70468.fb2 Наши мистики-сектанты. Александр Федорович Лабзин и его журнал "Сионский Вестник" - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Наши мистики-сектанты. Александр Федорович Лабзин и его журнал "Сионский Вестник" - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Не в укор отцу, говорит князь Вяземский, «не себе в оправдание, а для соблюдения истины, скажу, что мое учение ни в каком случае не могло быть успешно, потому что не было правильно... He знаю, чем объяснить себе, но выборы наставников, гувернеров, учителей моих были вообще неудачны. He в деньгах было дело. Много перебывало при мне французов, немцев, англичан, но ни один из них не был способен приучить меня к учению, а это главное в деле первоначального воспитания. О русских наставниках и думать было нечего. Их не было, — не знаю, много ли их теперь. Надо было ловить иностранцев на удачу» [99].

Если так трудно было достать хорошего учителя в Москве, то каковы же должны были быть наставники в провинциальных городах и в отдаленных имениях помещиков, куда затащить их было весьма трудно. Туда шли люди совершенно незнакомые с воспитанием, невежды в науке, а главное безнравственные и антирелигиозные, расшатывавшие русскую семью и вносившие в нее безверие и разврат.

Вспоминая свое воспитание и сравнивая его с тем, которое давалось в начале настоящего столетия, граф Александр Романович Воронцов говорит, что хотя в его время воспитание и не было столь дорогое и блестящее, но имело много хорошего. Тогда не относились с пренебрежением к русским нравам и русскому языку, который не входил в план воспитания в начале XIX века. «Можно сказать, пишет гр. Воронцов [100], что Россия единственная страна, где пренебрегают изучением своего родного языка, и все то, что относится к родной стране, чуждо настоящему поколению. Лицо с претензией на просвещение в Петербурге и в Москве заботится научить своих детей по-французски, окружает их иностранцами, нанимает для них за дорогую цену учителей танцев и музыки и не поучает их отечественному языку, так что это прекрасное и дорогое воспитание ведет к совершенному невежеству относительно своей страны, к равнодушию, может быть даже презрению к той стране, с которой связано собственное существование, и к привязанности ко всему тому, что касается чужих нравов и стран, в особенности же Франции».

Многие родители должны бы были спросить свою совесть, не обличает ли она их в том, что при выборе воспитателей и наставников они совсем не думали, могут ли они быть примером добродетели для их детей. Неразборчивость эта привела к тому, что молодое поколение оказывалось неспособным ни к хозяйственной и семейной жизни, ни к частной, ни к публичной службе, — одним словом ни к чему [101].

«Благовоспитанный молодой человек, говорит современник [102], есть полуученный или даже совершенный невежда, который не имеет позволения оставаться невеждою (только) для одних своих сограждан, но должен еще казаться невеждою и тем народам, на языке которых он изъясняться может. Он есть невежда, исполненный самоуверенности и самолюбия, мечтающий усвоенными звуками языка иноземного изумлять слушателей выученными отрывками стихов, или выкраденными каламбурами стяжать удивление модного света. Одним словом, так называемый благовоспитанный человек есть полуиноземец, не имеющий никакого основательного сведения, но только немногие поверхностные познания, которые умеет он употреблять с успехом для ослепления больших против него невежд; космополит, научавшийся нравственности y Дидеро, религии — y Вольтера, мечтающий о переворотах и свободе, неспособный ни к какому занятию, ни к какой службе».

Незнакомая ни с русским языком, ни с русскою литературою молодежь не могла развить в себе чувства национального достоинства и гордости. Впоследствии A.С.Пушкин, в письме к брату признавался, что он принужден был изучением русских сказок вознаграждать недостатки «проклятого своего воспитания». Прискорбно было то, что все русское было забыто, и знание иностранных языков и обычаев было променено на дедовскую любовь к родине [103]. Кн.П.А.Вяземский и другие современники оспаривают справедливость такого приговора и в доказательство приводят всеобщий патриотизм, вызванный отечественною войною. Но об этом речь впереди, и историку этой эпохи предстоит еще решение вопроса, в ком лежит начало этого патриотизма, где его проявление и главнейшее развитие. Здесь же нельзя отрицать того, что жизнь тогдашнего общества имела антинациональное направление.

