70856.fb2 О декабристах - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

О декабристах - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Он восхищается "высокой внутренней простотой" Волконского. Интересно сопоставить с этой характеристикой отзывы тюремных надзирателей. Заимствую из примечаний моего отца к "Запискам" Марии Николаевны: "Вели себя добропорядочно, при производстве работ были прилежны и ничего противного не говорили, к поставленным над ними смотрителям были послушны, характер показывали скромный". О братьях Борисовых: "Всегда печальны, тихи, молчаливы и с большим терпением переносят свое состояние". Часто встречается заметка: "Занимаются более чтением священных книг". Эти отзывы из глубины острогов рисуют людей. Они рисуют то самое, чем восхищается перо Аксакова, то самое, что славянофильское учение положило в основу русского характера. Правда, что теорию свою они настолько перегрузили, что почти разрушили; пустив в ход погудку о "русском смирении", они так много на этой струне играли, что в конце концов превратили ее в гимн; они пришли к прославленно смирения, к возвеличению скромности; они как будто говорят: "мы велики, - потому что мы смиренны".

{153} Свой грех самомнения они тут же смывают раскаянием, и в самом ярком своем выражении, у Константина Аксакова, славянофильство представляет лавирование между христианским смирением и национальным самомнением без какой-либо надежды на примирительный исход. Но, как бы то ни было, в декабристах славянофилы нашли живое воплощение того, что они признавали самой ценной чертой русской народности.

Такова была среда, которая пришлась по душе нашим изгнанникам, и так приняла она их по возвращении на родину. Скажем теперь об отношении декабристов к тому поколению революционеров, которое они застали, когда вернулись, о их отношении к тем путям, которыми пошло, и тем формам, в которые вылилось тогдашнее русское революционное движение.

XVI.

Революционеры последующих поколений любят ставить себя в генеалогическую связь с декабристами: они выводят себя от них.

(написано в 1920-1921 году! ldn-knigi) Революционные издания отводят им почетное место, печатают их портреты. Декабристы ставятся во главу угла всего последующего движения и, как стрелочник ответствен за направление поезда, так они становятся, если не ответственными, то старшими сообщниками общего дела. В последнее время декабристы всплывают на экранах; в халтурных спектаклях ставятся эпизоды из "Русских женщин" - встреча княгини Волконской с мужем, разговор княгини Трубецкой с губернатором. В самом начале революции {154} основалось "Общество памяти декабристов"; в марте шумно состоялось первое заседание - в Академии Художеств (все что делалось в марте, делалось с шумом). Потом слухи об обществе смолкли, но заговорили о "Музее Революции".

Ко мне обращались с запросом, где мне приятнее, чтобы были мои вещи: в Музее Революции или в Румянцевском? Я ответил, что своих вещей у меня нет, а располагать чужим не в моих привычках ...

Если смотреть на этот интерес к декабристам со стороны чисто исторической, он вполне понятен. Но если в этом интересе проявляются стремления утвердить известную преемственность, то мы стоим, мне, кажется, перед недоразумением. Из всего, что сказано в предыдущей главе, да и в других, достаточно ясно, думается мне, вырисовывается духовный облик декабриста. Можно без колебания сказать, что он не соответствует ни одному из видов позднейшего русского революционера. Впрочем, нас сейчас интересует не отношение позднейших революционеров к декабристам, а отношение декабристов к тому новому поколению передовиков, которое они застали по отбытии своего наказания.

В то время было два поколения революционеров. Старшие, - жившие заграницей эмигранты, Герцен, Огарев, Бакунин и. др. и младшее, многочисленное русское студенчество; собственно революционные "отцы и дети". Сопоставлять эти два поколения, конечно, можно, но сочетать их в нечто единое никак нельзя.

Старшие были люди настоящей европейской культуры каждый в своем роде, редко одаренные: сведущие в науках, знатоки и ценители искусства, они уважали авторитет знания и таланта и сами пользовались авторитетом: с ними можно было говорить; можно было c {155} ними не соглашаться, но с ними можно было спорить. Молодые, это были бурливые умы, буйные, беспорядочные, мало думавшие, много нахватавшие; люди выкрика и насмешки, галдежа и хуления; люди опрокидывавшие авторитеты и потому сами себя авторитета лишавшие. Декабристы в России встречались только с младшими: встречаться со старшими мало кто из них имел возможность. Но здесь могу заявить, что те немногие, которые имели бы случай повстречаться с нашими знаменитыми эмигрантами, не искали его, даже избегали.

