70948.fb2
"Сквозит и тайно светит" - это о том же, что Гоголь назвал "песней" и "далью". Но Тютчев ошибся: открыв в конце ХIХ века русскую литературу, многие "иноплеменные взоры" заметили и поняли то, что имели в виду Гоголь и сам Тютчев.
Прежде чем идти дальше, необходимо коснуться одной особенной стороны проблемы. Мы говорим почти исключительно о соотношении России и Запада прежде всего потому, что это соотношение всегда было в центре внимания и так или иначе присутствовало едва ли не в любом размышлении о русской литературе.
Но не менее важно и соотношение России и Востока, хотя эта сторона проблемы освоена неизмеримо слабее. В сравнении с русским бытие и сознание Востока также принципиально "упорядоченное" и четко определенное,- хотя существенно по-иному, чем западное. В свое время (в 1882 году) Карл Маркс противопоставлял Западу восточную пластику человеческого поведения и самого человеческого облика - как гораздо более совершенную и "отшлифованную" реальность. Он писал о маврах (арабах): их одежда - даже нищенская красива и изящна: покрывало (или мантия), скорее - тога из тонкой белой шерстяной материи или плащ с капюшоном... Последний мавр превзойдет величайшего европейского актера в искусстве драпироваться плащом и в умении выглядеть естественным, изящным и полным благородства,- ходит ли он или стоит неподвижно"118.
Вполне понятно, что Маркс ни в коей мере не собирался призывать европейцев в каком-то смысле стремиться к подражанию совершенной восточной форме и пластике.
Совсем по-иному подходили к этой проблеме некоторые русские идеологи славянофильского направления, делавшие, так сказать, ставку не на Запад, а на Восток. Так, Константин Леонтьев постоянно и восторженно писал о ярком, чеканном национальном облике и поведении людей Востока, рассматривая их как образец, как идеал, которому должна была бы следовать Россия (хотя он не очень-то верил или вообще не верил в осуществление своих надежд). С этих позиций Константин Леонтьев, в частности, весьма критически оценивал русскую литературу (включая Гоголя, Достоевского, Толстого), которая не стремилась культивировать предметность сугубо национального быта как нечто безусловно ценное или даже идеальное.
Все дело в том, что русская жизнь ни в коей мере не обладала такой тщательно разработанной, твердой, предметно воплощенной формой и структурой (здесь имеется в виду вся предметность человеческого бытия - от зданий и одежды до жестов и форм речи), которая могла бы "соперничать" с соответствующими формами, сложившимися в странах Востока и Запада. И западные наблюдатели, видевшие в России "безобразность", мерцание, у которого нет ни контуров, ни направления, и заявлявшие, что не находят в русском человеке те "очертания, для выработки которых надобны были долгие века, методические и постоянные усилия" (их высказывания уже цитировались выше),- эти наблюдатели были по-своему, с точки зрения западноевропейских канонов и критериев, в общем и целом правы.
Русские люди (в том числе и русские художники) умели - быть может, даже как никто, умели - ценить ту всестороннюю предметную воплощенность, оформленность человеческого бытия и сознания, которую они находили на Западе. Стоит отметить, что речь идет вовсе не только о тех, кто непосредственно наблюдал жизнь Запада; характер европейского бытия вполне мог быть освоен посредством книг, произведений искусства, разного рода ввозимых в Россию вещей и т.п. В данном отношении Запад, в частности, гораздо более "доступен" для познавания, чем Россия (поскольку ему присуща именно предметная, вещная воплощенность). Пушкин никогда не был в Западной Европе, но знал и чувствовал ее бытие проникновенно.
Да, русские умели с предельной силой ценить жизнь Запада, любить ее, тосковать по ней, испытывать к ней высокую, лишенную и тени какого-либо недоброго чувства зависть.
Подчас восхищение Западом как бы переходило все пределы и оборачивалось полным неприятием русского бытия. Очень характерный диалог воссоздан в мемуарах А.Я.Панаевой (имеет смысл обратиться именно к мемуарам, потому что в печатных выступлениях того или иного из участников диалога позиция неизбежно приглушалась, не выступала с подобной заостренностью).
А.Я.Панаева рассказывает, как В.П.Боткин "иронически" говорил Некрасову о том, что ты-де "хочешь быть русским Беранже; но ведь ты, мой любезный, не сообразил, что во Франции народ цивилизованный, а наш русский - это эскимосы, готтентоты! - Ты бы, В.П., лучше молчал о русском народе, о котором не имеешь понятия! - раздраженно воскликнул Некрасов.
- И знать не хочу звероподобную пародию на людей, и считаю для себя большим несчастьем, что родился в таком государстве..."
Тургенев прервал его словами: "Дай мне объяснить Некрасову насчет Беранже". И он начал доказывать, что Беранже мог быть народным поэтом, потому что во Франции, в больших городах, есть оседлый народ, до которого коснулась цивилизация, а в России народ является в столицу на время, запродать свой физический труд, и снова уходит в деревню..."
