70618.fb2 Непостижимое (Онтологическое введение в философию религии) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Непостижимое (Онтологическое введение в философию религии) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Изложенное соотношение может быть уяснено еще и с другой стороны. При рассмотрении непосредственного самобытия мы усмотрели в нем первично-нераздельное двуединство "непосредственности" и "самости". Но существенно в нашей нынешней связи, что связь "душевного" как непосредственного самобытия с "духом" проходит через ту центральную в пределах непосредственного самобытия инстанцию, которую мы называем "самостью" (через "я сам"). Духовная реальность действует именно на средоточие, или вершину, или глубину непосредственного самобытия - на "самость" - и открывается как сила, привлекающая к себе нашу "самость" и действующая в ней или через нее. Простирая мою "самость" как бы навстречу духу и держа ее открытой для него, - более того, переживая при этом саму "самость" - меня самого - уже как-то "духовным" или "духоподобным", я тем самым открываю возможность для проникновения "духа" в "душу" и слияния их между собой. Правда, я могу также, как только что было указано, и замкнуться - т.е. замкнуть мою "самость" мирному внедрению в нее духовной реальности как самодовлеющего значимого начала, и тогда она овладевает мною, моей жизнью как бы насильственно, как темная, враждебная сила. Это уже изложенное выше соотношение обогащается для нас теперь уяснением роли, которую играет в нем начало "самости". "Самость" есть как бы "дверь" для вхождения духа в непосредственное самобытие. Невольно вспоминается изумительная по глубине евангельская притча о том, что истинный пастырь входит в овчарню через "дверь", которую ему открывает привратник, и овцы следуют за ним, потому что знают его голос; тогда как ложный пастырь "пролезает" в овчарню "инде", как вор и разбойник, и остается для овец "чужим"ci. Но и эта темная сила, которая "пролезает инде", достигает своей власти над нами лишь тем, что она в конце концов, хотя и насильственно, овладевает нашей "самостью".

Таким образом, инстанция "самости" по своему существу как бы стоит всегда на пороге между душевным и духовным бытием, есть место, где духовное проникает в душу или которым оно в первую очередь овладевает, и только так одним из этих двух способов - духовное сливается с душевным в некое единство. Этот монодуализм отражается в нашем сознании по большей части так, что мы чувствуем себя вынужденными в пределах простого единства "самости" все же различать некую двойственность. "Самость" в качестве "двери" для духовного, значимого в себе бытия, - в качестве носителя, представителя и уполномоченного "духа" - выступает под именем "высшего", "духовного" я, как нечто противоположное "самости" в ее функции самовольного руководителя нашей субъективности, нашей чистой "душевности"; и эта последняя, чисто "душевная" самость представляется нам, когда мы ее наблюдаем с этой более высокой позиции, столь же слепо-"неосновательной", безосновной, беспочвенной, внутренне не оправданной, как сама стихия непосредственного бытия. На этом основана таинственная способность человека - единственный подлинный признак, отличающий его от животного, - соблюдать дистанцию в отношении самого себя, привлекать свою непосредственную самость на суд высшей инстанции, оценивать и судить ее и все ее цели.

Эта высшая, духовная "самость" и конституирует то, что мы называем личностью. Личность есть самость, как она стоит перед лицом высших, духовных, объективно-значимых сил и вместе с тем проникнута ими и их представляет, - начало сверхприродного, сверхъестественного бытия, как оно обнаруживается в самом непосредственном самобытии.

Эту высшую инстанцию самости - и, тем самым, личность - имеет каждый человек и во всяком своем духовном состоянии. Ибо в самой безосновности, беспочвенности, субъективности его непосредственного самобытия, его чистой "душевности" уже непосредственно содержится - как уже было указано свидетельство инстинной основы - того, что в себе правомерно и значимо. Даже самый пустой и ничтожный в духовном отношении человек имеет какое-то чувство значимой в себе, т.е. "духовной" основы своего бытия, какое-то, хотя бы и дремлющее, стремление к ней; но и человек, одержимый темными силами, чувствует реальность духовного бытия и потому обладает духовной "самостью" личностью.

Тайна души как личности заключается именно в этой ее способности возвышаться над самой, быть по ту сторону самой себя - по ту сторону всякого фактического своего состояния и даже своей фактической общей природы. Здесь мы в другой форме опять видим действие трансрационального принципа антиномистического монодуализма. Личность - то, что составляет последнее, исконное единство нашей душевной жизни, как бы ее субстанциальную форму, дана нам лишь через посредство двойственности - двойственности, которую должен был признать даже столь натуралистически мыслящий исследователь, как Фрейд, различая в составе "я" простое "я" от "сверх-я" или идеального "я"cii. Самое внутреннее в нашей внутренней жизни, т.е. наиболее имманентное в нас, осуществляется и состоит лишь в имманентном трансцендировании через чисто имманентную душевность.

В этом состоит подлинная внутренняя основа того, что мы переживаем как наше я. Мы описали, как момент "я" возникает лишь в отношении "я-ты", и рассмотрели в этой связи те естественные возражения, которые возникают в нас как бы сами собой против этого положения. К сказанному там мы можем присоединить теперь указание на еще один источник, из которого рождается неколебимая наша уверенность в чисто "внутреннем", самодовлеющем характере нашего "я". "Я" действительно есть "внутренняя" инстанция нашей жизни, но лишь поскольку оно есть личность, т.е. поскольку оно, трансцендируя во-внутрь, стоит в отношении к духу и причастно духу. Если духовное бытие и не есть "ты", оно все же есть откровение чего-то "иного", трансцендентного в измерении нашей "глубины", нашего "внутри", и именно в этой встрече с трансцендентным началом и сопринадлежности к нему непосредственное самобытие конституируется как "я". С этим связано еще нечто иное. "Бытие-у-самого-себя", образующее существо истинной свободы, лишь там впервые осуществляется в полной своей значимости, где "самость" покидает саму себя и укореняется в чем-то ином, высшем. Ибо тут речь идет уже не о свободе чистой непосредственности, которая берет в плен нашу самость, и не о свободе через самоопределение, которая всегда предполагает внутреннюю борьбу и, тем самым, несвободу, а об истинном, окончательном освобождении, которое состоит в том, что "самость" вообще жертвует собой в плане своей субъективности, растворяется в самодовлеюще значимом и лишь этим становится причастной "реализующей", дарующей подлинную реальность силе подлинно значимого бытия и находит для себя неколебимо твердую почву. "Познаете истину, и истина сделает вас свободными"ciii.