Для моего деда эмигрантство было чем-то недопустимым. Он считал, во-первых, что человек должен иметь мужество своих убеждений в своей стране, а не выезжать заграницу. Он, конечно, имел право так говорить: всякому из нас можно на такое заявление ответить: "Нутка, попробуй", но он, заплативший за свои убеждения тридцатью годами ссылки, он имел право так говорить. Во - вторых, он находил, что сидеть в Лондоне и на глазах Европы выносить сор из избы, как делал Герцен в своем "Колоколе", не достойно человека, который любит родину. Так думал мой дед и так же думали все декабристы.

К этому надо прибавить и другое еще: мы видели, что декабристы были глубоко религиозны. Припоминаю такой случай; раз сказывала мне его старушка Лариса Андреевна Поджио, жена Александра. Живя в Женеве (а может быть, в Лондоне... не помню), они часто видались с семьей Огаревых. Отношения понемногу шли на убыль: слишком часто наши декабристы испытывали болезненное прикосновение того, с чем не могли соглашаться. Жившая с Огаревыми племянница была беременна. Лариса Андреевна, в виду таких обстоятельств, проходила мимо разногласий в {156} убеждениях и участливо делила все заботы и волнения. Но однажды она приходит в дом, ей говорят Огаревы: "А у нас все кончилось; только ребенок не выжил, чрез два часа умер". Лариса Андреевна оправилась о здоровье роженицы. "Ничего, благополучно ... А ребенка мы закопали в саду" ... "Ну, уж после этого, прибавила рассказывавшая мне старушка, я с ними раззнакомилась".

Если такая пропасть лежала между декабристами и ближайшим к ним поколением, то что же сказать об отношениях их к направлению, по которому шла тогдашняя бунтующая молодежь, те, кого тот же Герцен называл Марксятами? То было время ... я даже не решаюсь сказать слово, - так это было, хоть и недавно, но давно, что, может быть, и слово уже новому уху непонятно. Итак, то было время "нигилизма". Он только зарождался; - он расцвел в шестидесятых годах. Я хочу дать здесь характеристику этой молодежи, но не политический ее облик, а скорее облик общекультурный, их отношение к искусству, к науке, к формам общественной жизни. Для определения отношений, в которые декабристы стали к окружавшей их среде, это важнее еще, нежели политические убеждения. Мы увидим, что даже при одинаковости последних они все же не могли бы признать своего единства с ними. Итак, пойдем путем литературы, или еще точнее, путем литературной критики.

Критика наша, от Белинского до конца шестидесятых годов интересна и по тому влиянию, какие она имела на развитие молодого поколения, и по той эволюции, которую сама представляет. Требование Белинского, чтобы искусство объясняло действительную жизнь, послужило исходной точкой для последующих {157} критиков. Целая школа писателей, забыв, что их предшественник объявил равноправность искусства с наукой и даже признавал за искусством некоторое первенство в виду общедоступности его средств, мало помалу отвела искусству второстепенную, вспомогательную роль, которая, наконец, низвела его на степень простого распространителя полезных сведений.

В трудах ее главных представителей, Чернышевского, Добролюбова и Писарева, русская критика того времени представляет постепенное понижение эстетического критерия и замену его критерием практической пользы. Произведение искусства ценилось лишь постольку, поскольку оно являлось иллюстрацией действительной жизни; внутренних художественных достоинств не требовалось, их даже не искали; вместо того, чтобы разбирать художественное произведение, критика стала заниматься разбором научных и общественных теорий, в данном произведении изложенных. Литература была объявлена чуть не постыдным делом, если не ставила себе целью непосредственную пользу. Писарев прямо радуется, что со времени Гоголя прозаики берут перевес над поэтами, и видит в этом "счастливое" предзнаменование того, что придет пора, когда они в свою очередь уступят место более полезному роду литературной деятельности, чем писание повестей.

Подобное направление не могло не привести в конце концов к полному отрицанию всякого искусства: ясно, что не только многие литературные формы не находили пощады перед подобными требованиями, но целые области человеческого творчества должны были быть изгнаны из числа искусств, как музыка, архитектура (т. е. красота звуков и красота линий), которые не удовлетворяли требованиям непосредственной пользы.

{158} Молодое поколение набросилось на это учение с жадностью; оно было легко, удобно, оно избавляло от унизительного преклонения перед авторитетами, от почитания того, чем восхищались другие. Вместо того, чтобы проходить через трудный процесс воспитания, который поднимает нас до степени сознательного восприятия великого художественного произведения, было проще объявить, что слава великих художников есть создание людских предрассудков, что нет великих художников и что прежде всего искусство само по себе не стоит, чтобы о нем говорили: действительность предъявляет слишком серьезные задачи, чтобы можно было позволять себе тратить время на пустяки; практические требования жизни важнее всякого искусства и, собственно, как гласит одно из тогдашних изречений, "сапоги выше Шекспира". До таких преувеличений юные пылкие умы довели теории своих учителей. Возникшее не почве чисто литературной, влияние этих теорий мало помалу распространилось шире и, наконец, смело всякое признание какого бы то ни было авторитета. (Эта характеристика заимствована мной из моей же книги, "Очерки русской истории и русской литературы. Лекции, читанные в Америке". С. П. Б. 1897.)

