70468.fb2 Наши мистики-сектанты. Александр Федорович Лабзин и его журнал "Сионский Вестник" - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Наши мистики-сектанты. Александр Федорович Лабзин и его журнал "Сионский Вестник" - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Лабзин был сын бедной дворянской семьи, имевшей всего четыре души дворовых людей. Он родился в Москве 28-го апреля 1766 года и с самых ранних лет обнаружил большую любознательность и охоту к наукам. «Я начал учиться арифметике, говорит он, будучи еще лет шести, для того только, что учитель, который приходил учить меня писать, в разговоре сказал мне, что можно узнать, сколько раз колесо от Москвы до Петербурга обернется и сколько иголок на дороге уляжется. Сие показалось мне невероятным. Как можно, думал я, перечесть такую бездну иголок и успеть пересчитать, пока колесо вертится?... Учитель мне отвечал, что есть такая наука, помощью которой сие удобно исчислить можно».

— Какая эта наука? спросил Лабзин.

— Арифметика, отвечал учитель.

— Можно ли ей научиться?

— Можно.

— Можете ли вы научить меня этой науке?

— Могу.

— Батюшка, вскричал ребенок: — учи меня арифметике. С этих пор математика была любимым предметом Лабзина, а затем он чувствовал влечение к чтению священного писания и духовных книг. Еще до поступления в школу, он несколько раз прочитал Четьи-Минею и, как сам впоследствии говорил, «ребяческим образом обрек себя на служение Богу» [179].

Десяти лет А.Ф. поступил в гимназию при Московском университете, основательно изучил латинский язык и через два года переведен был в университет. Здесь он, как и многие из его товарищей, увлекся новейшею литературою и явился одним из заметных ее деятелей. Обладая прекрасным даром слова, легким стилем в изложении своих мыслей и способностью к стихотворству, Лабзин, будучи всего 15 лет от роду, принимал участие в издании «Вечерней зари», служившей продолжением «Утреннего света» и изданной в трех частях в Москве в 1782 году [180].

Занятия новейшею литературою и тогдашняя мода привели его к изучению Вольтера и к некоторому колебанию в религиозных убеждениях. Но явился, говорит Лабзин, как ангел благовестник, покойный профессор Шварц, и как солнце расточил туман вольнодумства и неверия.

В самый разгар того времени, когда молодые люди с жадностью перечитывали модных писателей, Шварц, по собственному побуждению, открыл лекции в своем доме, с целью поднять упавшую религию. Разбирая произведения Гельвеция, Руссо, Спинозы, ла-Метри [181] и других, он сличал их с противными им философами и, показывая различие между ними, учил своих слушателей находить достоинства и недостатки в каждом писателе. Лабзин с особенным чувством благодарности вспоминает ту счастливую эпоху, которая составила все счастье его жизни.

Лекции Шварца произвели поразительное впечатление на слушателей, и простое задушевное слово его вырвало из рук многих безбожные книги и заменило их Библией, которую до того считали книгой пригодной только для церквей [182]. Теперь же Библия появилась в университете, и студенты, ученики Шварца, считали своей обязанностью в свободные минуты читать из нее что-нибудь. В числе их был и Лабзин [183].

Занимаясь в университете преимущественно изучением языка древних классиков, а впоследствии основательно познакомившись с их произведениями, Лабзин сохранил к ним навсегда любовь и глубокое уважение. «Учась в университете, говорит он [184], — я читывал древних, как обыкновенно их там читают только для языка и по выходе из училища бросил их, ибо кто ныне любит читать латинские и греческие книги? Но однажды, случайно, прочтя только Цицеронову книжку «О должностях» я поражен был его чистыми понятиями о нравственности, и, обратясь к чтению других авторов, с удивлением увидел, сколь древние вообще были ближе к понятиям и истинам христианским, нежели мы, имеющие писанное Евангелие и называющиеся христианами!»

Можно ли, спрашивает Лабзин, сравнивать понятия Цицероновы о должностях, о справедливости и честности, с понятиями, например, всеми прославляемого Бентама, y которого все права основаны на купеческих рассчетах и барышах и который составил даже бухгалтерию для совести [185].