Тем не менее и эта интимная имманентность духовной потенции не устраняет в нас трансцендентности духовной реальности, но сохраняет ее наряду с имманентностью и мыслима сама лишь в отношении того, что "трансцендентно" нашей "самости"; и наша "самость" перестала бы быть сама собой, т.е. инстанцией нашего непосредственного самобытия, если бы она не имела "трансцендентное" вне себя. Высшая, духовная "самость" есть именно представитель, уполномоченный в нас духовной реальности, к которой, как к реальности вне нас, мы стоим в отношении; этот представитель, будучи в нас высшей инстанцией, сам ответствен перед трансцендентной реальностью. Он не непогрешим, не обладает сам самодовлеющей значимостью: его авторитет имеет лишь производный характер. И здесь единство не уничтожает двойственности, а впервые осуществляется в последней; господствующее здесь отношение пользуясь образом, излюбленным многими мистиками, - подобно отношению между чистым огнем и до последней глубины раскаленным в огне железом. Правда, духовная жизнь автономна, совершается в форме самоопределения. Но сама эта автономия есть здесь форма выражения и действия высшей гетерономии: имманентное есть здесь выражение трансцендентного, действующего на нас в нас и через нас самих. Или, иначе и точнее выражаясь, сама эта противоположность между автономией и гетерономией здесь неадекватна существу отношения, потому что рационально-категориальное отношение различия и противоположности между "одним" и "другим" преодолевается здесь их трансрациональным единством. Поэтому с одинаковым правом можно сказать - мы уже неоднократно встречались с таким соотношением, - что духовная жизнь одновременно и автономна, и гетерономна и что она вместе с тем ни автономна, ни гетерономна; ибо, согласно своей антиномистической трансрациональности, она по существу и исконно монодуалистична, так что само автономное в ней гетерономно и само гетерономное - автономно.

Поэтому и личность может опять-таки быть постигнута лишь трансрационально-монодуалистично, как единство раздельности и взаимопроникновения - как такое единство, сущность которого заключается в его непостижимости. В отношении человека как личности в особой мере имеет силу то, что нам открылось как существенный признак всякой конкретной реальности вообще: он всегда и по самому своему существу есть нечто большее и иное, чем все, что мы воспринимаем в нем как законченную определенность, конституирующую его существо. А именно, он есть в некотором смысле бесконечность, так как внутренне сращен с бесконечностью духовного царства. Но единство раздельности и взаимопроникновения, определяющее личность как непостижимое, вместе с тем обладает совершенно особым характером: оно есть единство высшей и подчиненной инстанции, единство самодовлеюще значимого основания и того, что само по себе безосновно и подлежит обоснованию. Это есть единство двух модально совершенно различных слоев бытия, из которых более глубокий и основной обладает неизмеримо-бесконечной глубиной. Именно поэтому всякая личность, всякое духовное существо есть некая исконная тайна не только в том смысле, что мы не можем здесь исчерпать конкретный состав личности никаким логическим анализом, никаким комплексом отвлеченных признаков, но и в том смысле, что самый род ее реальности в его общем существе есть некое чудо, превосходящее все наши понятия. На этом основано благоговение перед личностью, сознание, что в ней нам открывается что-то божественное, "образ и подобие Божие". И эта чудесная исконная тайна именно во всей ее непостижимости открыто предстоит нам, непосредственно дана умудренному неведению. Перед лицом этого соотношения неизбежно оказываются несостоятельными все попытки рационально понять духовное бытие и личность ибо все они суть попытки отрицать в них непостижимое по существу, слепо проходить мимо этого, самого существенного момента, конституирующего именно то, что есть личность. Все эти попытки всегда неадекватны непостижимому единству раздельности и взаимопроникновения, образующему само существо личности. Либо это истинное существо искажается психологистически, если оно берется чисто имманентно, как некий факт, как реальность, которая просто сама по себе есть "нечто такое-то" вне отношения к трансцендентному духовному бытию, - тогда как на самом деле личная духовная жизнь впервые конституируется именно ее причастием трансцендентному духовному бытию. Либо же существо личности искажается рационально-богословски (или - в типичной тенденции идеализма - рационально-философски), когда начало духовное, значимое по себе, берется лишь в аспекте его трансцендентности и личность оказывается только слепым орудием, сосудом или медиумом высших сил, чем-то, что само по себе есть ничто или лишь слепая пассивность. В обоих этих воззрениях устраняется момент свободы, через который именно и совершается трансрациональное слияние или сплетение трансцендентного и имманентного начал и который и составляет поэтому подлинное средоточие духовной жизни и личности. Либо же, наконец, - когда само трансцендентное без остатка переносится вовнутрь субъективного самобытия, когда поэтому свобода, внутренняя спонтанность, автономия понимаются рационально, как некое бытие в себе и из себя, - исчезает объективность духовного, как значимого по себе, и то, что имеет самодовлеющую объективную ценность, субъективируется, вносится в сферу чистой субъективности, - что опять-таки искажает подлинное антиномистическое существо личности. Во всех такого рода попытках рационально понять тайну духовного и личного бытия она именно в каком-либо направлении профанируется. Но ореол непостижимости принадлежит именно к самому существу этого бытия. Мы лишь тогда адекватно постигаем его, когда в умудренном неведении воспринимаем его трансрационально, как совладение противоположного, как единство субъективного и объективного, имманентного и трансцендентного. Это может быть выражено лишь в той категориальной форме, которая образует существо всего конкретного бытия как непостижимого, - в форме рационально не постижимого, но явственно открывающегося нам единства раздельности и взаимопроникновения, которое здесь, как уже сказано, есть антиномистическое единство между высшим и тем, что ему подчинено, между объективной духовностью и субъективной духовной жизнью.

Это может быть показано еще с другой стороны. Поскольку духовное бытие конституирует личность, к его существу принадлежит индивидуальность. Ибо личность всегда есть индивидуальность - это выражается в ее безусловной единственности, незаменимости, неповторимости. На первый взгляд могло бы показаться наиболее естественным и правдоподобным, что эта единственность, незаменимость, неповторимость равнозначна внутренней замкнутости, обособленности, абсолютной субъективности. Однако фактически человек есть "личность" и "индивидуальность" со всеми отмеченными признаками индивидуальности, напротив, как раз в той мере, в какой он что-либо "значит" для других, может им что-либо дать, - тогда как замкнутость в себе и подлинная обособленность есть конститутивный признак безумия, помешательства, утраты личности. Таким образом, именно в индивидуальности во всей ее единственности достигает выражения начало, имеющее самодовлеющую значимость - и именно поэтому общезначимое, - тогда как чистая субъективность в ее - всем людям одинаково присущей - всеобщности есть то, что обособляет и разделяет людей, что составляет изолирующее начало непосредственного самобытия. Тайна личности как индивидуальности состоит, таким образом, именно в том, что в ней, именно в ее глубочайшей, определяющей ее существо особенности, получает выражение общезначимое общая всем людям, всех одинаково затрагивающая всеобъемлющая бесконечность трансцендентного духовного бытия, так что именно эта особость и особенность индивидуальности есть форма, которую насквозь пронизывает общее всем людям трансцендентное; как и наоборот, объективно-значимое обнаруживает сполна и адекватно свое подлинное существо и действие лишь в конкретно-индивидуальном личном бытии - а не, напр., а форме рационально-выразимых общих содержаний, положений и норм. Бесконечное с максимальной адекватностью получает свое выражение только в конкретной точке - в монаде с ее единственностью и абсолютным своеобразием, как и наоборот: лишь то, что может быть признано истинным личным бытием-для-себя, монадой, может воспринять и выразить бесконечное. Сущность всеединства как духа, как реальности самоценного и самозначимого бытия обретает последнюю определенность лишь в конкретной индивидуальности - в противоположность определенности предметного бытия, которая остается всегда отвлеченно-общей. Подлинно конкретная всеобщность совпадает с подлинной конкретностью индивидуального, подлинная общая правда совпадает с жизнью. В этом безусловно трансрациональном соотношении опять-таки обнаруживается трансрациональное единство между субъективностью и объективностью.