В более или менее преувеличенной форме, с большей или меньшей примесью политического протеста и религиозного скептицизма, эти теории исповедывались большинством молодого поколения. Кто хотел бы сейчас познакомиться с описываемым типом, может перечитать "Отцы и дети" Тургенева, где Базаров является его первым литературным воплощением. (Иван Сергеевич Тургенев "Отцы и дети","Новь","Дым" см. ldn-knigi)

Впрочем, он не так уж чужд современному наблюдателю жизни: только формы протестов меняются, и, если теперь не говорят, что "сапоги выше Шекспира" {159} и "яичница нужнее Пушкина", то читаем же мы и во всех красноармейских студиях декламируем:

Сожжем Рафаэля,

Разрушим музеи,

Растопчем искусства цветы.

Не будем вдаваться в оценку таких принципов, ни в оценку форм, в которые они выливаются, ни в оценку их воспитательного значения, но подчеркнем лишь, что это в корне противно мировоззрениям декабристов.

Здесь подхожу ко времени, о котором могу говорить уже не понаслышке и не по чужим письмам, а но собственным, хотя и давним впечатлениям и воспоминаниям. Все мое детство прошло в близком соприкосновении с людьми этого направления. Я упоминал об Иване Михайловиче Мальневе, сыне Марии Матвеевны, воспитывавшемся в доме Волконских. По возвращении в Россию он поступил в известный в то время Горыгорецкий земледельческий институт и по окончании курса управлял имением моего отца, той самой Павловской, о которой не раз упоминал. Он был типический представитель того умственного склада, который обрисован на предшествующих страницах, хорошо помню товарищей по институту, приезжавших к нему; помню споры родителей с этой нечесаной молодежью. Говорю - нечесаной - в двух смыслах, и умственно, и физически: тогда были в моде длинные волосы, косоворотка; девушки стригли волосы, носили синие очки, как будто нарочно уничтожая все признаки женственности. Грустное впечатление производила эта молодежь, - во цвет лет и без всякого душевного расцвета. И помню передаваемые слова деда, что он не мог понять, как из-под его крова, {160} из под крыла Марии Николаевны мог вылететь такой птенец, как Ваня Мальнев.

Таких птенцов были стаи ...

Что меня еще поражало в них, это их безразличие природе. Нас было много братьев; на лето к нам всегда приезжали репетиторы, как тогда выражались, на кондиции. Для них природа была нема. Они гуляли по лесу, по степи, по саду, по парку, смотря себе в ноги, как будто обронили что и искали. Незнание природы меня изумляло; они не могли отличить овса от пшеницы. И это не потому, что они были городские жители. Нет, я знал учительниц сельских, фельдшериц, всю жизнь проведших в деревне, которые не отличали тополя от ольхи. Лучшие виды природы, как и произведения искусства, проходили мимо них или, вернее, - они проходили мимо, и дивные закаты солнца горели и сгорали без них, не для них. Впрочем Тютчев сказал лучше меня:

Они не видят и не слышат,

Живут в сем мире, как впотьмах.

Для них и солнца, знать, не дышат

И жизни нет в морских волнах.

Лучи к ним в душу не сходили,

Весна в груди их не цвела,

При них леса не говорили,

И ночь в звездах темна была.

И языками неземными

Волнуя реки и леса,

В ночи не совещалась с ними

В беседе дружеской гроза.

Из них вышло поколение, к жизни мало пригодное. В науке они ни оставили следа, в искусстве были еретиками, в живописи они дали передвижничество, в литературе - гражданскую скорбь. Они пробудили народ, но дальнейший ход событий показал, {161} что народ не за ними пошел. Они остаются за флагом, не в цель попавшие, проморгавшие, ото всех отставшие, ни к кому, кроме самих себя, не приставшие.

Сильные из них кончили жизнь в изгнании; смирившиеся пошли в учителя и осуществили совершенный тип официальной благонадежности. Чиновник или каторжник: увы, русская жизнь не давала много простору в пределах этих двух крайностей. Серединное положение находили только люди с богатым внутренним содержанием или совершенно безразличные. Многие метались в нестерпимой двойственности. Ваня Мальнев кончил размягчением мозга ...

Есть и внутренняя причина, почему это поколение было лишено творческой силы. В них было слишком много желчи, слишком много злобы, слишком мало, а то, пожалуй, и вовсе не было любви. Только любовь дает творческую силу, ненависть способна лишь разрушать. В самом их народничестве было меньше любви к народу, нежели ненависти к тем классам, которые были не народ.