Ближайшее знакомство с древними философами совершило переворот в духовной природе Лабзина, и он признал в истинной философии единственную науку, распространяющуюся на все знания. По его мнению, чистая философия, «склоняясь к красотам природы», делается поэзией; изъясняя с силою ощущения свои — красноречием; сообщая о свойствах и разделении в природе вещей — естественною историею, физикою, химиею и проч. [186].

— Прочтя Оригеновы опровержения на возражение против христианства Цельсовы, говорит Лабзин, удобно видеть можно, как мал был Вольтер против Цельса, в том самом, в чем они были одинаковы. И при всем том многим казались Вольтеровы насмешки и порицания неопровержимыми, тогда как Цельсовы, несравненно сильнейшие, достаточно были уже опровергнуты. Возвратясь после Цицерона к чтению древних философов, я перестал удивляться новым и думаю, что крайнее уважение к ним происходит либо от того, что за кучами нововыходящих книг, древних не читают, либо от того, что их не понимают [187].

Предавшись всею душою чтению священных книг, Лабзин 23 апреля 1783 года вступил в общество мартинистов и через пять дней, 28 апреля, в день своего рождения, дал торжественный обет на служение Богу [188]. В 1784 году, по выходе из университета, он поступил переводчиком при Московском губернском правлении и в следующем году произведен в губернские секретари; в 1787 году, в чине коллежского секретаря, Лабзин перешел в Московский университет переводчиком при конференции. Летом этого года императрица Екатерина ІІ, возвращаясь из путешествия в Тавриду, прибыла в Москву, и 28 июня Лабзин, вместе с многими другими [189], приветствовал ее торжественнною песнью [190]. Эта песнь обратила на автора внимание императрицы, и он в течение последующей службы неоднократно был награждаем денежными выдачами. Владея бойким, по тому времени, стихом, Лабзин перевел в том же 1787 году «Женитьбу Фигаро», в 5-ти действиях, соч. де-Бомарше и в следующем году «Судью» в 5-ти действиях, соч. Мерсье.

Принадлежа к ограниченному в то время обществу масонов-мартинистов, Лабзин имел нескольких сильных покровителей, служивших преимущественно по почтовому ведомству (Ф.П.Ключарев и другие), и в 1789 году перешел в секретную экспедицию С.-Петербургского почтамта.

Перед отъездом в Петербург с ним случилось одно обстоятельство, в котором он видел Промысл Всевышнего, направляющий его по пути проповеди, для поднятия упавшей религии. Беседуя с одним из неверующих, А.Ф. с одного раза обратил его на путь истины и притом с такою убедительностью, что тот возненавидел все земное, выразил желание отдать все свое имение наставнику, а сам пойти в монастырь. «Происшествие сие, — говорит Лабзин, — случилось совсем неожидаемо, когда ни обращенный, ни обратитель ни малейшего не имели о том намерения и когда они вместе были в бане. Оно так поразительно было для самого действующего лица, что он снова подтвердил обет свой и при сем невольно как-то вырвались y него слова молитвы: «не ввери мя человеческому предстательству»; и потому он тут же дал обещание предаться так воле Вышнего, чтобы не только не искать ничего земного, но ниже искать чьего-либо покровительства. Случай сей представился ему такою святынею, что он не только не усомнился отречься от предложения своего приятеля, но не захотел принять ни малейшего от него за то воздаяния, ниже какой другой услуги».

В Петербург Лабзин приехал хотя и 22-х лет от роду, но с совершенно установившимся характером и убеждениями. Это был человек среднего роста, с продолговатым лицом, толстый и хромоногий. Он говорил бойко и обладал прекрасным даром слова [191]. В.И.Панцев говорит, что, прийдя однажды в гости к Державину, y которого собралось до 30 человек, он был поражен даром слова одного из гостей, заставлявшим всех его слушать [192].

— Кто это? спросил Панаев своего соседа.

— Лабзин, отвечал спрошенный.

Своим красноречием и обширными познаниями он оказывал громадное влияние на лиц, его окружающих, и на тех, с которыми приходилось ему сталкиваться. «Судьба послала мне человека, говорит M.А.Дмитриев в своих записках [193], который впоследствии имел большое влияние на настроение души моей и вообще на мой образ мыслей. Это был А.Ф.Лабзин».