Часть третья. АБСОЛЮТНО НЕПОСТИЖИМОЕ: "СВЯТЫНЯ" ИЛИ "БОЖЕСТВО"

( (((((?(( ((? (((? ((?((( ? (((((( ((...(( (((((((((?((13.

Дионисий Ареопагит

Der Abgrund meines Geistes ruft immer mit Geschrei

Den Abgrung Gottes an: sag, welcher tiefer sei?

Angelus Silesiusciv

Viderim me - viderim tecv

Бл. Августин

Глава VIII. СВЯТЫНЯ ("БОЖЕСТВО")

Противоположность между внешним и внутренним миром и проблема их внутреннего единства

Мы исследовали непостижимое в двух измерениях бытия: в предметном бытии, первооснова которого нам раскрылась как безусловное бытие, и в реальности, дающей о себе знать через самооткровение, как оно проявляется в нашем непосредственном самобытии и осуществляется в трансцендировании к "ты" и к духовному бытию. Как "внешний", так и "внутренний" мир оказались в своем основоположном существе формами обнаружения непостижимого. И теперь возникает вопрос: в каком отношении друг к другу стоят эти две формы проявления непостижимого в двух разнородных измерениях бытия? Существует ли объемлющее их единство, единая реальность, из которой они обе проистекают, и если да, то какого рода эта реальность?

Это отнюдь не есть "праздный" теоретический вопрос - это есть мучительная основная проблема человеческого бытия - проблема, которая неустранимо становится самой судьбой человека. Человеческое бытие, поскольку оно, с одной стороны, сознает себя само, свое непосредственное самобытие во всем его своеобразии - глубины своего собственного "внутреннего" бытия как единичного существа и как самобытия, расширенного до связи "я-ты" и духовной жизни, - и поскольку, с другой стороны, оно сознает себя стоящим в чуждом ему предметном мире, как бы брошенным в этот мир, - искони полно трагизма этой двойственности и несогласованности и ищет из него исхода.

Правда, этот трагизм часто остается незамеченным. Мы уже упоминали, что существует естественная склонность вообще не замечать непосредственного самобытия как такового, в его своеобразии и принимать предметное бытие за единственную реальность вообще. Таково естественное жизнечувствие человека, не искушенного горьким опытом безнадежной коллизии между этими двумя мирами, - жизнечувствие большинства людей в молодости или людей, "преуспевающих" в жизни и внутренне удовлетворенных этими успехами, - людей, которые никогда не испытали достаточно остро и глубоко таких фактов, как крушение мечтаний юности, превратность судьбы, утрата близких или неминуемо предстоящая собственная смерть. В таком жизнечувствии человек пытается как-то раствориться в предметном бытии, удобно "устроиться" в нем, окончательно и всецело "приспособиться" к нему. Реже встречается, но все же мыслима и противоположная установка, которая также пытается обойти трагическую коллизию двух миров. Эгоцентрические натуры способны воспринимать все бытие, все, что выпадает на их долю и в чем они участвуют, как "переживание", т.е. как нечто, входящее в состав их собственного "внутреннего" самобытия. Ибо в качестве "образа" или "впечатления" все, что испытывается нами и нас затрагивает, входит некоторым образом в нас, срастается с нашим внутренним миром, становится его содержанием. Все в какой-либо форме доступное нам бытие становится тогда для нас чем-то вроде нашего сновидения, и вся наша жизнь совладает со сном. И отвлеченная мысль санкционирует это жизнечувствие в теории "субъективного идеализма" так же, как она санкционирует противоположное жизнечувствие в теории "позитивизма" или "эмпирического реализма".

Однако обе эти установки, будучи выражением простой слепоты или инстинктивного скрывания от себя правды, в конечном счете все же бессильны устоять перед реальностью трагической двойственности, властвующей над нашей жизнью. Не нужно быть философом, чтобы рано или поздно быть потрясенным столкновением этих двух миров. Где это столкновение достаточно сильно, чтобы нанести удар нашему внутреннему существу, там и у самого закоренелого реалиста, направленного на одно лишь предметное бытие, открываются глаза на неустранимую реальность его внутренней жизни, которая обнаруживает себя в страдании и тоске. Тем более просыпается при этом столкновении идеалист от сна своей жизни и видит тогда с полной явственностью, что предметный мир есть нечто большее, чем его собственное переживание, чем сновидение его души: предметный мир дает ему знать о себе как о некоторой непреодолимо-объективной, чужеродной и жестокой реальности. Шутливое замечание Гете, что камни, которые студенты в Иене бросали в окна дома Фихте, суть лучшее доказательство бытия "не-я", имеет совершенно серьезное значение. Испытания внутренне потрясающего нас столкновения между предметным бытием и нашим непосредственным самобытием не может выдержать ни эмпирический реализм, ни мечтательный идеализм. Оба тогда опоминаются и стоят перед метафизической проблемой во всей ее жизненности и серьезности. Тогда обнаруживается, что "мир" не есть ни естественная родина "души", ни ее "переживание" и что "бытие-в-мире" есть, напротив, тяжкая, горькая судьба души. В смущении, тревоге и душевной горечи мы стоим перед незыблемым фактом, что наше самобытие во всей непосредственности его реальности, во всем неодолимом его притязании на бесконечность и абсолютную значимость есть лишь сирота, одинокий изгнанник в предметном мире, который со всех сторон ему угрожает и его стесняет. И тогда именно возникает как вопрос всей нашей жизни основоположная проблема - проблема, составляющая, в сущности, последнюю цель всей человеческой мысли: возможно ли здесь вообще примирение? можно ли найти в реальности место, куда могло бы спастись, где могло бы остаться в сохранности и найти для себя твердую опору и верную защиту наше непосредственное самобытие в его отчаянном положении в мире? В этом заключается жизненный смысл поставленного нами вопроса: есть ли враждебная двойственность двух миров для нас последний, неустранимый факт, перед которым мы должны смириться либо с отчаянием, либо со стоической резиньяцией, или же есть такая глубина бытия, в которой все же преодолевается эта противоположность и открывается нам тайное, утешительное единство обоих миров?