Классовая рознь, кипевшая в них, отравляла искренность чувств, помрачала ясность суждений, обрекала их на постоянное пристрастие. Отвлекая их внимание в сторону человеческих разностей, классовая закоренелость скрывала от их взора то, что есть в человеческой природе общего, единого, т. е. именно то, что для человеческого строительства творчески наиболее ценно: слиянность человечества, а не расчленение его, сглаживание разграничений, а не новое их подчеркивание путем насильственного уничтожения.

И вот, окидывая взглядом то поколение людей, видим среди него образ декабристов, встающий совершенно отдельно, ни с чем не сливающейся. Как дубы, на вырубленной лесной делянке оставленные {162} для обсеменения, так высятся они среди отпрысков молодой поросли. Но не от них та поросль, - не дубняк: пошел осинник вокруг пеньков, и не нужна была ему даже тень от тех нескольких старцев-дубов. Старцы остались и останутся одиноки; семя их не нашло почвы, и других таких уже не будет. Это были люди. в которых не было ни капли ненависти, - одна любовь. Это были люди, которые ничего не хотели для себя, - все для других Это были люди, в которых не было ни малейшей корысти, - одна только жертва. Вот почему вспоминать о декабристах благотворно.

XVII.

Жизнь наших изгнанников после возвращения уже лишена не только драматизма, которым проникнут первый период ссылки, но и той исключительности, которою окрашено иркутское житье. Боюсь, что и рассказ наш представит некоторое ослабление напряженности, а потому вызовет и понижение интереса. Тем не менее доведу повесть до конца.

Сергей Григорьевич Высочайшим повелением, как и прочие в его положении декабристы, был лишен титула. Манифестом титул возвращался сыновьям отцов, принадлежавших ко второму разряду. Тут вышла неясность в понимании точного смысла манифеста. По суду Волконский был первой категории, но по Высочайшей резолюции, в видах смягчения наказания, переводившей всех виновных на одну категорию ниже, он был второй. Имел ли сын его, Михаил Сергеевич, право на возвращение титула? В таком же положении был сын Трубецкого. Вопрос повис в воздухе. Княгиня Мария Николаевна {163} обратилась с прошением на имя молодой Императрицы Марии Александровны. Последовал дополнительный манифест о возвращении княжеского титула Михаилу Сергеевичу Волконскому и Ивану Сергеевичу Трубецкому. Восстановление детей в утраченных им правах было неотступной мечтой Сергея Григорьевича.

Сергея Григорьевича самого все звали князем. Не мудрено, когда и каторжане сибирские называли декабристов князьями. Только для человека с сильно развитой классовой обособленностью, или с сильно развитой классовой завистью, титул представляется чем-то таким, что отличает человека от человека: а для нормально мыслящего титул есть лишь известная прибавка к имени, и до такой степени с именем сросшаяся, что представляется неотделимой от лица, как и само имя.

Но видеть в титуле повод к ненависти так же безрассудно, как видеть в нем, причину для обожания. И если всегда были противны люди, с согбенной спиной подобострастно говорившие "Ваше Сиятельство", то это не значит, что заслуживают уважения те, кто лезет на человека с кулаками за то, что он князь. Сергея Григорьевича в общежитии все называли князем. Даже наш посол в Париже, граф Киселев, когда-то сослуживец Сергея Григорьевича, в официальном письме в Петербург, поддерживающем его просьбу о продлении срока заграничного пребывания, называет его полным именем. Нам попался даже официальный документ, выданный секретарем русской миссии при папском престоле, графом Толстым, во время пребывания Марии Николаевны в Риме в 1859 году, в котором она именуется женою князя Сергея Григорьевича Волконского.

Сама Мария Николаевна, конечно, никогда не утрачивала титула, но довольно любопытно, что в {164} официальных случаях, когда требовалось полное имя, она писала еще "генерал-майорша", т. е. подписывалась женским родом того чина, которого муж уже не имел.

Полицейский надзор не был особенно стеснителен в материальном смысле, но нравственно он тяготил Сергея Григорьевича, каждый раз, как ему приходилось испрашивать особого разрешения на выезд, на переезд. Одно из самых элементарных условий культурной жизни - возможность и свобода передвижения; ограничение этого условия возвращает нас к докультурным временам и тяжело ложится на сознание нашего личного достоинства. Сергей Григорьевич ходатайствовал о снятии с него надзора. Просьба была уважена. На этом прекращаются официальные данные о декабристе Волконском; со снятием полицейского надзора имя его исчезает со страниц жандармских летописей. Но еще раз он напомнил о себе Александру II.