Такое направление порицалось сначала только единицами, да и то втихомолку, где-нибудь в укромном углу гостиной; но по мере развития рабского подражания всему иностранному, число недоброжелателей моды возрастало и сначала редко, а потом и чаще стали появляться статьи, спрашивавшие, почему в обществе принято называть моду проклятой? Назрело, наконец, время, когда можно было высказаться в самой резкой форме, и вот, в 1807 году появились «Мысли в слух в Красном крыльце» графа Ф.В.Ростопчина.

«Господи помилуй! говорил он устами своего героя Силы Андреевича Богатырева [104], — да будет ли этому конец? He пора ли опомниться, приняться за ум, сотворить молитву и, плюнув, сказать французам: згинь ты, дьявольское наваждение! ступай в ад или восвояси, все равно, только не будь на Руси.

«Прости Господи! Неужели Бог Русь на то создал, чтобы она кормила, поила и богатила всю дрянь заморскую, а ей, кормилице, и спасибо никто не скажет. Приедет француз с виселицы, все его на перехват, а он еще ломается; говорит либо принц, либо богач, а он, собака, либо холоп, либо купчишка, либо подьячий, либо поп расстрига от страха убежал из своей земли. Поманерится недели с две, да и пустится либо в торг, либо в воспитание, а иной и грамоту-то плохо знает».

Далее граф Ростопчин резко рисует тогдашнее направление общества, упрекает его за то, что детей прежде всего учат выговаривать чисто по-французски, вывертывать ноги и всколачивать голову. «Тот и умен и хорош, — говорит он, — который француза за своего брата принимает. Как же им любить свою землю, когда они русский язык плохо знают? Только и видишь молодежь одетую, обутую по-французски и словом, делом и помышлением французскую. Отечество их на Кузнецком мосту, а царство небесное — в Париже. Родителей не уважают, стариков презирают и, быв ничто, хотят быть все. Завелись филантропы и мизантропы. Филантропы любят людей, а разоряют мужиков; мизантропы от общества людей убегают в трактиры. Старухи и молодые сошли с ума. Все стало каша кашей. Бегут замуж за французов и гнушаются русскими. Одеты, как мать наша Ева в раю, — сущие вывески торговой бани, либо мясного ряда».

«Мысли в слух на Красном крыльце» в свое время наделали много шума, облетели всю тогдашнюю читающую Россию [105] и приняты были с восторгом мелким и бедным дворянством, чиновничеством, не имевшими возможности, при всем своем желании, следовать за общим потоком и потому смотревшими недоброжелательно на тогдашних львов и львиц полуфранцузского воспитания.

Голос графа Ростопчина не был единственным и не остался вопиющим в пустыне. Правительство сознало, наконец, необходимость вмешательства в воспитание юношества. Министр народного просвещения, граф Разумовский, прежде всего обратил внимание на то, что во всех, тогда существовавших средних учебных заведениях Закон Божий вовсе не преподавался и ученики оставались без всякого внушения им правил и основ религии. Только в июле 1812 года постановлено было коренным и неизменным правилом, чтобы во всех учебных заведениях было введено обязательное преподавание Закона Божия с тем, чтобы публичные испытания начинались всегда с этого предмета, как заключающего в себе главную и существенную цель образования. Усмотрев, что во многих училищах науки преподаются без всякого внимания к пользе учащихся, употребляются излишние строгости и даже телесные наказания, министр народного просвещения поручил подлежащему начальству обратить на это внимание. Он требовал, чтобы в учителя назначались люди знакомые с методом преподавания, такие, которые не затрудняли бы учеников затверживанием уроков наизусть, а приводили бы их к ясному пониманию преподаваемого; чтобы телесные наказания отнюдь не употреблялись, и жестокие наставники, начальники училищ и содержатели пансионов, были удаляемы. Рядом с этим было обращено особое внимание и на домашнее воспитание.