Страстный по природе, он не мог любить в половину, предавался человеку весь, но за то требовал и себе всего человека. Многие считали его таким хитрецом, который проведет кого угодно [194]. Деспот в душе, Лабзин был горд, самолюбив, имел необыкновенно твердый, хотя и строптивый, характер. Постигшая его впоследствии невзгода (ссылка) не смутила и не опечалила его: он остался таким же непреклонным в своих мнениях, каким был и прежде. Сознавая сам недостатки своего характера, Лабзин часто говорил: «если бы не вера и не благодать Господа, то я был бы подобен сатане» [195]. С низшими себя он обходился вежливо и ласково, но всех, кто стоял выше его, терпеть не мог и держал себя с такими лицами грубо, за что и пострадал впоследствии. Впрочем, «его неукротимый характер нисколько не влиял на прекрасные качества его сердца и еще менее на чистоту его стремлений» [196]. Он искренно любил Россию и все русское; будучи человеком талантливым и образованным и притом отлично владея пером, Лабзин неутомимо и бескорыстно трудился на пользу своего отечества, которому несомненно принес значительную пользу. «Он оставил множество трудов и переводов, которые в значительной степени способствовали обогащению стиля и прибавили в русском языке много научных терминов, созданных им или истолкованных яснее» [197]. Заслуги Лабзина были оценены современниками, и впоследствии он был избран почетным членом Московского университета.

Прослуживши в почтамте десять лет, Лабзин 17-го апреля 1799 года, в чине статского советника, был переведен в государственную коллегию иностранных дел и вместе с тем 6-го сентября того же года назначен конференц-секретарем Императорской академии художеств. В то же время ему было поручено, вместе с Александром Вахрушевым, составление истории державного ордена св. Иоанна Иерусалимского, которая и издана была в пяти частях, в промежуток времени с 1799—1801 г. Император Павел I, особенно следивший за этим изданием, пожаловал Лабзину две тысячи рублей, две табакерки с брильянтами и 1-го января 1801 года назначил его историографом этого ордена.

Рядом с литературною деятельностью Лабзин уделял часы и для педагогической. Как конференц-секретарь, он приглашал к себе по воскресеньям воспитанников, учил и заставлял их петь русские песни [198], устраивал для них домашние спектакли и беседы религиозно-нравственного характера. Бывая y Лабзина, воспитанники, среди его христианских бесед, проводили время с большим удовольствием.

— Внешняя свобода наша, — говорил им Лабзин [199], — зависит от обстоятельств и от общества, в котором мы живем, от людей, с коими имеем дело, и потому не всегда во власти нашей; внутренняя состоит в освобождении ума от неправильных мыслей и понятий, сердца — от неправильных чувствований в склонностей. Человек завистливый, раздраженный не так вещи видит; человек предубежденный не верит самым очевидностям; в мутном источнике едва видно самое солнце в полудни.

Итак, для достижения сей свободы нужно уму просвещение, сердцу — очищение. К первому содействуют науки, ко второму — нравоучение и религия.

«Я видел в Лабзине, — говорит А.Л.Витберг, — очень умного и пламенного человека. Предметы религиозные весьма занимали меня. Часто суждения его об обрядах греко-российской церкви имели на меня большое влияние, и я решительно увидел, что ежели для церкви обряды нужны, то они всего лучше в греческой церкви, ибо заключают столь много глубоких указаний» [200].

Оставаясь конференц-секретарем, Александр Федорович 26-го октября 1804 года был переведен из коллегии иностранных дел к министру военных морских сил директором департамента, и в апреле 1806 года назначен членом в государственный адмиралтейский департамент. Служба по двум ведомствам не мешала Лабзину, по его выражению, служить и Богу, и он деятельно занимался переводом и изданием сочинений религиозного содержания [201]. Но в числе книг, трактующих о благочестии и религии, он не находил ни одной, которая была бы сообразна с духом св. писания, исключая книг мистических. В них он нашел все, что нужно для внутренней жизни человека, все, что говорит сердцу, «научает соединяться внутренно с Богом, входить в самого себя, отрекаться от всего, не слегка перевязывать рану, но доходить до корня зла [202].

В конце прошлого и в начале настоящего столетия читающей публики было так мало и число русских книг для чтения так ограничено, что библиотеку каждого легко было выучить наизусть.