Предваряя здесь дальнейший ход нашего размышления, укажем коротко, что именно к этой проблематике сводится проблематика религии, разногласие между "неверием" и "верой". Если оставить в стороне неверие, как чистый индифферентизм - духовное состояние, соответствующее указанной выше установке слепоты, невидения самой проблематики, - то разногласие между тем, что называется "неверием", и "верой" совсем не сводится к тому, что "неверие" просто отрицает то, что "слепо допускает вера". "Неверие" и "вера" суть, напротив, оба некие положительные метафизические утверждения - можно сказать, в известном смысле: две различные религиозные установки. Неверие есть именно утверждение абсолютного метафизического дуализма - совершенной, глубинной противоположности между сферой нашей внутренней жизни и предметным миром, или "объективной действительностью", наличия между ними абсолютно непреодолимой пропасти. "Вера" есть, напротив, утверждение метафизического монизма бытия - убеждение, что эти два мира, несмотря на всю их разнородность и противоположность, все же укоренены в некой общей почве, возникли из некого общего первоисточника и что путь к этому последнему единству, в котором наше внутреннее бытие находит свою родину, все же не заказан нам, а, напротив, может быть нами найден.

Что неверие есть тоже своеобразная метафизическая и в известном общем смысле даже "религиозная" установка - это обычно прикрывается двумя обстоятельствами. Во-первых, к неверию приходят, руководясь как последней, высшей инстанцией чистым "разумом", т.е. сознанием, ориентирующимся на "фактах" и обобщающим их в рациональные "понятия"; ведь именно с этой точки зрения противоположность между двумя мирами есть просто неустранимый и логически ясно фиксируемый факт - в отличие от произвольных "допущений" или "выдумок" "веры". И к этому присоединяется другое. Поскольку мы исходим из сознания своеобразия непосредственного самобытия как чистой субъективности (ср. выше, гл. V, 3), т.е. как какой-то неподлинной, призрачной, ущербной реальности, - центральным фактом нашего бытия, единственно имеющим подлинно объективную реальность, остается чужеродность нам, "бессмысленность" с точки зрения запросов нашей субъективной человеческой жизни бытия, - именно как предметного мира. Тогда человек чувствует себя в безнадежном положении воина, окруженного со всех сторон безмерно превосходящей его вражеской силой, или бессильным "мыслящим тростником" и, погибая, имеет сознание, что он один мужественно и трезво отдает себе отчет в своем истинном положении и не предается "иллюзиям", которыми так склонны утешать себя робкие души. Что дело обстоит все же не так просто и что "неверие" по существу есть особая религиозно-метафизическая установка - именно установка религиозно-метафизического дуализма, - это легко обнаружить на конкретных образцах истории человеческой мысли. А именно, поскольку человек проникает до сознания, что его внутренняя жизнь, его непосредственное самобытие, при всей его "субъективности", в его последней глубине есть все же реальность, т.е. обнаружение какого-то своеобразного рода бытия, то же самое "неверие" выражается открыто в неком религиозном дуализме примерно гностически-маркионистского типа: существует некая родина, некая онтологическая первооснова нашей души - но существует лишь обособленно, как далекий, "неведомый" Бог-отец, Бог-добро, наряду с которым существует, однако, демоническая сила, сотворившая мир, против которой родной нам бог так же бессилен, как мы сами. Эта как бы сама собой навязывающаяся, в известном смысле наиболее "естественная" и простая религиозная установка, в сущности, - если вглядеться внимательнее - есть "вера" и современного неверия, - так же распространена и излюблена среди современного человечества, как это было на исходе античного мира.

В нашем размышлении, в котором мы так же мало задаемся апологетическими тенденциями, как и тенденциями разрушительными, а лишь пытаемся непредвзято увидеть и описать правду во всей ее полноте, мы отнюдь не намерены "опровергать" неверие в его религиозно-метафизическом утверждении - в смысле признания его простым "заблуждением". Напротив, исходная позиция самого нашего размышления уже содержит признание, что в описанной установке религиозно-метафизического дуализма имеется некая доля бесспорной истины. Противоположность между внутренним миром нашего непосредственного самобытия и внешним миром предметного бытия, трагическая зависимость первого от последнего и его внешнее бессилие перед натиском последнего, расколотость бытия на две разнородные части есть действительный факт, не допускающий отрицания. Ничто так не вредило и философской мысли, и религии, как бессильная, несостоятельная попытка отвергать этот факт или как-либо "затушевывать", "замазывать" его. Основная, открывавшаяся нам онтологическая позиция антиномистического монодуализма заранее требует от нас признания правды дуализма и в рассматриваемом теперь, наиболее существенном смысле этой установки. Но она требует также и усмотрения, что этот дуализм совместим с монизмом - требует искания и усмотрения единства в глубине самой этой двойственности.

Частные проявления этого единства, некие симптомы его или указания на него, в сущности, так же непосредственно очевидны внимательному умозрению, как и факт двойственности или расколотости бытия. Мы имеем в различных формах опыт, безусловно противоречащий этому простому решению нашего отчаяния. Сюда относится, прежде всего, уже чисто интеллектуальное самосознание, поскольку оно идет достаточно глубоко. А именно, уже тот факт, что мы сознаем эту трагическую двойственность, указует на некое общее объемлющее ее единство. Ибо единство сознания, в которое при этом восприемлется двойственность, которому она раскрывается и становится явственной, уже само предполагает некое единство самого бытия, отражением или соотносительной точкой которого оно является: единство нашего сознания само уже есть единая реальность, вмещающая в себе оба мира; и ему, очевидно, соответствует единство самого безусловного бытия - той реальности, в которой укоренено всякое сознание (ср. гл. III, 4). И не только сознание в его неопределенной общности, но и его рациональное самоосуществление в познании свидетельствует о неком всеобъемлющем единстве бытия. Ибо тот основоположный факт, что человеческая мысль способна "познавать" бытие, т.е. идеально обладать им, иметь его "для себя", был бы немыслим без допущения сущностного сродства между человеческой субъективностью и космической или предметной действительностью. Первичный, ни к чему иному далее не сводимый "свет", который возгорается в нас и освещает предметное бытие, как-то должен соответствовать самому существу бытия, - иначе он не мог бы освещать его. Законы "разума" в каком-то смысле совпадают с законами самого бытия, и было бы слишком легким и неправомерным разрешением этой загадки по примеру Канта объявить это совпадение "иллюзией" - полагать, что истинное бытие, в качестве "вещи в себе", остается вне познания, а познаваемый мир есть не что иное, как наше представление. Напротив, единственно непредвзятое воззрение должно состоять здесь в констатировании, что "свет" мысли, возгорающийся в познании, проистекает из самого бытия; и если благодаря ему нам раскрывается расчленение самого бытия и отображается в расчлененной системе понятий нашего мышления, то это свидетельствует о том, что наша субъективность внутренне "приспособлена" к структуре бытия, имеет с бытием некий общий корень. Поскольку философия есть "теория знания" в единственно истинном и правомерном смысле этого слова - именно онтология знания, раскрытие познавательного отношения как некого сущего отношения между двумя соотносительными моментами реальности - субъектом и объектом, - убеждение во внутренней сопринадлежности этих двух моментов реальности навязывается ей само собой, есть простое первичное констатирование. В факте знания, успешного созерцания, видения бытия с неопровержимой, последней очевидностью открывается, что субъективность и объективность как-то согласованы между собой, "подходят" друг к другу и эта согласованность имеет своим последним корнем общность момента рациональности, "логоса".