«В отечестве нашем, писал граф Разумовский во всеподданнейшем докладе в мае 1811 года [106], далеко простерло корни свои воспитание, иноземцами сообщаемое. Дворянство, подпора государства, возрастает нередко под надзором людей, одною собственною корыстью занятых, презирающих все неиностранное, не имеющих ни чистых правил нравственности, ни познаний. Следуя дворянству, и другие сословия готовят медленную пагубу обществу воспитанием детей своих в руках иностранцев. Любя отечество, не можно без прискорбия взирать на зло, толь глубоко в оном внедрившееся. Поставлен будучи бодрствовать над воспитанием сограждан своих, священным чту долгом изыскивать все способы к соделанию их истинными сынами отечества. He от меня зависит преломить дух важнейшей части граждан, внеся в семейства их счастливое недоверие к чуждым воспитателям, но, под высоким влиянием Монарха, я могу действовать орудиями, мне предоставленными. Быть может, мера правительства послужит образцом и для каждого частного гражданина. Все почти пансионы в империи содержатся иностранцами, которые весьма редко бывают с качествами, для звания сего потребными. He зная нашего языка и гнушаясь оным, не имея привязанности к стране, для них чуждой, они юным россиянам внушают презрение к языку нашему и охлаждают сердца их ко всему домашнему, и, в недрах России, из россиянина образуют иностранца. Сего не довольно, и для преподавания наук они избирают иностранцев же, что усугубляет вред, воспитанием их разливаемый, и скорыми шагами приближает к истреблению духа народного. Воспитанники их и мыслят и говорят по-иноземному; между тем не могут несколько слов правильно сказать на языке отечественном».

Чтобы изменить установившийся порядок воспитания, граф Разумовский считал необходимым давать разрешение открывать пансионы, не иначе, как удостоверившись, что лица, желающие содержать их, не только обладают знаниями, но и доброю нравственностью; чтобы обращено было внимание на изучение русского языка и все предметы преподавались не иначе, как на отечественном языке, и чтобы, наконец, иностранные учителя допускались к преподаванию только по получении от русского училищного начальства письменных свидетельств о своих способностях, познаниях и нравственности. К сожалению, пристрастие к иностранцам было настолько сильно, что комитет министров, на обсуждение которого был передан доклад графа Разумовского, не нашел возможным согласиться с мнением министра. Комитет находил, что мера эта стеснительна и неудобна как для учителей-иностранцев, находящихся в провинциях, отдаленных от университетов и гимназий, так и для родителей, которые выписывают учителей из-за границы и вверяют им воспитание своих детей, предпочитая нравственное их образование учению языкам и наукам. Комитет пошел на полумеру и предложил внушить родителям, через предводителей дворянства, чтобы они выбирали в наставники людей, которые с необходимыми знаниями соединяли бы в себе и правила строгой нравственности [107].

Граф Разумовский не согласился с мнением комитета министров и указывал на то, что еще 5-го мая 1757 года последовал указ императрицы Елисаветы Петровны, чтобы все иностранные учителя имели от училищного начальства свидетельства о своих способностях и познаниях.

«Почему же, — спрашивал Разумовский, — мера, которая признавалась удобною в то время, когда повелено было со всей империи являться на экзамены в С.-Петербургскую академию и Московский университет, считается стеснительной теперь, когда y нас существует пять университетов и в каждом губернском городе гимназия, уездное, приходское, а в иных городах и другие училища? Правительство наблюдает меры относительно учителей отечественных.... для чего же должен быть изъят из сего иностранец, приезжающий в страну, его незнающую или вовсе, или по одной славе? Если он с должными познаниями, то ни мало не страшен для него экзамен; если он без познаний, то безжалостно должен быть отринут, как пожелавший обман поставить в замен сведениям... К сожалению, я должен почти согласиться в том, что родители вверяют иностранцам детей своих более для нравственного образования, нежели учения языкам и наукам: ибо родители вверяют им воспитание детей и учение. Но кому не известно, что большая часть родителей не понимает, что такое есть нравственное образование; что учением языков и наук они всегда почти заменяют понятия совершенного воспитания, и отыскивать образцы для нашей нравственности в чужих краях есть заблуждение, давно уже чувствуемое и истинными сынами отечества истребляемое, или, по крайней мере, порицаемое... Если все вышеприведенные меры и притеснительны, то и тогда бы они долженствовали быть наблюдаемы. Лучше поставить преграду злу, чем равнодушно взирать на пагубное его влияние» [108].

