70948.fb2
Итак, Россия и ее история может кому-либо нравиться или не нравиться, но Чаадаев убежден в "необходимости", "неизбежности" именно такого "порядка вещей" в своей стране и утверждает, в частности, что только "поверхностные умы", заглянувшие в "чуждый мир", "возмущает" этот порядок вещей. Между прочим, Чаадаев высказывал в ту же пору предположение, согласно которому в будущем наука, быть может, разовьется до такой степени, "когда она в области социальных идей оперирует так же беспристрастно и безлично, как она это делает в сфере чистого мышления"; при этом условии "она действительно может влиять на народ"35.
Конечно, это только гипотеза, да и даже если бы она стала реальностью, все равно "в области социальных идей" едва ли бы возобладало "беспристрастное" и "безличное" познание, ибо в этой "области" идет непрерывная идеологическая борьба.
И, как уже говорилось, одни видят в интеллигенции единственное позитивное явление России, другие - чуть ли не самое негативное. И тех и других можно, воспользовавшись чаадаевским определением, отнести к "поверхностным умам", но это "качество" нередко обусловлено не отсутствием познавательных способностей, а подменой познания политико-идеологическими оценками.
Разумеется, вполне уместно по-разному оценивать те или иные настроения и волеизъявления интеллигенции; но в целом интеллигенция - необходимая "посредница" между именно тем народом и именно тем государством, которые опять-таки с необходимостью - существуют в России.
К сожалению, приходится признать, что весьма широко распространен "оценочный" подход и к этим феноменам, и даже к России вообще, в целом. Есть немало авторов и ораторов, которые без колебаний готовы объявить и весь исторический путь России, и тем более какие-либо эпохи ее истории (скажем, допетровскую или, напротив, послепетровскую) "плохими", "неправильными", "ошибочными" и т.п. Перед нами, если вдуматься, совершенно нелепая претензия индивидов, которые в конечном счете убеждены, что если бы бытие великой страны совершалось в соответствии с их субъективными "идеями", Россия предстала бы как нечто принципиально более "позитивное", нежели в действительности. Кстати сказать, сама постановка вопроса об "ошибочности" пути России, в сущности, столь же "легкомысленна", как и объявление "ошибкой" (а индивиды с подобными претензиями имеются) истории человечества в целом и, далее, истории самой Вселенной... Но и "отрицание" интеллигенции, которая явно не могла не возникнуть в России, оказывается именно в ряду этого рода претензий...
* * *
По поводу вышеизложенного вполне вероятно возражение следующего характера: уместно ли говорить об интеллигенции вообще, то есть как о более или менее единой общественной силе? Правомерно ли включать в интеллигенцию во многих отношениях совершенно различные и подчас резко противостоящие друг другу группы и объединения людей?
Ответ на подобные вопросы дает, как мне представляется, именно тезис о "посреднической" роли интеллигенции. Правда, одна часть интеллигенции, так сказать, апеллирует прежде всего к народу (вплоть до призывов его к восстанию), а другая, которую нередко называют "консервативной",- главным образом к государству, стремясь побудить его к изменению его "программы" или же "методов" ее реализации и, в частности, предупреждая о вероятности "бессмысленного и беспощадного" русского бунта.
В высшей степени характерно, что на ранних этапах развития интеллигенции эти два ее устремления совмещаются, выступают в единстве. Так, Александр Радищев и воспевает казнь деспотического властителя:
Возникнет рать повсюду бранна,
Надежда всех вооружит;
В крови мучителя венчанна
Омыть свой стыд уж всяк спешит...
