70948.fb2
Это вовсе не значит, что в России, как и во множестве других сильных государств, не было ничего "имперского". Но нельзя не видеть, что Россия, по сути дела, была не собственно "русской", но христианской империей. В частности, любой христианин, совершенно независимо от своей национальности, мог занять в ней любое положение (фактов - к сожалению, известных немногим - можно привести сколько угодно - так, например, в первой половине XIX века министром иностранных дел Империи был крещеный по англиканскому обряду еврей Нессельроде, в конце века еврей Перетц занимал один из высших постов статс-секретаря, а Министерством внутренних дел при Столыпине фактически руководил - он же редактировал "официозную" столыпинскую газету "Россия" - еврей Гурлянд; не приходится уже говорить о других национальностях - о патриархе мордвине Никоне, премьер-министре (при Александре II) армянине Лорис-Меликове и т.д. и т.п.
И уж конечно, никак не может считаться собственно "русской" та "империя", которая конструировалась после 1917 года. К.Симонов в своих предсмертных записках как-то вроде бы ни к селу, ни к городу вспоминает виденную им за пятьдесят лет до того карикатуру, в которой он, надо думать, почуял очень существенный смысл: "На листке этом было нарисовано что-то вроде речки с высокими берегами. На одном стоят Троцкий, Зиновьев и Каменев, на другом - Сталин, Енукидзе и не то Микоян, не то Орджоникидзе, в общем, кто-то из кавказцев. Под этим текст: "И заспорили славяне, кому править на Руси..."..."
Что за странная "русская империя", на вершине власти в которой почти нет русских? А сам этот факт невозможно трактовать как некую "случайность" - слишком высок уровень власти. И обратим внимание, что в высшем руководстве "империи" русские заняли господствующее положение только накануне всем известного XX съезда... Об этом стоит задуматься!
Но дело не только в этом. А. Стреляный многократно и на все лады "вскрывает" глубокое противоречие, характерное для самых разных этапов истории России: "империя" колеблется и даже как бы разрывается между своей "русскостью" и многонациональностью, и русские (это Стреляный не раз подчеркивает) то и дело подавляют "свое" ради сохранения целого. Но ясно видя это, Стреляный совершенно не понимает, в чем тут дело.
А между тем здесь-то и заключена "разгадка" своеобразия страны. Ни в одной из множества империй, в составе которых были разные народы (Британская, Турецкая и т.д.), ничего подобного не было.
Уже говорилось, что США захватили более половины Мексики. Но разве в США когда-нибудь существовала или хоть бы намечалась проблема национального суверенитета тех миллионов мексиканцев, которые живут в стране? Да ничего подобного!
А в России - как настойчиво показывает сам Стреляный,- в сущности, никогда не было подавляющего другие народы господства русских. Иначе не было бы и того "противоречия", которое оказалось в самом центре внимания Стреляного, и он, не отдавая себе в этом отчета, доказывает то, что вовсе не намерен был доказать...
А те насилия, которые совершала, скажем, советская, большевистская, коммунистическая (назовите как угодно, но крайне недобросовестно употреблять здесь определение "русская") "империя", нанесли русским отнюдь не меньший урон, чем какому-либо другому народу.
О ГЛАВНОЙ ОСНОВЕ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ
КУЛЬТУРЫ
(1995)
Не нужно доказывать, что наша жизнь слагается из разных и даже совершенно разных по своей значительности проявлений, из более и из менее важного, из того, без чего вполне можно обойтись, и - напротив - из безусловно необходимого. Это ясно каждому, но мы редко задумываемся над тем, что самое важное, самое необходимое в нашем бытии мы чаще всего не ценим и даже вообще не видим, не воспринимаем - по крайней мере до тех пор, пока оно не начинает гибнуть...
Так, мы и нескольких минут не проживем без воздуха, но его абсолютную ценность мы "замечаем", в сущности, лишь тогда, когда он уже до опасного для жизни предела загрязнен человеческими же усилиями, предпринятыми нередко, кстати сказать, ради удовлетворения не столь уж необходимых или вообще малосущественных потребностей (достаточно упомянуть, что немалую роль в отравлении атмосферы играют сегодня химические предприятия, изготовляющие всякого рода косметику,- что, между прочим, еще в прошлом веке предрек наш самобытный мыслитель Николай Федоров).
Впрочем, об этой угрозе самому существованию людей уже давно говорят серьезно и постоянно, она более или менее ясна всем, и речь должна идти не столько об ее осознании, сколько о практических мерах для ее преодоления.
