Что вас отделяет от меньшевиков? На этот, казалось бы, естественный и простой вопрос я Плеханову не мог ответить со всеми нужными для этого объяснениями. Вот по какой причине. Месяца полтора до этого я был вызван в секретариат московской группы меньшевиков и подвергся "допросу" со стороны Анны Адольфовны Дубро-винской (жены покойного ультра-ленинца Иннокентия) и ее помощницы Розенберг (не нужно смешивать эту глупенькую девицу с ее сестрой -- умной Кларой Борисовной, "Madame Roland", как я ее называл, салон которой в 1905-1906 гг. служил местом встреч людей подполья с писателями, артистами, общественными деятелями всех направлений). Эти две особы, позднее перекочевавшие в большевистский лагерь, меня обвинили в том, что:

В статьях и речах я "сею недоверие к революции".

Настаиваю на необходимости какой-то отзывающейся

реакцией "твердой власти".

3. Держу о сепаратном мире странные речи, "не имеющие общего с циммервальд-кинталовскими установками".

Не буду говорить о моем споре с Дубровинской, скажу только, что я выругался и заявил, что после этого разговора никаких отношений с меньшевиками иметь больше не желаю. Обо всем этом я не мог откровенно сказать Плеханову. Во-первых, потому, что говоря о ком-то (забыл, о ком), Плеханов категорически заявил, что всякое недоверие к революции есть свидетельство о контрреволюционном, т. е. недопустимом настроении человека, это недоверие высказывающего. (Плеханов, однако, забывал, что именно в брюзжании на революцию его обвиняли меньшевики.) Спорить по этому поводу с Плехановым я не хотел и считал бесполезным. Во-вторых, я действительно стоял с конца 1916 г. за сепаратный мир, но об этом Плеханову говорить не мог. Самая мысль о сепаратном мире его приводила в крайнее раздражение. Сепаратный мир он называл "гнуснейшей низостью". Я предпочитал об этом молчать. Зачем моему гостю делать неприятности, давать ему понять, что он живет у человека, способного одобрить "гнуснейшие низости"? Принуждаемый по указанным мотивам к умолчанию, я, разумеется, не мог рассказать Плеханову все детали моего спора с Дубровинской и Розенберг. Сказал что-то туманное, из которого Плеханов заключил, что меня от меньшевиков больше всего отделяет вопрос о "твердой власти".

"Но если так, -- воскликнул Плеханов, -- вам нужно не следовать гоголевскому Носу и вступить в нашу группу "Единство". Необходимость твердой революционной власти, способной действовать, а не болтать, составляет один из основных пунктов ее платформы".

Считая, что меня от "Единства" мало что отделяет, Плеханов, когда должна была притти к нему в первый раз московская группа "Единства", позвал меня на это собрание. "Будьте не гостем, а равноправным членом нашего совещания". Я все-таки счел нужным от присутствия на этом совещании уклониться и в этот день вечером из дома ушел. На следующий день это дало повод для большого разговора с Плехановым.

-- Сначала, когда все собрались, а вы, несмотря на мое приглашение, не пришли, -- я несколько удивился: по

чему вы бойкотируете? а потом, посидев часа три с товарищами из "Единства", присмотревшись к ним и послушав их, скажу откровенно -- вы ничего не потеряли, не придя на собрание. Московские "единцы" люди превосходные, только узки и серы. Сравнивая их с составом наших социал-демократов, с которыми обычно приходилось иметь дело в Женеве, в эмиграции, нахожу, что московские "единцы" калибром много меньше. Несмотря на это, они все-таки занимают ту политическую позицию, какую должен иметь в нынешних условиях настоящий марксист, человек, усвоивший взгляды научного социализма. Вот этим они отличаются от меньшевиков, идущих за Даном, Мартовым, Чхеидзе, Церетели. Позиция меньшевиков -- вредная. Они не желают видеть, что Россия гибнет, а "Единцы" это видят, понимают, чувствуют. Это уже делает их на голову выше меньшевиков. По отношению к меньшевикам я оказался в печальном положении, которого право, не заслужил -- вроде курицы, которая вывела утят, поплывших от нее по болоту. Меньшевики от меня отшатнулись в первую революцию, а теперь вторично меня предают. Сейчас есть только две возможные позиции -- одна, которую защищаю я, а за мною товарищи из "Единства", а другая -- ее занимает Ленин. Моя теоретическая позиция ясна даже для очень близоруких людей, и я не схожу с нее около 40 лет. Теоретическая позиция Ленина тоже ясна -- это словесный марксизм в сочетании с бланкизмом, ткачевщиной, бакунизмом. Никакой третьей промежуточной позиции нет, а меньшевики на это пустое место встали и превратились в полуленинцев.

Говоря о меньшевиках, Плеханов с особой резкостью относился к Церетели. Он делал это с таким раздражением, что меня, хотя Церетели совсем не был моим героем, просто коробило. У меня даже мысль промелькнула -- уж не завидует ли Плеханов славе Церетели, в то время притягивающего к себе внимание несомненно больше, чем Плеханов. После одной из резких фраз Плеханова по адресу Церетели я не выдержал и заметил:

-- Георгий Валентинович, к Церетели вы очень несправедливы.