Но столь же очевидно открывается и другой, соотносительный рациональности момент бытия в обеих этих частях бытия: именно момент иррациональности. Мы нашли этот момент в стихии чистой непосредственности непосредственного самобытия и усмотрели его сущностное сродство с иррациональным элементом космического бытия; в откровении "ты", поскольку "ты" открывается нам как нечто чуждое и враждебное, мы натолкнулись на нечто жуткое, что ощущается сродным чуждости и жуткости для нас основы предметного бытия; и в бытии "мы" мы просто встретились с космическим началом в самой стихии человеческой жизни. Хотя это начало испытывается нами как что-то чужое и враждебное, т.е. свидетельствует о проникающей все наше бытие двойственности, эта двойственность все же не совпадает с двойственностью между "внутренним" и "внешним" миром, а перекрещивается с последней, что опять-таки дает нам почувствовать более глубокое единство обоих миров. Иррациональность, образующая самое существо непосредственного самобытия, нашей "жизни", определяет - наряду с рациональностью и в неразрывной связи с последней - и существо "внешнего мира". Формы бытия потенциальности, свободы, становления, времени властвуют над обеими областями или соучаствуют в них обеих, хотя в частностях проявляют себя различным образом. Стоит нам только держать глаза открытыми, чтобы нам с предельной очевидностью стало явственным, что всякое бытие вообще окружено атмосферой непонятного, иррационального и погружено в нее.

Если эти два основоположных момента - рациональности и иррациональности и притом в их неразрывном единстве, присущи обеим частям бытия, обоим мирам, то в этом смысле всякий абсолютный дуализм в качестве последней метафизической истины оказывается и теоретически несостоятельной, внутренне противоречивой точкой зрения: в рациональности, как и в иррациональности, бытие в самом своем понятии совпадает с единством. Всякая, даже самая резкая и безнадежная двойственность есть все же лишь двойственность в пределах единства, как бы в лоне объемлющего и пронизывающего ее единства. Прослеживая далее эту мысль, приходишь - на основании всех уже развитых нами соображений - к сознанию, что в конечном счете всякое бытие вообще все уже укоренено во всеединстве непостижимого как трансрационального, есть откровение и форма обнаружения "непостижимого" как такового. Правда, это непостижимое распадается для нас непонятным образом на два в известном смысле разнородных мира явлений, как бы на две половины; однако при этом сохраняется по крайней мере то единство, в силу которого обе эти половины остаются все же частями некого целого, - что означает, как мы это уже давно знаем, что они имеют общую последнюю глубину в непостижимом. В этом смысле двойственность, несмотря из все взаимное противоборство обеих частей, остается все же двуединством.

Однако это единство - которое в конечном счете сводится к общей укорененности в непостижимом как таковом в его всеобщности - не может нас здесь удовлетворить, не есть то единство, которого мы ищем. Момент рациональности, хотя он и проявляется в качестве "разума" или "субъекта знания" в составе нашей субъективности, все же - как было показано - не совпадает с последней как с существом непосредственного самобытия. И притом рациональность, поскольку она выражается в чистом моменте сознания и знания, в чистом свете теоретического озарения бытия, не спасает нас от слепой неосмысленности предметного мира и ничего в ней не изменяет; не так уже велико и существенно утешение быть погибающим "мыслящим тростником". Что же касается момента иррациональности как стихии чистой "непосредственности", то мы видели, что она как таковая противоположна нашей "самости" - т.е. моменту, который по преимуществу конституирует своеобразие непосредственного самобытия; мы видели также, что непосредственное самобытнее - моя жизнь, как она извнутри есть для меня (или для себя самой), - по самому своему существу противится тому, чтобы раствориться в безусловном бытии - во всеединстве, поскольку последнее именно совпадает со всеобъемлющим и всерастворяющим безусловным бытием - и ревниво оберегает свое собственное бытие, именно в качестве самобытия. Восточное, индусское решение: заменить мою "самость" безразличной всеобщностью (в "tat twam asi", в сознании "это есть ты", т.е. "ты еси во всем"), за счет "самости" раствориться во всеединстве, в том, что есть "все и ничто", и в нем обрести последний покой и спасение, - это решение все же не открывает нам того всеединства, которого мы ищем, к которому мы подлинно стремимся. Ибо в этом истинном всеединстве должно было бы быть сохранено именно все - и в том числе, следовательно, и в первую очередь, и наше собственное самобытие, во всей его полноте и метафизической глубине.

Можно ли найти в том, что нам непосредственно открывается в опыте, указание, намек на реальность такого подлинно удовлетворяющего нас внутреннего единства между "внутренним" и "внешним" миром, - такого единства, в котором была бы сохранена вся интимность, вся невыразимая, но неотчуждаемо первичная ценность для нас нашего собственного внутреннего самобытия?

Такое указание мы имеем, прежде всего, в лице явления красоты.

2. Красота

Мы не можем - и нам нет надобности - развить здесь общую теорию красоты. Мы должны здесь наметить - да и то лишь в самой сжатой форме - те стороны аспекта бытия, именуемые нами "красотой" или "прекрасным", которые стоят в непосредственной связи с общим ходом наших размышлений.

Не пытаясь определить, что такое есть вообще "красота" или "прекрасное", отметим прежде всего два момента, присутствующие в том, что сознается как "прекрасное", что воспринимается "эстетически". Первый из этих моментов необходимо присутствует во всем вообще, что мы воспринимаем эстетически и испытываем как прекрасное; это есть момент, конституирующий эстетическое восприятие как таковое. Второй есть по крайней мере необходимый элемент прекрасного, как оно дано в художественном произведении, - прекрасного как предмета искусства.