Гораздо менее ясна иная опасность (хотя и о ней сказано в последнее время немало) - опасность оскудения и прямого омертвения духовного мира, без которого человек уже не является человеком в истинном смысле слова.
Разумеется, люди никак не могут вообще, начисто утратить все свои духовные или, скажем точнее, душевные потребности. Известен восходящий еще к Древнему Риму девиз "Хлеба и зрелищ!", приписываемый тем, кто опустился на самую низкую ступень человеческого существования (величественная античная цивилизация и погибла в V веке едва ли не прежде всего потому, что большинство населения Римской империи низошло до этого уровня),- хотя все-таки ведь не только хлеба, а и зрелища...
Однако под "зрелищами" имеется в виду развлекательная по своей сути культура, вернее, псевдокультура, не связанная с теми высокими и исполненными богатым смыслом переживаниями, которые так или иначе приобщают каждого человека величию исторического и Вселенского бытия,- что, несомненно, происходит, например, при подлинном восприятии, то есть приятии всем существом, песни на стихи Лермонтова "Бородино" ("Скажи-ка, дядя, ведь не даром...") и романса на его же стихи "Выхожу один я на дорогу...".
Заговорив об этих - "поэтически-музыкальных" - произведениях, я непосредственно обращаюсь к теме своей статьи. Сразу же выскажу "тезис", который я буду стремиться доказать: песня - это именно "абсолютно необходимое" явление духовного бытия России, тот воздух (единый корень в словах "духовность" и "воздух" в определенном смысле закономерен), без которого оно, это бытие, невозможно, немыслимо (ни для народа, ни для отдельного человека). И точно так же, как мы не "ценим" воздух, пока не начинаем задыхаться, мы не осознаем безусловную необходимость и ценность песни - по крайней мере до момента, когда она начинает исчезать...
Не так давно, 14 октября 1995 года, я участвовал в большой двухчасовой - радиопередаче, посвященной одному современному певцу, вернее, пользуясь древним, имеющимся уже в письменном памятнике ХII века, словом,песнотворцу (о нем еще пойдет речь). И в многочисленных телефонных откликах (передача включала в себя "диалог" со слушателями) явно господствовала острая тревога: где песня? почему исчезает песня? В конце концов герой передачи даже был возмущен тем, что разговор пошел не столько о его творчестве, сколько о "дефиците" песни вообще.
Впрочем, здесь возможно решительное возражение: как это нет песни? Ведь и на телеэкране, и в огромных залах, и даже на городских площадях, включая Красную, постоянно являются знаменитые кумиры-певцы и так называемые группы, вызывающие восторг молодых и тем более юных слушателей.
Однако что бы там ни говорили, подобные явления, во-первых, так или иначе относятся к категории тех самых "зрелищ", а, во-вторых, перед нами, в сущности, не пение в собственном, истинном смысле слова, а своего рода звучащие "действа", которые, если заглянуть в прошлое, в какой-то степени продолжают "традицию" молодежных "игрищ", веками регулярно совершавшихся в любой русской деревне, хотя те игрища несли в себе гораздо более богатое содержание, уходящие корнями в древнейшие языческие обряды и верования, а кроме того, в них не было разделения на "производителей" и "потребителей": все в равной мере участвовали в сотворении такого "игрища".
Правда, в некоторой степени эти качества сохраняются и сегодня. В серьезной работе (Новый мир, 1990, №8) Ксения Мяло стремилась показать, что в российской "рок-культуре" так или иначе проступают древние, "архетипические" начала (и, надо думать, пробуждают в ее юных поклонниках подспудную, "генетическую" память); с другой стороны, и слушатели-зрители нынешних "действ" в известной степени все же участвуют в них,- хотя бы интенсивной телесной "вибрацией",- и, по-видимому, именно этим определяется для многих мощная притягательность подобных "действ".
Но при всех возможных оговорках перед нами все же отнюдь не пение в собственном смысле слова: слово и мелодия как таковые имеют здесь, в отличие от истинного пения, весьма малое или вообще ничтожное значение; вся суть в ритме, воспринимаемом не только слухом, но и зрением (в движениях исполнителей) и, более того, самим телом.