Государь согласился с мнением министра народного просвещения, и мера, предложенная графом Разумовским, была принята с восторгом всем обществом. В «Русском Вестнике» появилась статья, в которой издатель его, С.Н.Глинка, писал, что наконец монарх и правительство услышали искреннейшее желание всех истинных сынов отечества истребить зло, которое быстрыми шагами приближало нас к уничтожению «народного духа» и всего того, чем природа отделила русских от других племен запада.

О, сколь монарх благополучен,

Кто знает россами владеть;

Он будет в свете славой звучен,

И всех сердца в руке иметь! [109]

Предпринимаемая правительством мера могла оказать свое полезное действие только в далеком будущем, и пристрастие взрослого поколения к иностранцам продолжалось во все царствование императора Александра I. Путаница в понятиях, целях и интересах общества была так велика, что в ней трудно было разобраться. Даже отечественная война, встряхнувшая все состояния, не в силах была помочь делу. Правда, что во время военных действий явилось было самосознание, достойное великого русского народа, но буря утихла, и поклонение всему иностранному возобновилось. В № 72 «Московских Ведомостей» 1822 г. было напечатано: «Егерь из Германии желает определиться егерем или в гувернеры. Спросить на Моросейке». Это объявление, не различающее детей от собак, возмутило юного М.П.Погодина, и он стал мечтать о составлении особого общества для гражданской войны против преобладания y нас французомании, а его товарищ и друг, Кубарев, был того мнения, что нам нужен Великий Петр, который одним ударом мог бы «очистить моральный наш воздух» [110]. Зло сделалось общим.

Лучшие люди в государстве преклонялись перед французами, и дети, составлявшие цвет русского юношества, по-прежнему вверялись пришельцам, не имевшим нравственных правил и стремившимся поколебать веру наших отцов. Прежде всего заботились об этом, конечно, иезуиты, успевшие приобрести к себе полное доверие. Для воспитания юношества, как мы видели, была устроена ими коллегия, а в петербургских гостиных появились аббаты Николи, Розавены, Гривели, Журданы, и во главе их встал представитель изгнанного короля сардинского, граф де-Местр. Своим умом и тактом он успел обратить на себя внимание и в короткое время занял видное место в петербургском обществе. Большой балагур и любезный собеседник, де-Местр был желанным гостем и ежедневным посетителем лучших столичных гостиных. Одаренный замечательным, хотя и парадоксальным умом, начитанный и веселый, он говорил увлекательно и сильно. «Мысли свои, — говорит Васильчиков [111], — вполне чуждые и веку и стране, в которой он жил, излагал он крайне оригинально. Самая чужеземность этих мыслей была по вкусу нашему обществу, а стойкость убеждений сильно действовала на кичливых слушателей, которых де-Местр с своей стороны полюбил за гостеприимство и благодушие. Успехи и влияние де-Местра в гостиных ими однако не ограничивались. Его стали зазывать в свои кабинеты люди государственные и с свойственным русским администраторам чистосердечием, не стесняясь, открывали ему государственные тайны, поверяли ему всю неурядицу внутреннего строя и с благодарностью принимали его советы».

Де-Местр скоро увидел, что верхние слои общества бессильны противународным и легкомысленным (frivole) воспитанием, и их не трудно будет увлечь в лоно римской церкви. Народ, думал де-Местр, последует примеру высшего общества, как некогда принял крещение по примеру бояр. И вот возникла пропаганда способом наиболее пригодным, т. е. через женщин. Знатные дамы с увлечением читали Массильона, Бурдалу и услужливыми аббатами приготовлялись к принятию католицизма [112]. В гостиной y г.Свечиной или Головиной часто слышалась беседа графа де-Местра. To он ловко опровергал неверие, то насмехался над русским духовенством и как бы наивно спрашивал, отчего его никогда не видно в русских салонах. В своих шутках граф заходил иногда так далеко, что православное крещение, через погружение ребенка, называл рыбьим (la baptême poissonique) [113]. Все его слушали и восторгались. Если бы де-Местр, — говорит Стурдза, — был Феннелом или Флери, то не имел бы успеха, но, со своим догматизмом, он шел как нельзя лучше и обращения в католичество были довольно часты. Голицыны, Протасовы, Головины, Куракина, Свечина и многие другие перешли в латинство. Адмирал Чичагов, по своим близким связям с иезуитами и особенно с де-Местром, питал надежду, что русская церковь в близком будущем присоединится к римской, и изо всех сил старался помочь иезуитам в этом смелом замысле. Великосветские дамы открыто выражали свои симпатии к католичеству и между иезуитами искали себе руководителей их совести [114]. «Среди великосветских праздников заканчивалось отпадение от православной веры, уже заранее отчужденных от родины, отступниц. На балах и раутах, — как свидетельствует Свечина, — прошептывали свои отречения и лепетали первую свою латинскую исповедь новопросвещенные овцы иезуитского стада. Это было ново, заманчиво, романтично и резко отличалось от безхитростных приемов родной веры» [115].