Ликуйте, склепанны народы;
Се право лицемернное природы
На плаху возвело царя36
и одновременно предупреждает власть: "Я приметил из многочисленных примеров, что Русской народ очень терпелив, и терпит до самой крайности; но когда конец положит своему терпению, то ничто не может его удержать, чтобы не преклонился на жестокость... Не ведаете ли... коликая нам предстоит гибель, в коликой мы вращаемся опасности..."37
Позднее интеллигенция в этом отношении "раздваивается" (подчас даже и "терминологически" - например, на "народников" и "государственников"), но так или иначе представляет собой все же определенное единство, пребывающее между народом и государством (тем самым очерчиваются границы, рамки этого единства). Уже не раз цитированный Чаадаев писал по поводу недовольства людей своего круга (то есть, в конечном счете, интеллигенции) государственными притеснениями: "Правительство делает свое дело, только и всего, давайте делать свое..."38
И существенное единство интеллигенции - при всех противоречиях внутри нее - заключается в том, что она "делает свое дело". Как уже сказано, представители интеллигенции, полностью переходившие на сторону государства, в сущности, переставали принадлежать к ней, превращаясь в чиновников различного ранга, хотя часть и таких людей все же настоятельно стремилась продолжать служить делу интеллигенции.
Если внимательно и (насколько это возможно) беспристрастно вглядеться в те высказывания об интеллигенции, в которых ее (как уже говорилось, с совершенно разных позиций) проклинают, выяснится, что речь-то идет, по сути дела, о "крайних" течениях в ней, каковые либо побуждают народ к бунту, либо, напротив, требуют полного примирения с диктатом авторитарного государства, то есть о течениях, пренебрегающих основной миссией интеллигенции, стремящейся способствовать "равновесию" народа и государства.
Что же касается "превознесения" интеллигенции, абсолютизации ее роли, это опять-таки своего рода "крайность". Так, лидер кадетов Милюков (в высшей степени склонный к абсолютизации интеллигенции) в ноябре 1916 года объявил, что российская власть представляет собой агентуру Германии (хотя, по его позднейшему признанию, сам не был в этом "уверен"39), а в мае 1918 года, напротив, попытался призвать германскую армию захватить Петроград и Москву, чтобы свергнуть новую (советскую) власть. В ответ на суждение своего сподвижника В.А.Оболенского: "Народ вам этого не простит",- Милюков "холодно" возразил: "Бывают исторические моменты, когда с народом не приходится считаться"40.
Это убеждение в своем праве "не считаться" ни с государством, ни с народом свойственно определенной части интеллигенции, которую приходится признать в своем роде "экстремистской"; правда, тот же Милюков не похож на экстремиста, но в "экстремальной" ситуации оказался способным на столь крайние волеизъявления. Милюковский экстремизм вызвал "категорическое осуждение" даже самих кадетов, и столь чтимый Павел Николаевич вынужден был оставить пост председателя кадетского ЦК, который он занимал в течение 11 лет (его место занял более "умеренный" князь Павел Долгоруков)41.
Вместе с тем подобного рода факты свидетельствуют о главном: о "местопребывании" интеллигенции между народом и государством; нарушение этого "статуса" дискредитировало даже такого кумира, как Милюков.
И в основе своей российская интеллигенция так или иначе осуществляла свое "назначение" и до 1917 года, и после него, пусть и имеется масса примеров экстремизма и "предательства".
Вполне закономерно, что в наши дни, когда, как многие еще и сегодня полагают, в России-де создается демократический строй, формируется правовое государство в западном духе, нередко слышатся голоса о неизбежном отмирании интеллигенции. Вопрос только в том, возможна ли демократия западного типа в России? Ведь для ее осуществления необходимо не только создать демократические институты и процедуры, но и кардинально преобразовать сам народ страны...
В заключение позволю себе еще раз процитировать Чаадаева (это особенно уместно, поскольку его великое наследие подверглось грубой фальсификации и вообще остается почти неосвоенным):
"Идея законности, идея права для русского народа - бессмыслица (выделено Чаадаевым.- В.К.)... Никакая сила в мире не заставит нас выйти из того круга идей, на котором построена вся наша история, который... составляет всю поэзию нашего существования"42 (в том числе, добавлю от себя, поэзию существования интеллигенции, воссозданную во всей ее полноте русской литературой и искусством...).