В свое время всем известный тогда Евтушенко написал эффектные стихи об "артистах джазовых", которые, оказывается, "в интимном, в собственном кругу" поют совсем не то, что на сцене, а - "ты, товарищ мой, не попомни зла, ты в степи глухой схорони меня". Но он толковал это "противоречие" неверно: вот, мол, эти вроде бы чужие России артисты в душе остаются преданными ей. Между тем на деле они вспоминают, когда им пришла охота попеть, старую песню, несомненно, потому, что "джаз" и невозможно действительно петь; его, пользуясь тогдашним жаргоном джазистов, "лабают", а не поют. Стоит отметить, что подобная ложность умозаключений вообще была типична для этого популярнейшего некогда стихослагателя; так, в другом стишке рассказал он о неком парне, который все "читал Хемингуэя", а потом, несмотря на это, даже, мол, вопреки этому вдруг совершил отважный поступок... Евтушенко ухитрился не заметить (или, может быть, он просто не умеет внимательно читать), что основные хемингуэевские герои совершают всяческие подвиги,- да еще под гордым девизом "победитель не получает ничего".
Я заговорил об уже почти забытом (именно из-за поверхностного, привязанного к сиюминутным интересам смысла - и равным образом стиля - его стихов) кумире шестидесятых годов потому, что в нем очень наглядно и полно выражалось "массовое сознание", которое имеет мнимый характер, ибо оно порождается не требующим определенных усилий ума и души переживанием истинных основ и ценностей человеческого бытия, а пассивным, расслабленным восприятием очередной "моды".
Именно это в общем и целом определяло и устремления разного рода "бардов", некоторые из коих приобрели в шестидесятых-семидесятых годах огромную популярность. В отличие от "джаза" и "рока", в этих явлениях имело место пение, однако, во-первых, "качество" пения (и мелодии, и самого голоса) не играло здесь, в сущности, никакой роли (более того, нередко провозглашалось, что нам, мол, и не надо "голоса", дайте нам "настроение"), а, во-вторых, в слове, в "поэтической стороне" ценилась не истинная значительность, а печать всяческого "диссидентства" - в самом широком значении этого термина, притом чаще всего довольно безобидного, "умеренного" диссидентства.
Стоит отметить, что в самой постановке вопроса о важности не "голоса" и вообще не собственно музыкальных достоинств, а "настроения" или, как еще любили говорить, "души" выражалось крайне поверхностное и примитивное представление об искусстве (в данном случае вокальном, певческом), ибо в действительности "душа" только и может воплотиться здесь в мелодии, ритме, интонации, слове и самом голосе певца, и подлинная ценность пения абсолютно неотделима от ценности его "материальных", "формальных" качеств. И разгадка здесь в том, что под "душой" имелась в виду все та же "диссидентская" настроенность, которая живет не собственным содержанием, а отрицанием всего "официального"; последнее, конечно, было нередко до отвращения бессодержательным, пустым, но отрицание пустоты не намного богаче ее самой и потому обычно умирает вместе со своим "противником". Так, в сущности, и произошло со многими популярнейшими до "перестройки" фигурами: будучи полностью "легализованы", они в начале "гласности" некоторое время постоянно красовались на телеэкранах, но ныне ими продолжает восхищаться только некоторая часть их давних поклонников, для коих они - дорогая память о задорной молодости.
Короче говоря, чрезвычайно широкое явление "бардов" едва ли можно считать подлинным явлением искусства пения; оно, в сущности, напротив, подменяло и тем самым подавляло эту ценнейшую составную часть отечественной культуры.
Следует сказать еще о ряде других явлений, так или иначе связанных с новейшей и современной судьбой песни, но целесообразнее вернуться к этому в дальнейшем, а теперь обратиться к проблеме русской Песни во всем ее грандиозном объеме.
* * *
О том, какое значение имела песня уже на заре отечественной истории, неоспоримо свидетельствует тот факт, что до нас дошло высокое прославление "песнотворца", родившегося почти тысячелетие назад,- вещего Бояна; он, как известно, владел даже обширной "Бояновой землей", полученной, вероятно, в награду за его искусство.
Но не будем погружаться в столь далекие времена. В одной из своих статей Гоголь писал: "Покажите мне народ, у которого бы больше было песен. Наша Украина звенит песнями. По Волге, от верховья до моря, на всей веренице влекущихся барок заливаются бурлацкие песни. Под песни рубятся из сосновых бревен избы по всей Руси. Под песни баб пеленается, женится и хоронится русский человек. Все дорожное: дворянство и недворянство, летит под песни ямщиков. У Черного моря... казак, заряжая пищаль свою, поет старинную песню; а там, на другом конце, верхом на плывущей льдине, русский промышленник бьет острогой кита, затягивая песню..."
Но это только, так сказать, "информация". Позднее Гоголь напишет, пребывая в Италии: "Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросано и неприютно в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными высокими дворцами, вросшими в утесы... Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря и до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?.."