Полупросвещенная молодежь, воспитанная в незнании родного вероисповедания, проповедывала безбожие, клялась Вольтером и Дидеро и в лучшем случае была индифферентна к вопросам религии. Шестнадцатилетний молодой человек говорил издателю «Друга Юношества» М.Невзорову, что его религиозно-нравственный журнал годится только для стариков, «а старикам-де ныне не век; ибо ныне во всех состояниях блестят большею частью молодые». Одна девушка была уверена, что Невзоров принялся за свое издание потому только, что был несчастлив в любви. Были и такие, которые говорили: «Максим Невзоров, писатель вздоров» [116].

В конце прошлого и в начале нынешнего столетия было переведено с французского на русский много книг, распространявших пренебрежение к религии и отчасти к православной. Тогдашняя благопристойность требовала, чтобы в обществе не говорилось ничего о благочестии даже и в шутку [117]. Большинство бредило философами и, не понимая сути их учения, видело в нем одно отрицание религии. Но с одним отрицанием человеку жить трудно, и он инстинктивно ищет опоры, нравственной поддержки, которые и находит в одной только религии; она всегда с нами, всегда примиряет нас с неравенством судьбы, с несправедливостями, часто встречаемыми в жизни, и даже раскаявшийся преступник только в ней одной находит свой покой и утешение. История прошлой жизни указывает, что неверие всегда влекло за собою беспорядки, тяжелые для общества, и часто ниспровергало могущественные царства. Напротив, дни благоденствия народов были вместе с тем и днями торжества религии. Вот отчего многие из наших отступников инстинктивно ощущали внутреннюю потребность так или иначе удовлетворить религиозному чувству и в этом отношении легко поддавались чужому влиянию. Россия представляла тогда картипу самого разнообразного религиозного движения, где представители разных исповеданий спорили за преобладание и приобретение большего числа последователей.

Конечно, несправедливо было бы обвинять поголовно все образованное русское общество того времени в безверии и отступничестве. Были и тогда люди истинно религиозные, полезные семье и преданные отечеству, но они жили особняком, отдельной жизнью, не сходились с атеистами и с подражателями модных идей [118]. Они строго исполняли завет родителей — чтить и хранить православную веру, т. е. ходить аккуратно в церковь, исполнять ее уставы и обряды, не есть в посты скоромной пищи и проч. Скованные одной наружной обрядностью церкви и лишенные возможности познакомиться с внутренним содержанием религии, они нашли его в мистицизме и увлеклись его учением. «История мистики показывает, что возникновение последней всегда было вызвано тем состоянием, в каком находилась господствующая церковь. Мистика развивалась обыкновенно как противодействие формализму и рассудочной теологии. Дух верующего, стесненный внешностью культа и оцепенелой догматикой, стремился освободиться от того и другого, и находил свое освобождение в чистой, внутренней, духовной религиозности: он погружался в мистическое созерцание [119].

Одно наше духовенство могло поставить это созерцание в рамки православия, но, как увидим, оно отличалось бездеятельностью и полной терпимостью ко всем учениям [120]. Терпимость благоразумна, но если она переходит в полное равнодушие, то служит доказательством презрения к собственному исповеданию, всегда гибельного для власти и общества.

«Правда, — писал В.Н.Каразин [121], — есть y нас церкви, так как есть театры, есть и духовенство, яко особливый класс людей. Но все это, признаемся, держится y нас не иначе, как старинный обычай из уважения к предрассудкам черни, — c'est toujours un frein pour le peuple — говорят министры, я разумею европейские вообще, ни мало не указывая ни на чье лицо в России...