«В целой Москве, — говорит Лабзин [203], — существовала одна только университетская типография и та стояла почти без дела; книжные не лавки, но лавочки были только на Спасском мосту. Новая книга была тогда редкость, и, наконец, весь запас чтения состоял из одних романов и нескольких исторических книжек, так что предприятие печатания книг духовного содержания не только не представляло никаких выгод, но еще вело к явным убыткам, ибо надлежало родить прежде в читателях новый вкус. Я помню, как один любитель чтения, пришедши в университетскую книжную лавку купить новеньких хорошеньких книжек и находя в оной (только) творения Августина, Фомы Кемпийского и подобные, с досадою вышел вон и пошел к содержателю типографии с выговором, для чего ныне не печатаются хорошие книги.

— Какие под сим названием вы разумеете? спросил скромно хозяин гостя.

— Например: «Маркиз Глаголь», «Клевеланд», «Железная маска», «Девица Гарви», отвечал посетитель.

— Что делать, отвечал смиренно содержатель типографии, — мы печатаем то, что переводчики нам принесут, а ныне таких книг они к нам не приносят».

При таких условиях издание духовных книг было сопряжено с большою жертвою и убытком, тем более, что их осуждали и никто не читал. Любителям духовного просвещения приходилось выдерживать насмешки, нести издержки на плату переводчикам, на печатание и затем дарить эти книги даже богатым людям, чтобы только приучить их к чтению религиозных сочинений. Упорно преследуя цель, Новиков и его последователи, в том числе и Лабзин, достигли однако же того, что книги духовного содержания стали выходить на русском языке одна за другою. Такое насильственное, так сказать, распространение их произвело некоторый переворот в обществе: явились охотники переводить, явились и читатели, но нельзя было не сознать, что распространение христианских истин производилось все-таки без системы, при помощи издания случайных сочинений. Их читали лишь немногие; большинство же общества или оставалось равнодушным, или злобно подсмеивалось над ними. Молодой писатель Пнин напечатал стихи, в которых подсмеивался над истинами веры, говоря просвещенному своему другу: «Ты не мыслишь, как невежды, будто небо смеживается с землею, как глазам простолюдина кажется; для тебя не нужво, чтобы кто сходил с неба, дабы сделать тебя добродетельным и благополучным».

Старший цензор, Иван Осипович Тимковский, человек религиозный, не пропустил этих стихов, но Пнин жаловался в главное управление училищ, которое, основываясь на §22 тогдашнего цензурного устава, разрешило их напечатать. Будучи давнишним в искренним другом Лабзина, Тимковский рассказал этот случай и тем причинил ему такую боль, «как бы кто поранил его в самое сердце» [204]: Чувство оскорбленного самолюбия, грусть и какое-то уныние овладели Лабзиным.

«До изобретения книгопечатания, — писал он, — одни творения великих умов или особливых гениев разносились в народе и сохранялись в памяти, преданиях и летописях; прочие же редко пользовались сею честию. Тогда писал только тот, кто имел особенные дарования, и тогда книга была плод глубокого размышления и опыта, и была действительно подарком для человечества; чувство и истина были видны на каждом листе ее. Потому-то сии книги пережили веки, несмотря на политические превратности, несмотря на разность обычаев и языков разных народов.

«С изобретением книгопечатания знания полились рекою во все концы и быстрым своим потоком испровергли многие здания ума, подмыли и подрыли самые основания долголетних опытов и наводнением своим иные места запрудили, другие опустошили. Мелочи всплыли наверх и скрыли под собою не мелочные произведения; люди стали ловить, что всплывало, а что всплывало, то стало ловить людей; родилась страсть к писанию, явились подражатели и копиисты, явились подражания подражаниям и копии с копии, а оригиналы исчезли, и творческий ум как бы притиснут стал типографским станком.

«Прежде страсти и заблуждения имели свой предел; развратник и заблужденный мог заражать только свой круг, свой век, и пороки его исчезали и погребались вместе с ним в гроб. Злоупотребление же книгопечатанием увековечило разврат и глупости, посрамляющие человечество, и воздвигло им памятники. Все, что только исходит из разгоряченной головы какого-либо бумагомарателя, все то печатается, обнародовается, рассылается, и идет во все стороны света заражать и будущее потомство отдаленных краев. Одному вздумается испровергнуть веру, другой захочет потрясти столбы законов, третий передать свои грёзы, четвертый порочные ощущения сердца и — все это читается и поглощается: читается слабыми умами, поглощается страстными сердцами»... [205]