В другом месте А.Я.Панаева передает следующие слова В.П.Боткина: "Мне претит русский овчинный тулуп,- говорил он,- мое обоняние не может переносить этот запах. Я в Германии и во Франции с удовольствием беседовал с рабочими, видел в них себе подобного человека, а не двуногого животного, у которого в лице нет тени интеллигенции, и одежда-то на нем звериная".
Широко известно и то место из мемуаров П.В.Анненкова, где он приводит вызвавшее резкую отповедь Грановского замечание одного из "крайних" западников (по-видимому, или Н.Х.Кетчера, или Е.Ф.Корша); эпизод этот относится к пребыванию Герцена, Грановского и Кетчера в подмосковной усадьбе Соколово летом 1845 года: "Обеды устраивались на лугу перед домом почти колоссальные... на шампанское не скупились... В тот... день все общество бралось на прогулку в поля... Крестьяне и крестьянки убирали поля в костюмах, почти примитивных, что и дало повод кому-то сделать замечание, что изо всех женщин одна русская ни перед кем не стыдится".
Речь идет и здесь, и у Боткина, казалось бы, о чисто "внешних" моментах - о манерах, выражении лиц, одежде и т.п. Но, конечно же, в этих зримых "формах" проявляется сущностный строй бытия. Характерно, что Тургенев противопоставляет французов русским как "оседлый народ" (ср. вышеприведенные заключения географа о непрерывной подвижности России). Словом, в совершенно наглядных, очевидных явлениях быта просматриваются своего рода итоги всей социально-экономической и национально-этнической истории России.
В то время как на Западе историческое развитие отлилось в стройные, завершенные и, если исходить из эмоциональной стороны восприятия, благообразные формы, в России - разумеется, в сравнении с западноевропейским укладом - все было очевидно нестройным, незавершенным и, в конце концов, "неблагообразным". Подчас это пытаются объяснить чисто социально-политическими отличиями России - прежде всего давлением самодержавия и крепостничества, которых уже не было в XIX веке на Западе. Но такая постановка вопроса крайне, даже вопиюще нелогична. Ведь, скажем, нет сомнения в том, что во времена абсолютных монархий и крепостничества в Западной Европе господствовали не менее "упорядоченные" формы жизни, чем после отмены крепостничества и ограничения или ликвидации монархических режимов.
И имеет смысл напомнить, что такой мыслитель, как Чаадаев (которого едва ли можно заподозрить в крепостнических симпатиях), считал введение крепостничества в России в конце XVI века необходимой исторической мерой, призванной установить хотя бы самый элементарный "порядок". Решительно полемизируя с Хомяковым, который усматривал в закрепощении крестьян только бессмысленное и бесполезное зло, противопоставляя ему - как воплощение всяческого добра - крестьянскую общину, Чаадаев не без едкости писал, что можно признать "влияние общинного начала с самых первых дней существования страны, но это воздействие его, очевидно, не могло проявиться в форме, полезной для страны, в то время, когда население блуждало по ее необъятному пространству то ли под влиянием ее географического строя, то ли вследствие пустот, образовавшихся после иноземного нашествия, или же, наконец, вследствие склонности к переселениям, свойственной русскому народу и которой мы в большой степени обязаны огромным протяжением нашей империи. Ученый автор (то есть А.С.Хомяков.- В.К.) сам, вероятно, попал бы в затруднительное положение, если бы ему пришлось точно объяснять нам, какова была подлинная структура его общины, равно как ее юридические черты, среди этого немногочисленного населения, бродившего на пространстве между 65 и 45° северной широты119; но каковы бы ни были эти черты и эти формы, несомненно то, что нужно было их изменить, что нужно было положить конец бродячей жизни крестьянина. Таково было основание первой административной меры, клонившейся к установлению более стабильного порядка вещей. Этой мерой, как известно, мы обязаны Иоанну IV - этому государю, еще недавно так неверно понятому нашими историками, но память которого всегда была дорога русскому народу"120.
Но, конечно, даже этот "более стабильный порядок вещей" не превратил Россию в нечто подобное странам Запада. Тот же Чаадаев писал о современной ему России, отстоящей уже на 250 лет, на четверть тысячелетия от Юрьева дня,- писал, имея в виду отличие России от Запада: "Мы все имеем вид путешественников. Ни у кого нет определенной сферы существования, ни для чего не выработано хороших привычек, ни для чего нет правил; нет даже домашнего очага... В своих домах мы как будто на постое... в городах кажемся кочевниками..."121
Сказав о невыработанности форм бытия, Чаадаев переходит к формам сознания: "Всем нам недостает известной уверенности, умственной методичности, логики. Западный силлогизм нам незнаком... В наших головах нет решительно ничего общего; все в них индивидуально и все шатко и неполно"122.