ЧААДАЕВ И ГОГОЛЬ:
О ЛИТЕРАТУРЕ 1830-Х ГОДОВ
(1968)
Речь пойдет о принципах изучения только одной из эпох развития русской литературы, но эпохи, имеющей исключительное значение, эпохи становления русской литературы как великого явления мировой культуры. В силу этого верное понимание общего хода литературного развития в данное время не может не быть своего рода ключом к истории русской литературы в целом.
Каковы границы "30-х годов"? Реальный исторический период здесь, как и в ряде случаев, не совпадает с чисто хронологическими рамками, "30-е годы" начинаются сразу после 1825 года, после восстания декабристов. Этот исходный рубеж не нуждается в специальном обосновании; к тому же именно в этот момент (что, конечно, вполне закономерно) обрел свою зрелость гений Пушкина.
Конец периода относится, очевидно, к 1841-1842 годам. Правда, есть еще и другая, вечно скорбная грань - 1837 год. Гибель Пушкина сама по себе означала конец целой эпохи. Но не забудем, что еще несколько лет публиковались неизвестные дотоле пушкинские творения, что самый дух его и стиль продолжали известное время жить в деятельности лучших его соратников, что "Мертвые души", изданные в 1842 году, явились осуществлением пушкинского замысла, что еще подлинно пушкинской поэтической культурой проникнуты были вышедшие в том же году "Сумерки" Боратынского (хотя даже самое название его книги говорило как раз о конце эпохи).
И, пожалуй, именно 1842 год - год раскола русской культуры на славянофильство и западничество - является границей эпохи43. К этому моменту завершились жизненные пути Лермонтова и Кольцова, закончил все художественные вещи, кроме второго тома "Мертвых душ", Гоголь, окончился первый период деятельности Тютчева (он создал в 30-х годах не менее половины своих высших творений, а в 40-е годы не написал почти ничего). К этому же времени произошел перелом в мировоззрении Белинского, возвратился из ссылки Герцен, начались издание "Москвитянина" и публичные лекции Грановского, вступили так или иначе в литературу Некрасов, Тургенев, К.Аксаков, Фет и другие деятели новой литературной эпохи - 40-х годов.
Итак, "30-е годы" - это совершенно особая и необычайно существенная литературная эпоха. Но именно эта эпоха понята и оценена в нашем литературоведении весьма неточно и односторонне. А поскольку это эпоха становления новой русской литературы,- эпоха ключевая - одностороннее представление о ней неизбежно ведет к ошибкам в понимании развития русской литературы в целом.
Достаточно сказать, что во многих работах 30-е годы рассматриваются, по сути дела, как период упадка. Иногда это представление выражается даже в такой крайней форме: "Безвременье, которое засасывало и оглупляло тогда и самых даже передовых людей", "царство духовного разврата и девальвации всех нравственных ценностей", "люди как бы окаменели"...44
Да, это говорится об эпохе Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Боратынского, Тютчева, Кольцова, об эпохе, когда выступили в расцвете сил такие глубокие мыслители, как Чаадаев, Владимир Одоевский, Иван Киреевский45, Лобачевский, такие великие творцы русского искусства, как Глинка, Мочалов, Александр Иванов...
Каким же образом могло сложиться ложное и даже странное представление о 30-х годах как о периоде "упадка"? Ведь так думает, к сожалению, вовсе не только А. Лебедев...
Одна из причин здесь, так сказать, чисто "хронологическая". Во множестве курсов истории русской литературы, например, деятельность Пушкина, Боратынского, Чаадаева как бы целиком отнесена к 20-м годам. Гоголя, Лермонтова, Кольцова, Одоевского, Киреевского - к 40-м, а Тютчева к 50-м, хотя временем высшего расцвета (а иногда даже просто жизни) для всех них были 30-е годы. Но, конечно, эта хронологическая аберрация сама нуждается в объяснении.
Любопытно, между прочим, что у нас нет, в сущности, ни одной специальной работы о литературе 30-х годов. И не "за последние десятилетия" (как часто говорится в подобных случаях), а за всю историю русского литературоведения. 30-е годы всегда "присоединяют" либо к 20-м, либо к 40-м. При этом их великое значение и самая их проблематика как бы растворяются.
