7069.fb2
— Ты на неё не обижайся, — сёрбнула с блюдечка Дрезина, и оценила мою выучку железного лица. — Она кричит теперь на всех… — Я тщилась, чтоб не дрогнул мускул, в такой момент важней не выслушать, а не спугнуть — готовых ведь ответов не бывает. — Она недавно с операции…Никто не знал, что выживет.
Я окунулась мысленно в другое. Когда я ставила диплом, мне принесли стороннюю оценку меня в понятьях местных острословов. С обескураживающим эффектом: «женщины-режиссеры — это зубры!» Действительно, тогда достаточно было взглянуть на признанные особи и усомниться в поле. Своей субтильностью я им внушала слабость.
А коли в этом поле встал, так значит — бейся наповал! Моя профессия не сочеталась с моей врождённой хрупкостью. И я страдала. Может, поэтому сгодилась сесть в экран. Стандарт пришелся по колибру.
Вот Рыба молодец: прошла от трансформации малька плотвы до крупночелюстной акулы. Путь эволюции. Не факт, что на безрыбье, зато какой кураж, какая глыба, какой матёрый человечище, вот это батенька, художник! Так Ленин гениальности определял. А это мы учили — как требовалось — наизусть.
Уж если и учесть, что по подсчетам психологов, невесть уже каких обкомов, лишь каждая седьмая женщина встаёт с утра с той, что положено, ноги, я удалюсь и уподоблюсь «Мэри под лестницей», которая была моей педагогиней, единственным, наверно, человеком, который мог бы, вот теперь, в минуту пагубной невзгоды сорокалетья кафедры, произнести мне это главное меню: что есть доподлинно, те ритуалы жизни, которые могли бы развернуться в миф, пригожий случаю. Но нет Марины, есть лишь профессор курса, великий Мэтр зав кафедрой вне всех времён. А он мужик. Сожмет в объятьях — и прогонит. Не из Госдумы — что и взять. И жалко выбросить, и гадко съесть! А Мэри стала заколдованной принцессой замка, которая не в силах силы дать произвести отпор и подсказать, как не заплакать. Вся выбыла в поместья лорда. Миледи — не бабью, не тянет лямку сорокалетия, возрасты скрывает. Бальзаковский кредит.
Я удалюсь под лестницу в тот дальний угол, где можно жить и чувствовать ту тихость, какая не подвержена уму. Где впитывались знанья как молитва под занавесы Дум. Постановленья пленумов и съездов. Задачи поставлены, цели определены, за работу, товарищи! Какие письма не дочитаны от папы в студенчестве? Пренебреженье архивами чужой судьбы. Как много сумрака в таких местах, где тлеют тени. А как мне хочется теперь наведаться в Малаховку. Собралась с силами иными. Возможно стало посетить родство, где жизнь была бельём пелёнок, а заховалась как быльё.
В пустом фойе негромкая гитара вела мотив, но слов никто не знал. Предвечны три студенческих аккорда. Простое знанье колобков, в общагах росших по сусекам. Выучивают детскую считалку, забыв условия игры, куплеты и слова. Не допоют — и новую ведут. Высокий звук, как хор на клиросе. Девчонка тонкая, как тросточка, — и как таким возможно податься в режиссёрский курс? В пальто из брюшек норки, которое и гардероб не принимал, стояла, ожидая курс, ушедший в очереди к курткам, и говорила в пустоту, где гулкий лепет вызывал одну лишь зависть:
— А мой папа мог бы вам сделать запись фонограмм, каких хотите. Любых. На студиях у него связи, друзья, он может. Может всё!
И почему никто у них не может одеться, как раздеться? Даже эта, в норковых брюшках, принуждена носить их на себе по целым дням, считая себя, схороненной богатством, сквозь обречённость в шубе преть.
В студенческой столовой подошел с подносом мальчик, и вежливо спросил о позволении сесть. Вокруг было довольно свободных мест. Я мысленно спросила, почему, он видимо не знал приёмов, и отвечал напористо:
— У вас лицо такого человека, которое заметно на экране.
— Вам это показалось.
— Нет. Я это вижу профессионально. Ещё в вас есть преподавательское что-то, но раз вы не преподаватель, а я преподавателей всех знаю, значит, ваше лицо с экранов.
— Ты кто?
— Я оператор. Третий курс.
Вот это здорово. Ну чем не прелесть? Традиции кочуют в институте. На новом факультете развернулся миф. А мы про школы режиссуры спорим.