Но, утверждая это, Чаадаев отнюдь не считал - в отличие от какого-нибудь Боткина,- что Россия должна переделать себя по образу и подобию Запада. Он писал в середине 1830-х годов:
"Нам незачем бежать за другими; нам следует откровенно оценить себя, понять, что мы такое... Придет день, когда мы станем умственным средоточием Европы, как мы уже сейчас являемся ее политическим средоточием, и наше грядущее могущество, основанное на разуме, превысит наше теперешнее могущество, опирающееся на материальную силу... Все великое приходило из пустыни...
Я знаю, что не так развивался ум у других народов... там долго думали на готовом языке, но другие нам не пример, у нас свой путь... Мы должны свободным порывом наших внутренних сил, энергическим усилием национального сознания овладеть предназначенной нам судьбой...
У меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество. Я часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества".
Чаадаев здесь действительно провидит грядущую всемирную роль русской литературы; "совестный суд... перед трибуналами человеческого духа" - это превосходное определение творчества Достоевского и Толстого. И обосновывает он эту роль не чем иным, как недостаточной оформленностью, опредмеченностью русского бытия и сознания. Вот что он говорит в следующем после только что цитированного абзаце (я опять-таки оборвал цитату прежде всего для того, чтобы подчеркнуть непрерывность мысли): "В самом деле, взгляните, что делается в тех странах, которые я, быть может, слишком превознес, но которые тем не менее являются наиболее полными образцами цивилизации во всех ее формах... У нас... нет... этих готовых мнений, этих установившихся предрассудков; мы девственным умом встречаем каждую новую идею. Ни наши учреждения... ни наши нравы... ни наши мнения, которые все еще тщетно силятся установиться... ничто не противится немедленному осуществлению всех благ, какие Провидение предназначает человечеству... Нужно стараться лишь постигнуть нынешний характер страны... каким его сделала сама природа вещей... Не подлежит сомнению, что большая часть мира подавлена своими традициями и воспоминаниями: не будем завидовать тесному кругу, в котором он бьется. Несомненно, что большая часть народов носит в своем сердце глубокое чувство завершенной жизни, господствующее над жизнью текущей..."
Подводя итог, Чаадаев отметает обвинение в антипатриотизме, вызванное публикацией его первого "Философического письма" (он называет его "злополучной статьей"): "И это великое будущее, которое, без сомнения, осуществится, эти прекрасные судьбы, которые, без сомнения, исполнятся, будут лишь результатом тех особенных свойств русского народа, которые впервые были указаны в злополучной статье".
Разумеется, можно не согласиться с теми или иными либо даже со всеми чаадаевскими положениями, но едва ли есть основания отвергать тот общий пафос сопоставления России и Запада, который так или иначе выразился затем во всем развитии русской литературы XIX века.
* * *
Историческая воля народов Запада воплотилась, опредметилась в твердых формах бытия и сознания; между тем Россия не обрела столь законченной и прочной воплощенности. Подтверждения этому можно находить поистине на каждом шагу. Так, скажем, хорошо известно, что подавляющее, абсолютное большинство памятников русского старинного зодчества - это церкви. Только религия, в которой до XVIII века сосредоточивались все высшие духовные устремления, могла обрести столь совершенное воплощение. Чрезвычайно характерны в этом отношении монологи "ненавистника" России в драматической поэме Есенина "Страна Негодяев" (1923).
Этого "гражданина из Веймара" по фамилии Лейбман и кличке Чекистов123 не удовлетворяют в России (действие происходит в районе Урала) буквально все стороны ее бытия:
Дьявол нас, знать, занес
К этой грязной мордве
И вонючим черемисам...
То ли дело Европа?
Там тебе не вот эти хаты...
Я ругаюсь и буду упорно
Проклинать вас хоть тысячи лет,
Потому что...
Потому что хочу в уборную,
А уборных в России нет.
Странный и смешной вы народ!
Жили весь свой век нищими
И строили храмы Божии...
Да я б их давным-давно
Перестроил в места отхожие.
В этом, с первого взгляда балаганном, тексте совершенно точно сопоставлены два самых крайних полюса строительной, "зодческой" деятельности (храм и отхожее место). Западная цивилизация воплотила свою волю, так сказать, равномерно по всей "шкале"; "отхожие места" обладают там не меньшим совершенством, чем храмы.
Есенинский образ резок, но по-настоящему содержателен и дает материал для серьезных размышлений124. Образ этот как бы откликнулся в зачине повести Юрия Олеши "Зависть", где отхожее место изображено как своего рода храм "делового человека" западной ориентации, Бабичева:
"Он поет по утрам в клозете... Желание петь возникает в нем рефлекторно...
"Как мне приятно жить... та-ра! та-ра!.. Мой кишечник упруг... ра-та-та-та-ри-ри... Правильно движутся во мне соки... ра-та-та-ду-та-та..."
В дверь уборной вделано матовое овальное стекло. Он поворачивает выключатель, овал освещается изнутри и становится прекрасным, цвета опала, яйцом..."