Все "прекрасное", все эстетически воспринимаемое есть прежде всего некое сплошное, слитное, проникнутое внутренним единством целое. Оно может - и даже должно - иметь многообразный состав, но члены или части этого многообразия - напр., отдельные черты прекрасного лица или горы, дома, зелень, свет, воздух прекрасного ландшафта и т.п. - имеют силу и значительность не сами по себе, а именно лишь как интегральные, неразрывно слитые моменты целого, которое есть некое сплошное, внутренне слитное единство. Прекрасное есть всегда "образ", "картина", неанализированное целое - предмет чистого чувственного созерцания, а не анализирующей, раздробляющей мысли. (Яснее всего это выступает в зрительно данном прекрасном - в виде природы, картине, скульптуре, прекрасном лице и т.п., но то же применимо и к прекрасному в музыке и поэзии.) Сводя это к понятиям, уясненным нами в первой части нашего размышления, мы можем сказать, что в этом смысле прекрасное есть - металогическое единство, поскольку оно дано наглядно и усматривается созерцательно в чувственно данном его составе или через него. И, быть может, всегда и всюду, где нам удается отрешиться от привычной установки предметного истолкования реальности, от непроизвольного видения в образах показателей предметной действительности, распадающейся для нас тогда на отдельные вещи и качества, выразимые в понятиях, и сосредоточиться на простом созерцании реальности в ее непосредственной конкретности, - везде и всегда, когда нам удается, наподобие детей, без размышления жадно воспринимающих образы бытия, иметь чистый опыт реальности вне всякого умственного ее анализа, - мы воспринимаем реальность как прекрасное. И подлинный художник обладает даром показать нам реальность именно в этой ее наглядной непосредственности - и именно тем дать нам ощутить новизну, значительность - красоту - даже самого будничного, прозаического, привычного и знакомого.

К этому присоединяется второй момент. Характер сплошного целостного, неразложимого, всепронизывающего единства "прекрасного" (сближающий прекрасное с органическим единством) усиливается и становится особенно явственным, когда он выражается во внутренней согласованности и соразмерности отдельных составных частей единства, когда единство испытывается как некая гармония. Этот элемент гармонии придает прекрасному некую внутреннюю законченность, некое спокойное самодовление и, тем самым, некую внутреннюю абсолютную ценность. В силу этого момента - который, как уже указано, безусловно необходим во всяком художественном произведении, т.е. во всем прекрасном, что творится человеком именно с замыслом произвести впечатление прекрасного, - "прекрасное" как бы изъемлется из состава предметного мира (в котором нет самодовлеющей части, нет ничего законченного в себе, а все есть фрагмент, черпающий свою полноту из своей связи со всем другим, из своей зависимости от другого) и становится само в себе, независимо от всего остального, выразителем некого последнего, глубочайшего, всепронизывающего исконного единства бытия. В этом смысле адекватно описывает красоту (воплощенную в прекрасном женском образе) Пушкин:

Все в ней гармония, все диво,

Все выше мира и страстей.

Она покоится стыдливо

В красе торжественной своейcvi.

Оба указанных момента вместе взятые изъемлют прекрасное из предметного мира, освобождают его, с одной стороны, от того характера частичности, неполноты, незавершенности и несовершенства, который присущ всему частному в составе предметного мира, и, с другой стороны, от характера грубой, слепой, внутренне неосмысленной фактичности, с какой нам дано предметное бытие. "Прекрасное" становится выразителем самодовлеющей ценности, самообоснованности бытия, его собственной внутренней значительности и в этом смысле "духовности" (ср. выше гл. VII). Имманентное существо красотою состоит в том, что в ней мы непосредственно-наглядно воспринимаем и испытываем в самом наружном облаке бытия его абсолютную ценность, его осмысленность и внутреннюю обоснованность. Поэтому прекрасное есть непроблематичное, безвопросное бытие; вопрос "почему" или "зачем", т.е. "на каком основании?" (беря понятие основания во всей его глубине), неуместен там, где внутренняя "обоснованность" имманентно раскрывается в самом явлении, уже заключена в нем самом.

Лишь другим выражением того же самого будет, если мы скажем, что прекрасное выразительно. Все испытываемое как прекрасное не есть просто грубый, слепой факт, который не дает нам ничего, кроме себя самого, и, непросветленный никакой высшей разумной необходимостью, никакой внутренней понятностью и осмысленностью, просто насильно и как бы нагло и неправомерно навязывается нам, требует от нас своего признания, не обладая сам никакой внутренней убедительностью и авторитетностью. Прекрасное есть, напротив, то, что "чарует", внутренне "пленяет" нас, что получает от нас признание в силу своей внутренней убедительности и осмысленности. В лице прекрасного мы внутренне примирены с бытием, потому что оно раскрывает нам, имманентно неся в самом себе, последнюю глубину, последнее, внутреннее самоочевидное, "прозрачное" для нас основание бытия.

Если мы теперь спросим себя: что, собственно, выражает прекрасное, что оно нам открывает, о чем оно нам говорит, то существенно для природы прекрасного, что это "что" не может быть выражено ни в каком понятии. Эстетически восприимчивый и умеющий дать себе отчет в эстетическом опыте читатель избавит нас от необходимости опровергать нелепое, противоречащее самому существу эстетического опыта мнение, будто прекрасное (напр., в художественном произведении) выражает какую-нибудь выразимую в понятиях отвлеченную мысль, имеет какое-нибудь прозаически-словесно выразимое "содержание" (независимое, как таковое, от его художественной формы), дает нам какой-либо практически-полезный "принцип" или какое-нибудь "нравоучение". Напротив, то, что выражает прекрасное, есть просто сама реальность в ее отвлеченно-невыразимой конкретности - в ее сущностной непостижимости. Пережить реальность эстетически - хотя бы в малейшем частном ее проявлении - значит именно иметь живой, наглядно-убедительный опыт ее непостижимости - ее совпадения с непостижимым. То, на что мы в течение всего нашего исследования пытаемся навести внимание читателя путем трудных и сложных отвлеченных соображений, - непостижимость реальности как таковой или - повторим это еще раз - совпадение самих понятий конкретной живой реальности и "непостижимого", - это дано с полной непосредственностью в любом эстетическом опыте, который как таковой погружает нас в стихию непостижимого, дает нам дышать его атмосферой, заставляет восчувствовать всю его значительность, его совпадение с подлинной конкретной полнотой реальности. В этом смысле, нет лучшего и более простого опровержения мнения, отождествляющего реальность с предметной действительностью - с той картиной бытия, которая открывается нам путем интеллектуально-логического истолкования реальности и сведения к его сухой системе выразимых в понятиях определенностей, - как простая ссылка на тот образ и характер реальности, какой нам дан в эстетическом опыте. Здесь нет надобности развивать это подробнее. Мы можем сослаться здесь на то, что было уже развито нами в анализе понятия "реальности" во всей ее глубине и полноте - в ее отличии не только от предметного бытия, но и от безусловного бытия (гл. III, 4). Все примеры, которыми мы иллюстрировали там это понятие реальности как единства, объемлющего внутреннюю жизнь познающего с содержанием познаваемого, как всеобъемлющую полноту конкретности, были заимствованы, собственно, из эстетической сферы или из области опыта, соприкасающегося с опытом эстетическим. Реальность в ее непосредственной конкретной полноте, глубине и жизненности - и реальность, о которой нам дает знать эстетический опыт, в известном смысле (детали этого отношения мы должны оставить здесь в стороне) совпадают между собой.

