70812.fb2
- Все уладится, - утешал Васо Севу. - Самое главное, что нет больше жандармов.
Теперь в городе на холодном весеннем ветру можно было даже офицерье встретить с большими красными бантами на шинелях. "Перекрашиваются, дьяволы", - говорил Васятка Митяев.
"Марсельезу" играли и на Приморском бульваре.
В театре шли, судя по названиям, революционные пьесы:
"Свобода в дни Парижской коммуны", "Красное знамя".
В театр мы тогда не ходили.
Мы жили по-прежнему у Куницыных во флигельке, в глубине сада, над самым обрывом. По вечерам огни бухты мерцали глубоко внизу, под ногами. Спали мы на полу, печку топили, чем раздобудем, и были счастливы, что есть у нас дом. Заходил к нам Мефодий Гаврилыч и, хотя мы с ним виделись днем в мастерских, где он был нашим начальником, спрашивал: "Ну, как самочувствие?"
Присаживался на подоконник, закуривал вонючую трубочку, начинал разговор. Говорил, что в городе революция многим пришлась не по вкусу, да и на кораблях офицерье ее в большинстве своем не приемлет, нужно держать ухо востро и в оба глядеть, не давать развиваться контре, прижимать ее к ногтю. "Я, - говорил он, - в пятом году на своей шкуре все испытал. Она у меня нынЧе стала дубленая".
Он рассказывал о "Потемкине" и потемкиицах, об "Очакове", Шмидте, о расстреле его лейтенантом Ставраки ("В ноги Шмидту, сукин сын, поклонился, крокодиловы слезы перед другом бывшим своим проливал, а все-таки, гад, его кончил".)
Говорил о матросах, которых сжег на "Очакове", засыпав снарядами, "черт в мундире" - Чухнин-адмирал.
А тех, что к берегу плыли, спасать запретил. "Но мы всетаки скрывали их и переправляли подальше. Меньше всего думали мы тогда о себе. Недаром стишки между нами ходили:
Чистым порывам дай силу свободную,
Начатый труд довершай
И за счастливую долю народную
Жизнь всю до капли отдай!"
Мы с упоением слушали Мефодия Гаврилыча. Теперь становился понятен мне и военный фельдшер Гущин, Севин отец, скрывавший у себя приезжих людей. Эти люди скрывались от жандармов.
В марте Васятка Митяев позвал:
- А ну, неразлучная троица, приходите сегодня на собрание Союза молодежи.
- Союза молодежи?
- Ну да. Вы разве не молодежь?
- АО чем будет разговор?
- О многом, ребята!
Гриша Мартынов, руководитель нашего музыкального кружка, тоже напомнил:
- Сегодня играем, Серега, на собрании Союза. Не опаздывай!
Зал был маленький, тесный. Народу набилось - не протолкнешься. Пришли не только наши из мастерских, сидели здесь и молодые матросы, и солдаты, и гимназисты, и гимназистки.
Собрание открыл уже немолодой, черноволосый человек, которого я встречал в мастерских и знал, что его фамилия Алексакис. Он призывал вступать в пролетарскую молодежную организацию. Говорил просто, без выкрутасов: мы все должны защищать революцию. У революции слишком много врагов.
Васятка Митяев, обычно не словоохотливый, попросил слова.
- Пролетарская молодежь Севастополя гордо пронесет знамя Союза через все трудности революционной борьбы, - горячо пообещал он.
Бойкая девчушка из мастерских, синеглазая, русокосая, ее звали Любой, за ней гимназисточка, хорошенькая, как куколка, с блестящими черными глазками, говорили что-то нескладное, искреннее - о желании своем отдать жизнь революции. Им здорово хлопали.
Стало так душно, что все обливались потом.
- Раскройте-ка окна! - скомандовал Алексакис.
И в окна ворвался мартовский ветер.
Я не знал, что Алексакис большевик и большевики руководят молодежным Союзом. Не знал, признаюсь, что такое большевики. Но, отыграв "Варшавянку", подхваченную всем залом, отложил трубу, пошел к столу, где сидел Алексакис, записывавший в Союз молодежи. Встретился с Севой, с Васо. Один за другим мы вывели на желтоватом листе наши имена и фамилии. А за мной записался веселый и ладный матрос Иван Хромов, за ним подписались девчушки.
Через несколько дней Васятка выдал нам белые кусочки картона, на них было напечатано: "Союз молодежи гор. Севастополя. Членский билет №..." Я бережно завернул его в чистую тряпочку и спрятал у себя на груди.
Пришел апрель. На Сапун-горе цвел миндаль, оделся зеленью и розовым цветом и садик Мефодия Гаврилыча.
По вечерам всюду таились парочки, несся жаркий, взволнованный шепот.
В мастерских расцветали искусства. Вдруг открылась пролетарская театральная студия, ею руководил артист городского театра. Он сразу поставил две пьесы. В одной, о революции пятого года, мы с Севой убивали провокатора, крича: "Смерть подлецу!" Васо играл с "Любкойартисткой" "Медведя", имел огромный успех, но пришел домой с пылавшей щекой.
- Схлопотал, как видите, братцы.
- За что?
- За то, что сыграл совершенно естественно. Как я мог удержаться? Увидел совсем близко губы, готовые к поцелую...
- Ты что, влюбился в нее?
- Да нет... Но я все же грузин...
- Любке все восемнадцать, а тебе и пятнадцати нет.
Ты знаешь, как Любку кличут на Корабельной?
- Любка-не-тронь-меня.
- То-то. От нее не такие, как ты, отскакивали. Тоже мне ловелас!
- Кто?
- Ловелас.
- Оскорбляешь?