«Но в России многие начали думать, будто Святейший Синод для того только существует, чтобы делать определения о скуфьях и разбирать обстоятельства брачных разводов. Впрочем, не могу винить мыслящих таким образом, вспоминая смешные анекдоты, разносимые молвою о делах, которые-де составляют большей частью упражнение сего почтенного места [122]; места, коего назначение есть блюсти над нравственным состоянием сорока миллионов народа, управлять христианским его просвещением или паче воспитанием. Такое попечение, составляющее дожность многочисленного класса людей, непрестанно обращающегося с народом, если бы оно надлежащим образом было управляемо, для благосостояния общества, без сомнения, должно быть действительнее полиции. Просвещение одного ума, или обыкновенное наше, так называемое просвещение, облегчает только способы, надоумляет только уклоняться от строгости законов, изострив между тем страсти и открыв им пространнейшее поле.

«Предоставляя духовенству самому говорить за себя, оплакивать свое незаслуженное уничижение, которое решительно ведет к уничижению проповедуемых им истин, прибавлю здесь только, что в России пренебрежение всего отечественного вообще, соединяясь с пренебрежением религии, еще усилили сие последнее».

Жившему особняком, в крайней бедности и притом почти неграмотному сельскому духовенству было не под силу бороться с учителями Запада, и потому оно не могло оказывать никакого влияния на дворянство, а среди более образованного черного духовенства было много таких лиц, которые следовали общему европейскому течению и, как увидим, сами увлекались мистицизмом.

III.

Краткая характеристика духовенства. — Его воспитание, положение в обществе и отношение к церкви.

Резкая грань, издавна положенная между черным и белым духовенством, делила его на две части, совершенно непохожие друг на друга в имущественном, правовом и общественном отношениях. Белое духовенство было бедно, черное же пользовалось относительным благосостоянием: священники едва не просили милостыни, архиереи жили богато и славились роскошным угощением. «Архиерею на Волге жить хорошо, записал князь И.М.Долгоруков [123], — рыба всегда живая и добрая».

Отделенное от других сословий и замкнутое в самом себе, белое духовенство составляло как бы отдельное племя, не имевшее никакого значения в народе. Познаниями духовных лиц никто не пользовался, голос священника был слышен только в церкви, и по своему положению духовенство не было принято ни в каком обществе.

Вся администрация находилась в руках черного духовенства, а белое не имело никаких прав и до 1802 года не было даже избавлено от телесного наказания. Попов и дьяконов секли кнутом на площади, не только за уголовные преступления, но их подвергали телесному наказанию и с целью исправительною. В первой половине 1800 года были наказаны кнутом два священника: Данилов, Костромской губернии Юрьевецкого уезда [124] и Иванов — Нижегородской губернии села Окинина [125]. Оба они были наказаны по приговору суда, но за маловажные преступления провинившегося священника архиереи без суда сажали на цепь, заковывали в кандалы или ножные колодки, бросали в подвальные тюрьмы и секли плетьми. «Наказываемый укладывался так, пишет Д.И.Ростиславов [126], чтобы владыка не вставая с дивана мог своими глазами видеть, плотно ли плети прилегают к телу. Больше всего секли причетников, затем дьяконов, но не давали спуску и священникам, особенно молодым. Наказание было жестокое; дедушка, которому не одного человека приходилось держать за руку или ногу, говаривал: У! жарко, бывало, дрожь пробегала по телу. Таким образом очень нередко священник, за несколько дней приносивший бескровную жертву, бывал высечен сам до крови».

Дело это было самое обыкновенное, никто не удивлялся и не возмущался. В некоторых архиерейских домах был устроен каменный не толстый столб, покрытый овальною чугунною крышкою, на которую и сажали провинившегося, руки привязывали к веревкам, другие концы которых прикреплялись к кольцам, вделанным в стены. Оставленный на таком неудобном сиденьи в течение нескольких суток, наказанный должень был стараться сохранить равновесие, не мог спать, переносил страшные мучения, и бывали случаи, что подвергнутые такому истязанию сходили с ума и даже умирали. Впрочем, не одни архиереи расправлялись так с подчиненным им духовенством, но настоятели мона-стырей и даже благочинные употребляли такие же средства [127].