Можно забыть про юбилей и тихо удалиться — поездка состоялась. Мальчик есть. А был ли мальчик?
Актовый зал. Объём старого клуба, всегда такой холодный, стал вдруг жарким. Мэтр был зав Кафедрой и главный метрдотель, в своем лице он совмещал ещё и модератора конгресса. Наверно, потому заговорил гекзаметром. А Витя Шендерович вдруг изумился и начал вопрошать со сцены в зал: когда это случилось с Мэтром? Николь ему вопила из семнадцатого ряда, что это сбацалось на нашем курсе. Сзади сидели чинные мужчины, наверно, тоже режиссеры, и говорили на мобильную трубу: «сидит какая-то девица и громко говорит, что про зав кафедрой всё знает». Пришлось оглядываться на приятелей и выяснять, чтоб в случае чего проведать, чем же отмахнуться, какого года выпуска фортуна попала нам в соседство, кто их мать? Ребята оказались из Госдумы. На сцене Витю, прочитавшего свой юбилейный опус про сорок лет спустя, сменили кукольники. Не простые. Марионеточники. В конце объявлено: слепые. Совершенно. Зал встал. Я вдруг подумала: воюют школы! Всё как встарь! Вот был театр немых — теперь ещё слепые, стране валюта. Ай да Мэтр! Куда деваться зрячим? Девальванты. Вдруг зазвонил мобильный телефон. Случилась эта невидаль у Рыбы. Курс её придумал: извинялся перед педагогом за бурные аплодисменты с выступленьем, и передал шампанское вдоль зала по поднятым рукам — фактически по телефону. Думские выразили недовольство. Наверное, наличием звонка. Зашиканные окруженьем, наши покорно стихли. Целый ряд бабья. Девчонки щерились, меня не признавали — Мэтр обзвонил ребят и приказал не появляться в связи с моим приездом. Сначала это было неизвестно, и потому такая слаженность упрямой нелюбви имела замещение для меня понятьем «зависть». Между рядов, как бы вне правил, возник вдруг Генка Корин. Встал на возвышении амфитеатра и осмотрел партер. Его все знают тут, он популярен. Благодарение миру животных.
Маринка Лупарёва задёргалась и сбросила с плеч шарфик. В этот момент какой-то курс последователей движенья «Ливинг» изобразил с подмостков сцену раздеванья. Заметьте разницу: не стрип, не топ, а сцену раздеванья — знак протеста. Желанье сбрасывать оковы. Протест шестидесятников.
— Желания раздеться не возникло! — сказал вдруг Генка, перекочевавший из амфитеатра в зал, и стало ясно всем, что не исполнилась задача режиссёра.
— Ты помнишь, что здесь? Он встряхнул пакет. Я запустила руку в кулёк из свёрнутых газет — я счастливо не помнила: там камешки, кирпичики, булыжники, морская галька. Вот он, уровень древнего моря: воспоминание о сладком детстве. Арахисный в глазури шоколад из брызг шампанского: мы победили, кто-то вскрыл бутылку в желанье обнажаться под протесты! Братался ГИТИС на подмостках. В амфитеатре дедушки на палках провозглашали клятвенные речи о братстве режиссуры всех времён, но плохо получалось верить. Не верю!
Зачем я это вспомнила? Ах, да! Поколение — это не круг людей—сверстников, это способ измерения времени в героях и персонажах. И важно отличать одно от другого и не спутать первое со вторым. Теперь дальше. Тональность ре-мажор — исповедально. Как ритуальный полонез.
Когда кулёк закончился и смялся, Корин умчался «на Останкино, в эфир». А перед гардеробным одеваньем влруг обернулся к Нике и огрел:
— Я тебя видел, как-то на Арбате. Ты продавала розовых котят.
Разулыбайся, Ника! Развенчали! Вот он, клинок эволюции. Злобными сделались. Ждёт нас судьба динозавров.
Всё те же складки тюля пеленою, в окне — предвечный розмарин и голые кусты сирени. Абсурд нелепицы: знакомство с прошлым. Теперь я сильная, я просто ухожу, переросла я куст сирени.
Я Рыбе все же позвонила, спустя обиду через время. В трубе мобильника стоял белужий вой. Рыбёха—Дуся раскисала. Молила о пощаде и упросила рядом быть, сказав причиной «не по телефону». У них, у рыб, всегда всё начинается с хвоста и головы. В Москве я задержалась — сопрягла знакомство в анналах Ленинки с аспирантурой, и на прощание, дала себя уговорить.