Подобное отношение к этой эпохе, конечно, не могло возникнуть случайно. Дело идет, без сомнения, о существенных методологических неточностях и односторонностях. Но отвлеченные рассуждения об "эпохе вообще" едва ли плодотворны. Я буду говорить главным образом о принципах понимания двух великих явлений литературной жизни эпохи, вопрос о которых принадлежит к наиболее запутанным и искаженным. Это "Философические письма" Чаадаева и "Мертвые души" Гоголя. Но понимание и оценка этих характернейших явлений непосредственно выражают понимание и оценку эпохи в целом.
Выдвигая точку зрения, отличающуюся от наиболее распространенных представлений о названных писателях и самой их эпохе, автор неизбежно должен или, точнее, не может не заострить своей концепции. Но, как мне кажется, сама постановка тех проблем, которые затронуты в статье, важна или даже необходима, а что касается, вероятно, неизбежных вначале "издержек" их снимет последующее развитие литературной науки.
* * *
Изучение истории русской литературы развивалось преимущественно в русле идей таких влиятельнейших критиков XIX века, как Белинский, Герцен, Чернышевский, Добролюбов. И отдельные положения этих критиков, увлеченных прежде всего литературной борьбой, были восприняты многими исследователями неверно, слишком прямолинейно и поверхностно. Вот один достаточно выразительный пример. Общеизвестна статья Чернышевского "Очерки гоголевского периода русской литературы". Но эта работа очень часто получает ложное истолкование. Общий смысл ее сводят к тому, что "гоголевский период" - то есть период 40-х годов - является временем небывалого дотоле расцвета русской литературы. Так, один автор после ссылок на Чернышевского (а также Герцена и Белинского) делает следующее резюме: "Русская литература достигает в 1840-е годы необычайного расцвета. Ни одно десятилетие XIX века не было столь богато новыми и притом великими талантами"46.
Между тем Чернышевский совершенно недвусмысленно писал в своей статье: "За Жуковским явился Пушкин, за Пушкиным Гоголь, и ...каждый из этих людей вносил новый элемент в русскую литературу, расширял ее содержание, изменял ее направление; но что нового внесено в литературу после Гоголя?.. В нашей литературе до сих пор продолжается гоголевский период - а ведь уже двадцать лет прошло со времени появления "Ревизора"... И мы не знаем, скоро ли мы будем в состоянии сказать: "Начался для русской литературы новый период".
Чернышевский здесь не вполне прав: 40-е годы были, конечно, новым периодом в сравнении с 30-ми. Но новый великий расцвет русская литература действительно пережила позднее, после 1861 года (статья Чернышевского написана в 1855-м), и пока трудно было угадать, когда он начнется. Об этом же не раз говорил и Белинский (например, в статье "Взгляд на русскую литературу 1847 года").
Однако нас интересует, в конце концов, не сопоставление литературы 30-х годов с последующим периодом, а, так сказать, самодовлеющее значение и ценность этой литературы. Нельзя не вспомнить в этой связи некоторые положения Герцена, особенно резко высказанные в его книге "О развитии революционных идей в России" (1850).
Он писал здесь: "Первые годы, последовавшие за 1825-м, были ужасны. Понадобилось не менее десятка лет, чтобы человек мог опомниться в своем горестном положении порабощенного и гонимого существа. Людьми владело глубокое отчаяние и всеобщее уныние". Рассказав далее о трагических дуэлях Пушкина и Лермонтова, Герцен утверждает, что Россия тех лет - то есть с 1826 по 1841 год - "это бездонная пучина, где тонут лучшие пловцы, где величайшие усилия, величайшие таланты, величайшие способности исчезают прежде, чем успевают чего-либо достигнуть" (курсив мой.- В.К.).
Можно с полным основанием утверждать, что эта герценовская характеристика сыграла очень большую роль в формировании широко распространенного мнения об "упадке" русской литературы в 30-х годах. Но это одностороннее и поэтому неверное прочтение Герцена.