Это непосредственно приводит нас к тому соотношению, в связи с проблематикой которого мы должны были затронуть явление "красоты". Красота есть непосредственное и наглядно наиболее убедительное свидетельство некого таинственного сродства между "внутренним" и "внешним" миром - между нашим внутренним и непосредственным самобытием и первоосновой внешнего, предметного мира. Это единство нам непосредственно раскрывается - или, вернее, мы имеем некое внешнее обнаружение этого искомого глубинного единства - во всяком эстетическом опыте; эстетический опыт убеждает нас, что такое единство есть, должно и может быть найдено - вопреки неустранимо-очевидному фактическому разладу и раздору между этими двумя мирами.

Вернемся еще раз к тому основоположному факту, что красота (в природе и в искусстве) необходимо выразительна, что она выражает что-то (и мы знаем теперь, что именно: саму реальность в ее непостижимости, в каком-либо конкретном ее аспекте). "Выразительность" красоты означает, другими словами (ср. гл. VI, 1), что в ней нечто "внутреннее" ("выражаемое") в реальности открывается во "внешнем" (в "выражающем"), - означает то самое первичное, ни к чему иному не сводимое соотношение между "внутренним" и "внешним" ("наружным") слоем реальности, которое мы нашли в откровении "ты". Все "прекрасное", все открывающееся в эстетическом опыте испытывается как нечто сродное в этом смысле живому, одушевленному существу - как нечто сродное нашему собственному внутреннему самобытию. Оно есть нечто "душеподобное", нечто, имеющее какое-то "внутренее содержание", "внутреннюю реальность", которая выражает или открывает себя во внешнем облике наподобие того, как наша "душа" - или обращенное к нам "ты" - "выражает" себя в мимике, взгляде, улыбке, слове. Прекрасное (в природе и в искусстве) "говорит" нам что-то, "дает нам знать", подает знак о некой тайной, скрытой, живой глубине реальности; и мы в каком-то смысле,"общаемся" с прекрасным - с красотой ландшафта или прекрасного лица, с картиной, статуей, собором, музыкальным произведением, - как мы общаемся с другом, с близким; мы усматриваем во внешней реальности что-то сродное нашей интимной глубине, нашему потаенному самобытию; и в момент эстетического наслаждения мы перестаем чувствовать себя одинокими, а, напротив, находим в окружающей нас внешней реальности некую исконную "родину" для нашей "души", этой одинокой скиталицы в предметном мире.

Конечно, у позитивистически настроенного - т.е. ориентированного на признание одной лишь предметной действительности - читателя уже давно готово привычное, трафаретное возражение на этот ход мыслей. В эстетическом переживании - говорят нам - мы предаемся некой иллюзии; мы непроизвольно "переносим" наши собственные чувства, настроения, эмоции на объект - на природу или художественное произведение, - "вкладываем" их в объект, "одушевляем" его. Поэтому как искусство и художественное творчество, так и восприятие красоты есть нечто подобное игре ребенка - забава перенесения себя в воображаемый, выдуманный мир. Для этого возражения от чисто обывательского здравого смысла услужливая философская мысль (в особенности немецкая на рубеже 19 - 20 веков) изготовила соответствующую теорию так наз. "Einfьhlung" - "вчувствования", или "одушевления". Нам нет надобности входить в подробное обсуждение этого трафаретного возражения "здравого смысла" и соответствующей ему эстетической теории (в многообразии ее вариантов, не затрагивающем, однако, iauaai существа установки). Достаточно просто указать, что это возражение - совершенно наподобие, напр., материализма - просто "выдумывает" ad hoc объяснение, чтобы оправдать ограниченность и слепоту основной инстинктивной установки, не считаясь при этом с реальными фактами, т.е. с тем, что действительно дано в эстетическом опыте. Никто и никогда не мог опытно показать, как человеку удается этот хитроумный самообман и как он, собственно, совершается; в составе эстетического опыта никогда не содержится ни малейшего указания на то, что человек берет из себя самого свои чувства, вкладывает их в объект, чтобы затем иметь их "данными" в самом объекте. Все это есть чистая "мифология" позитивизма и материализма. Непредвзятый феноменологический, т.е. чисто описательный анализ эстетического опыта говорит о другом: он говорит, что человеческий дух находит в эстетическом опыте "готовым", непосредственно данным в составе самой реальности черту выразительности, в которой ему непосредственно открывается внутренняя значительность, осмысленность, душеподобность реальности; не человек "вкладывает" что-то свое в реальность, навязывает ей что-то ей чуждое, а, напротив, реальность навязывает нам свой собственный состав описанного характера, "заражает" нас им. Вся наша собственная активность ограничивается при этом тем, что мы можем либо искусственно замкнуться от этого действия на нас реальности, стать нечувствительными к нему, либо же, наоборот, вольно открыть ему наше сознание и развить в себе чуткость к нему.