Гоголь - как и многие его современники - был поистине влюблен в прекрасную Италию (позднее русские поэты и писатели - Фет, Толстой, Блок и другие - разлюбили ее, и это имело свои непростые причины, о которых кратко не скажешь), и, конечно, Гоголь был всецело прав, утверждая, что на Руси нет той зримой красоты, тех очаровывающих взор "див", которые создали природа и люди на Апеннинском полуострове.
Но то, что воплотилось на Руси в песне - и только в ней, в одной только песне,- более ценно или, по крайней мере, равноценно... Между прочим, это гоголевское "решение" способно вызвать глубокое недоумение: ведь нет сомнений, что вокальная культура Италии - высшая в мире, и Гоголь никак не мог не знать этого (для знакомства с итальянским бельканто даже не надо было ехать в Италию, многие корифеи бельканто гастролировали тогда в России). Дело в том, однако, что звуки самого совершенного итальянского голоса и русская песня, о которой с таким проникновенным пафосом сказал Гоголь,- совершенно разные явления; их даже трудно сопоставлять. Об этом еще пойдет речь; сейчас обращу внимание на то, что Гоголь назвал песню Руси "тоскливой", "рыдающей", в чем, быть может, выразилось именно сопоставление, сравнение с итальянским пением.
Уместно сказать, что и сам я столкнулся с таким "сопоставлением". В 1989 году я побывал с несколькими литераторами на прославленном острове Капри вблизи Неаполя. Россия в это время была "в моде", и владелец местного музыкального магазина устроил прием в честь приехавших русских. Этот простой симпатичный человек для начала предложил показать нам любимое местечко на своем родном острове, и привел в отдаленную его часть, где на нескольких сотнях квадратных метров не было никаких курортных и бытовых "предметов", а только цветущий южный лесок. "Una natura!" - восторженно воскликнул он, описав круг рукой... Правда, на приеме в его магазине кое-что произвело на меня не очень приятное впечатление. Из напитков предлагалось главным образом импортное виски, и я с трудом нашел где-то в углу бутылку терпкого итальянского вина; кроме того, мы должны были прослушать вопли на английском языке рок-певца негритянского происхождения, который к тому же вел себя с какой-то мерзкой показной наглостью. Но, вполне возможно, бесхитростный хозяин магазина полагал, что мы ждем именно таких "угощений", соответствующих "высшим достижениям мировой цивилизации", которые ему лично были не очень-то по душе, но он хотел сделать все "как принято". К тому же перед нами все-таки выступили и два молодых итальянца, пропевшие несколько неаполитанских песен; певцы эти были не столь уж замечательные, но все же чувствовалась школа бельканто. После их пения мои сотоварищи, зная, что я грешу иногда пением под гитару, побудили меня на ответ. И я остро почувствовал, насколько русская песня будет здесь неуместна, и попросил филолога Н.В.Котрелева, который был нашим превосходным толмачом, перевести сначала мое предисловие к песням, состоявшее, в основном, из пушкинских строк:
Фигурно иль буквально: всей семьей,
От ямщика до первого поэта,
Мы все поем уныло. Грустный вой.
Песнь русская...
Не исключено, что и у Пушкина этот "приговор" русской песне был порожден его ранним и широким знакомством с итальянским пением в Петербургской и Одесской операх.
Но и Пушкин, и Гоголь - как ни кощунственно звучит мое суждение - были в данном случае не правы, или хотя бы не вполне правы. Если не сопоставлять русскую песню с иными, а определять ее природу как бы изнутри, придется согласиться с Иваном Буниным, поистине великолепно раскрывшим суть "тоскливой", "рыдающей", "унылой", "грустной" (употребляя гоголевские и пушкинские эпитеты) песни рязанских косцов:
"Конечно, они "прощались, расставались" и с "родимой сторонушкой", и со своим счастьем, и с надеждами, и с той, с кем это счастье соединялось:
Ты прости-прощай, любезный друг,
И, родимая, ах да прощай, сторонушка,
говорили, вздыхали они, каждый по-разному, с той или иной мерой грусти и любви, но с одинаковой беззаботно-безнадежной укоризной.
Ты прости-прощай, любезная, неверная моя,
По тебе ли сердце черней грязи сделалось!
говорили они, по-разному жалуясь и тоскуя, по-разному ударяя на слова, и вдруг все разом сливались уже в совершенно согласном чувстве почти восторга перед своей гибелью, молодой дерзости перед судьбою и какого-то необыкновенного, всепрощающего великодушия...