В октябре 1802 года черниговский губернский прокурор донес министру юстиции, что по распоряжению первоприсутствующего в Конотопском духовном правлении протопопа Щербатского, священник Николай Андреевский был посажен за пьянство на цепь, оставлен в течение долгого времени без всякого присмотра и скоропостижно скончался от пострела. «Из сих обстоятельств усматривается, — доносил прокурор [128], — что по духовной власти, вместо долженствующей быть к удержанию преступлений умеренной строгости, употребляется жестокость без всякого исследования о преступлении и приговора для духовного правительства существующих».

Нередко исправительным и даже телесным наказанием духовные лица подвергались и от светского начальства, хотя это было совершенно незаконно [129]. Прокуроры и вообще светская власть не имела права вмешиваться в дела духовенства, и оно управлялось само собою, преимущественно единоличным произволом архиерея.

В 1805 году анонимный белгородский житель, в письме к князю A.Н.Голицыну, так характеризовал духовную власть, состоявшую из архиереев, консистории, духовного правления и благочинных. Он говорил, что архиерей — это губернатор, консистория — губернское правление и, вместе с тем, палаты гражданская и духовная; духовное правление — уездный суд и полиция, и наконец, благочинные — городские и земские комиссары.

По светской части стряпчий следил за исполнением обязанностей уездного суда, полиции и магистрата; он наблюдал за соблюдением законов во всей их точности, заступался за утесненных, обязан был отвращать взятки и поборы; о преступниках стряпчий доносил высшему начальству и извещал губернского прокурора. Последний сам и через губернских стряпчих наблюдал, чтобы законы были исполняемы везде в точности, и давал заключения по предложениям губернаторским. По духовной же части должности стряпчего и прокурора соединялись в лице секретаря консистории, находившегося в полной власти архиерея и консисторских членов. Эта зависимость делала секретаря безгласным исполнителем всех приказаний начальства, хотя бы приказания явно противоречили законам [130]. Он не смел даже возражать благочинным потому, что некоторые, по особенной связи с архиереем, а другие с его келейником, могли оговорить секретаря и лишить его места.

Вторым лицом при архиерее, часто еще большим по значению, чем секретарь, был келейник. Некоторые из них пользовались таким влиянием, что им давали название приказно-служителей и даже вице-архиереев. Взятки, неслыханные поборы, притеснения — вот действия келейника. При участии его провинившиеся наказывались не по мере вины, а по количеству взноса; в духовный чин производились не по достоинству, а потому, сколько заплачено. «Бездельники — в чести, говорит белгородский житель, честные люди — в гонении, все по прихотям и кого же? — келейника. Архиерей иногда одумается, но келейник, зная его слабости, пристрастие, недостатки, зная его сквозь, умеет оставить его спокойным. Притом же архиерей сидит всегда в четырех стенах и не может ничего сам собою видеть и слышать, а видит и слышит келейником, — словом, все чувства архиерея заключаются в келейнике: если скажет, что солнце черное, он и тому поверит».

По словам Иосифа Самчевского [131], келейнику, стоявшему всегда на запятках архиерея и исполнявшему обязанности лакея, предоставлялись лучшие священнические места, которые он продавал желающим. Отсюда происходило то, что богатые, но безграмотные дьячки получали лучшие приходы, а окончившие успешно курс семинарии ожидали их и получали худшие.

Келейники наживали огромные капиталы, были горды своим положением, хитры и до крайности мстительны, люди без раскаяния, если можно назвать их людьми. «От таких неустройств, говорит белгородский житель в конце своей записки [132], не только низшей степени духовные здесь в презрении y нас, но и о самых владыках говорят с малым уважением... Беспорядки духовных действуют и на самую веру. О Святейшем Синоде не так думают, по попущению таких злоупотреблений, как надобно чтить сие важное и знатное место».