Этим, само собой разумеется, отнюдь не утверждается, что природа или произведение искусства действительно имеют что-то по существу тождественное человеческой "душе" или "духу", и не отрицается роль "вымысла" (точнее метафорического мышления "по аналогии") в умственном выражении эстетического опыта. То, что нам дано в эстетическом объекте, есть именно лишь нечто "душеподобное" или "духоподобное"; реальный состав этого опыта человек не может выразить в словах иначе, как уподобляя, приравнивая его (в поэзии и мифологии) явлениям человеческой душевной и духовной жизни. (Тотчас же ниже нам самим придется отметить подлинный смысл "иллюзорности" эстетического опыта.) Но такое уподобление, приравнивание объективного субъективному - не говоря уже о придуманном ad hoc "вкладывании" в объект того, что по существу мыслимо лишь как субъективное переживание, - сами были бы невозможны и немыслимы, если бы они не имели для себя почвы в неком объективном сходстве. Никто не в состоянии "уподобить" круг треугольнику и тем более - свою грусть или радость, скажем, "квадратному корню из двух". Но когда мы говорим, что пейзаж "уныл" или "радостен", что чередование звуков в третьей симфонии Бетховена передает эпопею героической борьбы человеческого духа, а звуки последней части девятой симфонии - упоение безграничного ликования, что светотени Рембрандта дают нам почувствовать метафизическую духовную глубину бытия и т.п., - мы с последней самоочевидностью сознаем, что основа для таких, лишь метафорически выразимых аналогий заключена в самом реальном объекте. Заслуживает величайшего внимания при этом, что "метафора" (буквально: "перенесение") может идти и в обратном направлении - именно от категории чувственно воспринимаемого, внешне-пространственного бытия, к характеристике человеческих душевных или духовных состояний. Откуда берется возможность вообще понимать смысл таких "уподоблений", как, напр., "падение", "подъем" человеческой души, ее "пустота" или "полнота", "душевное движение", "расцвет" и "засыхание" души, ее "поверхность" и "глубина", "течение" или "поток" жизни и даже "влияние" человеческого духа (что ведь буквально значит "вливание")? Вообще говоря, так как все человеческие слова в их первоначальном смысле означают что-то наглядно-пространственное, то самая возможность их употребления в "переносном" психологическом смысле предполагает какое-то глубокое реальное сходство или сродство между "внешним" и "внутренним" бытием. Конечно, и здесь угождающая нашим предубеждениям теория услужливо предлагает нам "простое" - слишком простое, т.е. искажающе упрощающее, - объяснение, что аналогия лежит здесь только в человеческих "чувствах", сопровождающих восприятие внешней реальности. Мы ограничиваемся в ответ на это приведением мудрого возражения Бергсона: "Не будем поддаваться обману иллюзии. Бывают случаи, когда именно образный язык точно передает существо дела, тогда как язык отвлеченных понятий остается прилепленным к поверхностной видимости вещей".

Подведем итог. Факт "красоты" или "эстетического опыта" неопровержимо свидетельствует о глубоком внутреннем сродстве в самой структуре объектов "внешнего" и "внутреннего" опыта, о неком единстве между внешним предметным бытием и внутренним "самобытием". Более того: сам эстетический опыт, само эстетическое переживание есть некое особое состояние бытия, в котором стирается сама грань между "объективным" бытием и бытием "внутренним", "субъективным". При всем бесконечном многообразии объектов и форм эстетического опыта, "тем" и "стилей" художественного творчества, ему дано открывать нашему взору то измерение или тот слой реальности, о котором уже нельзя вообще сказать, идет ли дело об "объективном" или "субъективном", а можно лишь сказать - мы уже знаем, что означает эта логическая форма, - что эта реальность сразу и объективна, и субъективна, или что она ни объективна, ни субъективна. В опыте "красоты" нам открывается по существу непостижимое единство реальности как таковой - за пределами категорий внешнего и внутреннего, объективного и субъективного - другими словами, глубокое, таинственное - "прозаически" необъяснимое, но самоочевидное во всей своей таинственности - сродство между интимным миром человеческой душевности и основой того, что предстоит нам как внешний мир предметной реальности.

На основании сказанного могло бы показаться - и это не раз казалось человеческому духу, - что в явлении красоты содержится разрешение трагической загадки, мучающей человеческое сердце, открыт выход из двойственности, из онтологического разлада, составляющего существо трагизма человеческого существования. Увы, это не так. И здесь уже не какая-либо теория, а сама жизнь наталкивает нас на долю правды, которая содержится в чувстве "иллюзорности", "не-серьезности", недостаточной онтологической обоснованности того, что открывается нам в эстетическом опыте. Нам, бесспорно, открывается в нем некая подлинная реальность; но сама эта реальность как-то лишь "поверхностна", не объемлет целиком всей глубины бытия. Красота относится скорее лишь к "облику" реальности, чем составляет ее подлинное существо, ее корень, определяющий целиком всю ее структуру. Красота, правда, указует на некую глубокую тайну бытия, на какую-то черту его последней глубины, но она скорее лишь намекает на нее, знаменует ее и остается сама загадкой, не разъясняя нам, как согласовать то, о чем она свидетельствует, со строением реальности, поскольку мы совершенно серьезно и правдиво отдаем себе отчет в нем, испытываем его в нашей жизни. Как часто, напр., "божественной", умиляющей нас красоте женского лица соответствует пустая, ничтожная, суетная "прозаическая душа"! Как часто даже то, что мы зовем "душевной красотой", не достигает последней глубины человеческого духа, а прикрывает глубинную дисгармоничность, разлад, бесформенность или даже безобразие! Тем более вся природная красота - будет ли то красота могучего дикого зверя, какого-нибудь тигра, или возвышенная красота океана, грозящая мореплавателю смертью, или красота тропического пейзажа, таящего под собой ужасы всегда возможного землетрясения, - есть красота наружного облика существа и вещей, под которой скрывается хаос разрушения, дисгармонии, борьбы и смерти. И сам художник - человеческое существо, живущее в стихии красоты и упоенное ею, - лишь в редчайших случаях, да и то никогда не сполна - бывает внутренне, во всей своей жизни просветлен этой стихией; по общему правилу, в нем остается - в его подлинном целостном самобытии, как оно выражается в его личной внешней и внутренней жизни, - та же темная, неосмысленная, внутренне ничтожная реальность чистой субъективности, что и у всех других людей: "и из детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он"cvii; и красота как таковая не спасает его ни от разрушающих сил зла, ни от трагизма человеческой жизни. Красота как таковая нейтральна, в каком-то смысле равнодушна к добру и злу. Знаменуя какую-то потенциальную гармонию бытия, она мирно сосуществует с его актуальной дисгармонией; более того, она сама, по глубокому указанию Достоевского, сочетает в себе "божественное" с "сатанинским", - ибо где что-либо прельщает нас обманчивой видимостью, там мы имеем дело с началом демоническим. В трагическом жизненном опыте Боттичелли, Гоголя, Толстого это несовпадение красоты - эстетической гармонии - с подлинной, примиряющей и спасающей нас сущностной гармонией бытия сказалось конкретно с потрясающей убедительностью. Мы можем сказать: красота есть знак потенциальной гармонии бытия, залог возможности, мыслимости его актуальной, сполна осуществленной гармонии; и если бы мир был насквозь прекрасным, он был бы насквозь гармоничным, внутренне согласованным, чуждым трагического разлада и расколотости. Поэтому мечта о конечном преображении мира есть мечта о всецелом торжестве красоты в нем; но это есть именно лишь мечта, которой противостоит горькая реальность внутренней несогласованности, расколотости бытия. Красота есть только отблеск "рая", онтологической укорененности всей реальности в божественном всеединстве; этот отблеск чарует нас в нашем грешном, падшем, раздираемом внутренним противоборством "земном" бытии, дает утешающий намек на возможность совсем иного бытия - и, тем самым, на онтологическую первооснову этой возможности; но красота как таковая не есть сама то исконное, онтологически прочное и глубинное единство, которого мы ищем.