Какой-то госпиталь за кольцевой дорогой, куда мы ехали в такси ценою в бездну лет, и я с трудом могла понять, зачем Рыбища вырвала мой гнёт усидчивости мягким местом из кадки свежеквашенной капусты, в период варки конфитюра из яблок-паданок.
— Продюсерское отделенье — это тебе, родная, не баран чихнул. Да, весь театр и до сих пор у ГИТИСа, у них там папа Бондарчук и мама Скобцева, но вся эстрада — наша! Она теперь не конферанс Андроникова с памятью шальных масштабов, не пестрота ядрёных самоцветов, закончивших моторный институт. Теперь эстрада — масс-медиа, среда с полной свободой планетарных перелётов. Тебя заказывают — ты и летишь. «Аншлаг» — не юмор для народа, он не смешной, но катит как эстрадно-цикловая передача, как раньше госзаказ. Считается — спасает от самоубийств в субботу безработных. А в кавээновских командах, ты приглядись, когда идёт по телевизору, — сплошные наши! Но в гриме, чтобы побольше получить. Меняются. Все разбрелись по высшей лиге и взяли КВН.
Рыба рванула в перечет высшую лигу пофамильно с изображеньем антреприз в цитатах, и я с огромным изумленьем вспоминала плеяды бывалых бездарей. Как оперились на эстраде! Он у меня играл медведя в перчатках с ринга — этюды первого семестра, про зоопарк, ну, кто не знает. Его тогда уже стремился Мэтр отчислить, а вот как вскрикнул: «Партия, дай порулить!» — прославился в эфир с эстрады. Теперь понятно, почему «Аншлаг» — театр юмора. Так создаются академии и храмы: четвёртая стена неуязвимости — завеса световая рампы. Фактически провал. Застит ярлык от раритетной этикетки. Стиль популярности. Кому-то полонез не повернётся в миф, а им и менуэт — ламбада. Лариса-чайка, новый МХАТ!
Таксист закладывал крутой вираж с подъёмом по высокой эстакаде.
— Куда мы едем? Рыба!
— Увидишь, помолчи. Мне просто важно, чтоб сейчас именно ты была со мною рядом.
Пожутчело. Рыба всегда чуралась причального тепла. Не закольцованные в те поры орбиты лужковских замыслов прерывисто пересекались «дорогой смерти» — старой кольцевой. Рыба кивнула взглядом под откос:
— Олийкина, Николу, помнишь?
— Вот это был талант — барыкинская пластика.
— Он здесь разбился. Работал в «Клоун-мим театре «Лицедеи». Помнишь? Шел на предельной ночью. С питерских гастролей возвращался, сам за рулем. Мышечный спазм. Не удержался. Дар пантомимов питанья требует икрой и кальцием, а в голодухе с бензольной экологией все гонорары — в семьи. Дочь у него осталась.
Трасса зависла над полями. Московский гул сменился ясным дрязгом изношенного карданвала давно истрепанной авто. Четыре корпуса на фоне линейно — симметричного ландшафта. Все звуки обрели своё значенье — гул мегаполиса остался позади.
— К шлагбауму подъедите? — Рыба вцепилась властным взглядом в водителя.
— Нас не пропустят. — Таксист наслушался эстрадных бредней, и явно нас не одобрял.
Не театрал. Бывает.
— Я предъявлю, подъедьте! — Дуся озвучила приказ в глухую непреклонность генерала.
Шофер повиновался. Из лакированного рюкзачка на молнии достала брикет купюр в тугой резинке и пластиковый пропуск. Шофер хотел открыть стекло для предъявления значений, но полосатый страж послушно сам пополз наверх, и кордовый настил освободился.
Солидное молчанье в этой обстановке нужно бы было приспособить на лицо, ну хоть в какой-то мине, но шарили глаза по сторонам, в надежде прочитать: хоть где мы?
Такси вползало под навес первого уровня бетонных перекрытий.
— Меня не выпустят обратно! — испуганно сказал шофер.
— Я позвоню, — небрежным тоном проронила Рыба и сунула ему тугую трубочку купюр.
Потом была вертушка величиной в мой рост, и камуфлированный автоматчик в изысканной манере дипломата просил меня остаться подождать здесь на посту.
Рыба ему приятно предложила доллар, он взял, но не умолк.