Белое духовенство было в полном загоне, грубо и не образовано. Причиною тому было отсутствие духовных училищ, из коих многие получили существование только в начале XIX века. Так семинарии Пензенская, Оренбургская, Пермская и другие учреждены только в 1800 году. «Если по тогдашнему воспитанию, — говорит московский митрополит Филарет [133], — положить десять лет на совершение полного учебного курса и принять в рассуждение, что надобно было время приучить родителей отдавать детей в семинарии, то должно заключить, что только 10 или 16 лет тому назад (т. е. в начале десятых годов), как в сих епархиях начало родиться по небольшому числу ученых священников; следственно, продолжает служить еще великое число священников, получивших только домашнее причетническое образование».

К этому надо прибавить, что некоторые епархиальные архиереи ставили священниками исключенных из семинарий рослых учеников философского и риторического классов, попросту гайдуков, предпочитая их причетникам совсем неучившимся в семинариях, и забывая, что они исключены из этих заведений как неспособные или порочные и следовательно люди не благонадежные для священства. Такое ставление священников было воспрещено указом Синода только 8-го октября 1815 года и разрешено доводить исключенных из семинарий не выше диаконского чина.

Самое воспитание в семинариях и даже духовных академиях не было применено к потребностям духовного служения. В начале XIX столетия в России было четыре духовные академии (Петербургская, Московская, Киевская и Казанская), 36 семинарий, 115 низших духовных училищ, в которых обучалось 29 т. человек, а на содержание их отпускалось всего 185 тысяч рублей или по 6 руб. 40 коп. в год на человека [134]. Сумма эта была, конечно, недостаточна, и своекоштные семинаристы содержались на счет родителей, смотря по достатку их. Поэтому ни в одежде, ни в постелях формы не было: одевались кто во что мог. «Иные не имели лучшей одежды, как затрапезный сюртук, иногда не нашивали брюк; постели бывали разные, от тюфяка до войлока, с подушками, набитыми сеном». Казенно-коштным семинаристам выдавали набитые шерстью тюфяки, шерстяные одеяла и подушки, набитые перьями. Суконный сюртук выдавался на три года, старый отбирался и, перешитый, шел на одежду младших учеников. Кормили очень плохо, и семинаристы были почти всегда голодны; пища приготовлялась небрежно и до отвратительности грязно; печеный картофель считался лакомством, да и тот покупался на свои деньги. Семинаристы сами мыли комнаты, чистили подсвечники, топили печи. В пекоторых семинариях классы не топились совсем, и зимою было так холодно, что рта открыть было невозможно. Полы мылись раза два в год, белье менялось через две недели, и редкий из учеииков был свободен от насекомых, развивавшихся в голове и белье. «Был один товарищ y меня, говорит П.С.Казанский [135], — который имел одну только рубашку и ту в лохмотьях. Поэтому не ходил и в баню, не имея чем переменить белья. Другой товарищ, сын сельского дьячка, обременного семейством, чтобы иметь возможность внести деньги за свое содержание в семинарии, в вакацию нанимался возить камень на шоссе». Некоторые заработывали себе деньги пением и чтением в приходских церквах, уроками чистописания, проязношением по домам праздничных стихов, речей и диалогов. Были и такие, которые нанимались y хозяев носить воду, рубить дрова и служили вместо чернорабочих поденщиков [136]. «Часто от глада томимый, Фотий запасал на случай недостатка дубовые орехи, или желуди, ел сырые, и печеные» [137].

В общем семинарии и прочие духовные училища не имели ни систематической организации, ни правильной постановки учебных курсов. Каждая семинария управлялась по-своему, и преподавание в ней шло по желанию и указанию местного архиерея. Заботился он об училищах, — дело шло удовлетворительно, не заботился, — и учителя и ученики, ничего не делая, вместе пьянствовали. Старые риторы, т. е. ученики — оставшиеся на 2-й год, всем обществом, человек по 40 и по 50, отправлялись в кабак, выносили на лужайку четверку и распивали ее с самодовольствием.

В 1805 году псковский губернатор Ламздорф жаловался архиерею Иринею, что по обнаружившимся покражам в Пскове и по другим развратным действиям «участие в них семинаристов было несомненно» [138]. Бегство из семинарий, воровство и кулачные бои случались нередко. Бежавших учеников отыскивали через полицию, заковывали в ножные железа и присылали в консисторию под караулом. Из «Истории Рязанской епархии» можно видеть, что беглецы считались десятками, а иногда в семинарии оставалась только половина, а другая находилась в бегах.