Это замечание прямо вздернуло Плеханова на дыбы.

-- Обижать Церетели -- не входит в мои задачи. Его называют талантливым выразителем взглядов нынешних меньшевиков, и я, делая уступку общественному мнению, тоже называю его талантливым деятелем. Пусть будет так. Престиж Церетели, как видите, внешне поддерживаю: это очень хорошо, когда нас, стариков, заменяют молодые товарищи. Но я все-таки не вижу, в чем талантливость Церетели. Достаточно ли он образован, чтобы в наше ответственное время играть роль, которую видимо он себе отводит. Я интересовался узнать -- в чем и когда Церетели проявил свои теоретические познания -- никто не мог на этот счет мне ничего указать. За всю жизнь он не написал, кажется, даже малюсенькой статьи. Никакой теоретической серьезной марксистской подготовки у него, по-видимому, нет. Можно ли теперь без теоретического компаса плавать на российском океане? А Церетели плавает, и паруса его корабля раздувает только циммервальд-кинтальский ветер и большие аплодисменты, которыми его награждает невзыскательная аудитория. На Государственном совещании мы видели эффектную сцену: выразитель торгово-промышленных кругов Бубликов под гром аплодисментов пожимал руку Церетели -- выразителю взглядов меньшевиков. С Бубликовым я после этого говорил -- он ясно отдавал себе отчет в смысле и значении этой политической сцены. Но понимал ли ее Церетели -- в том я имею все основания сомневаться. Продуманности у Церетели нет. Есть только кавказская декламация, а с нею одною нельзя понимать ход исторических событий и ни им управлять. Если из молодых общественных деятелей, выдвинувшихся в последнее время, взять, например, Савинкова и Церетели, то скажу вам -- за одного Савинкова, понимающего, что Россия гибнет и что нужно для ее спасения -- я десять Церетели отдам. Понимания того, что нужно делать, у него нет.

Будучи у нас, Плеханов написал три статьи -- одну на тему "Россия гибнет", другую - о значении московского совещания и третью -- о Церетели. У меня под руками нет сейчас ни одной из них, не помню и их названия, но хорошо помню, что в появившейся в "Единстве" статье о Церетели не было и сотой доли тех язвительных суждений, которыми Плеханов его осыпал. Особая злоба, с которой он о нем отзы

вался, для меня по сей день непонятна. Не было ли в ней какого-то личного момента? Было бы полезно (для истории) спросить об этом Церетели.

Вечером в тот день, когда Керенский произнес речь о "цветах души" (см. об этом мою статью в Социалистическом Вестнике за октябрь 1953 года), Плеханов мне мрачно заявил, что никогда не мог предположить, что Керенский захочет поставить себя в такое смешное и жалкое положение.

-- Кто такой Керенский? Ведь он не только русский

министр, а глава власти, созданной революцией. Слезливый

Ламартин был всегда мне противен, но Керенский даже не

Ламартин, а Ламартинка, он не лицо мужеского пола, а

скорее женского пола. Его речь достойна какой-нибудь Сар

ры Бернар из Царевококшайска. Керенский -- это девица,

которая в первую брачную ночь так боится лишиться невин

ности, что истерически кричит: мама, не уходи, я боюсь с

ним остаться.

Отзывы Плеханова о речи Керенского были столь злы, что я с некоторым испугом спросил: неужели он именно в этом тоне будет писать статью о Государственном совещании?

Плеханов пожал плечами:

- Разумеется, нет. Всего того, что я о Керенском думаю, я написать не могу. Пока нет другого правительства, забивать на смерть существующее --значило бы играть на руку Ленина, делать дело Ленина.

Однажды, это было скоро после его приезда к нам, я спросил Плеханова --сколько лет он не был в России и какие в ней изменения особенно бросились ему в глаза. Плеханов сказал, что он уехал из России в 1880 г. (кажется, так, хорошо не помню, какой год он указал), и, следовательно, не видел ее около 37 лет. С внешней стороны серьезно, но по существу со злой иронией Плеханов начал говорить о том, что его поразило.

-- Видите ли, я до сих пор считал Россию в большинстве

своем населенной русскими -- славянами. Думал, что гос

подствует в ней славянский тип, примерно "новгородского

образца". Значит -- люди высокого роста, по преимуществу

долихоцефалы и блондины. Что же я вижу во всех россий

ских, петербургских и прочих советах рабочих, крестьянских

и солдатских депутатов? Множество людей черноволосых, большей частью брахицефалов, и говорят эти люди с каким-то акцентом и придыханием. Неужели, думал я, за эти годы, что не был в России, антропология ее населения так сильно изменилась? За все время, что приехал сюда, увидел, кажется, только двух истых представитилей новгородского типа -- это Авксентьев и Стеклов, но после проверки оказалось, что тов. Стеклов к новгородцам не принадлежит.