— Всякий ли желудок, — спрашивает Лабзин, — в состоянии переварить все, что человек съест? Всякий ли рассудок в состоянии порядочно рассудить все, что человек прочтет? A между тем литераторы, как исправные повара, приправляют свое стряпье модным снадобьем, чтобы лучше расщекотать вкус своих читателей. Но какие же меры употребить противу вредных или опасных книг, чтобы люди не заражались? Приведем здесь пословицу: клин клином выбивать должно. Когда есть книги или соблазнительные или развратные, пусть будут книги поучительные и нравоучительные; когда есть противохристианские, пусть выходят и христианские, а свобода воли человеческой, которую и Бог не утесняет, пусть избирает себе любое, и не станем осуждать того, кто выберет не наше; не станем сердиться, если кто осудит наше! [206].

Под влиянием таких мыслей Лабзин задумал издавать «христианский журнал», какого ни на каком языке еще тогда не было.

— Если позволяется писать против религии, — говорил он, то тем больше нельзя запретить писать за религию.

Сознание в необходимости такого издания укрепилось еще более, когда переводчику Рейналя — известного вольнодумца — выдана была субсидия и книга издана на казенный счет [207]. Предпринимая издание, Лабзин и Тимковский согласились: первый писать против неверия и разврата, а второй, по своему положению цензора — помогать ему всеми силами. He скрывая от себя, что предприятие это может навлечь много хлопот, они рассчитывали «на благость правительства и свободу, которую дарует оно умам и сердцам». Им казалось, что «опасение, в другое время основательное, ныне будет уже излишнее; что всякому дозволено приносить пользу своим соотчичам, чем кто может; что в христианской нации христианину о христианстве рассуждать и говорить можно, и разве против оного, а не в пользу оного писать возбранено быть может» [208]. Но если бы предположения их оказались ошибочными и они встретили бы затруднения, то все-таки решились преодолевать их до времени, лишь бы только иметь возможность следить за всеми сочинениями, направленными против религии, и писать в защиту ее.

Прежде всего подобное издание должно было стать в полную зависимость от духовенства, которое, не принимая никакого литературного участия в обсуждении вопросов религии, могло сильно тормозить дело.

В указе Сенату 9-го февраля 1802 года было сказано: «Что принадлежит до книг церковных и вообще к вере относящихся в издании их поступать на точном основании указа 27-го июля 1787 года, коим запрещается в частных типографиях печатать церковные или к священному писанию, вере, либо толкованию закона и святости относящиеся книги. Таковые должны быть печатаны в Синодской или иных типографиях, под ведомством Синода состоящих, или же от комиссии народных училищ с Высочайшего дозволения изданы и впредь издаваемы будут» [209].

На этом основании в цензурном уставе 9-го июля 1804 года была включена 8-я статья, по которой «все сочинения до веры относящиеся и подлежащие печатанию в духовных типографиях должны быть рассматриваемы духовной цензурой, находящейся под ведением Св.Синода и епархиальных архиереев».

Указ 1787 года и учреждение для духовных книг особой специальной цензуры в Московском Донском монастыре служили огромным препятствием для их издания и распространения. Присылка рукописей из всей России в Москву и печатание их в одних синодальных типографиях, естественно, были большими затруднениями для издателей. Были примеры, что книги не выпускались потому, что в них находились идеи противные философии Вольфа или богословию Буддея, которые тогда преподавались во всех наших духовных училищах. Нередко случалось, что весьма хорошие религиозно-нравственные сочинения не пропускались цензурой потому, что были написаны или переведены светскими лицами, тогда как духовенство, само не писавшее ничего, находило, что только оно одно и может издавать духовные книги.

Все эти обстоятельства и затруднения заставляли Лабзина устранить свое издание от духовной цензуры, и он успел в этом, хотя и не без некоторых затруднений.

Во второй половине XVIII столетия появилось много сочинений о религии, изданных светскими людьми и напечатанных в частных типографиях. Сначала правительство не обращало на это особенного внимания, видело в них даже некоторый противовес распространившейся тогда философии и учению энциклопедистов, но вспыхнувшая французская революция вызвала иной взгляд на эти книги. В них стали находить попытки к распространению учения, чуждого вере и истинам, почерпаемым единственно из чистейшего учения Иисуса Христа.