70953.fb2 О свободе и рабстве человека, Опыт персоналистической философии - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

О свободе и рабстве человека, Опыт персоналистической философии - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

[1] общей воли {(фр. )}

[2] Вождь {(нем.)}

b) Прельщение войны и рабство человека у войны

Государство в своей воле к могуществу и в своей экспансии создает войны. Война есть фатум государства. И история обществ-государств наполнена войнами. История человечества есть в значительной степени история войн, и она приходит к тотальной войне. В сущности стиль государства есть стиль военный, а не штатский. Власть государства всегда окружена символами войны, войсками, знаменами и орденами, военной музыкой. Монархи всегда были военными, ходили в военной форме, появлялись окруженные своей гвардией. Президенты демократических республик ходят в жалком штатском виде, это огромное преимущество, но за ними также стоят войска, за ними ходят адъютанты в военной форме. Символика власти всегда военная, власть всегда готова прибегнуть к силе для поддержания своего престижа. Если власть не ведет войны с внешними врагами, то она всегда готовится к этой войне и она всегда наготове для войны с врагом внутренним. Государство тратит чудовищные средства на вооружения, и это истощает его финансы и тяжелым бременем ложится на народ. Закон жизни национальных государств: человек человеку волк. В организованных цивилизованных государствах люди более всего тратят сил на подготовление коллективного убийства и более всего несут жертв для этой нечеловеческой цели. Ошибочно было бы сказать, что война существует для людей, нет, люди существуют для войны. Человеческие общества находятся в порочном круге войны и ищут из него выхода. Война есть коллективный гипноз, и она возможна лишь благодаря коллективному гипнозу. Под властью этого гипноза находятся и те, которые ненавидят войну и настроены пацифически. Они также не могут вырваться из порочного круга. Суверенитет государства, национализм, капитализм, создающий предметы военной промышленности, неотвратимо ведут к войнам. Вопрос о войне есть прежде всего вопрос установки ценностей. Когда могущество государства и нации объявляется большей ценностью, чем человек, то в принципе война уже объявлена, все для нее уже подготовлено духовно и материально, и она в любой момент может возникнуть. Ошибочно ставить вопрос о войне отвлеченно, отделяя её от социального строя и духовного состояния общества. При известном духовном состоянии общества, т. е. при господстве известной иерархии ценностей, и при известном социальном строе война неизбежна и отвлеченный пацифизм не может иметь никакой силы. Капиталистический строй всегда будет порождать войны, за пацифически настроенными правительствами всегда будут стоять торговцы пушками и удушливыми газами и всегда будут готовить войну. Война возможна лишь в известной психической атмосфере, и эта психическая атмосфера создается разнообразными способами, иногда незаметными. Даже атмосфера страха войны может оказаться благоприятной для войны. Страх никогда до добра не доводит. Атмосфера войны, как самой войны, так и её подготовки, есть атмосфера коллективная, коллективного подсознательного, в которой парализована личность, личное сознание и личная совесть. Война и все с ней связанное есть не только самая крайняя, самая предельная форма насилия, но и самая крайняя, самая предельная форма антиперсонализма, отрицания личности. Соглашаясь на войну, человек перестает быть личностью и перестает других считать личностями. Войско есть некоторый иерархический организм, в котором каждый чувствует себя частью, приобщается к целому и занимает определенное место. Это ввергает человеческую личность в совсем особую атмосферу, в которой рабство и насилие переживаются органически и могут быть даже сладкими. Это есть особый соблазн, особое прельщение рабства у войны, которая возвышается над человеческой стихией. Война и войско не могут не рассматривать человеческой личности как средства, как подчиненной части нечеловеческого целого. Государства хотят роста народонаселения и поощряют деторождение исключительно с точки зрения пушечного мяса, для усиления армии. Это есть цинизм государства, который представляется возвышенным и патриотическим. Ложная установка ценностей, порабощающая человека, неотвратимо ведет к извращению нравственного чувства. Заставить воевать человеческие массы можно, лишь парализуя их сознание, путем системы гипноза, опаивания, психологического и физического, и путем террора, который всегда вводят во время войны Военный стиль общества всегда означает насилие и порабощение человека, психическое и физическое. А военный стиль общества преобладал в прошлом, и к нему возвращается современное общество, которое уже ничего, кроме насилия, не признает. Спенсер думал, что военный тип общества будет заменен промышленным, который уже не будет благоприятен для войны. Но он не понимал, что промышленный, т. е. капиталистический, тип общества будет создавать новый тип империалистических войн, ещё более ужасный, чем прежние. Из этого порочного круга мир не вышел, круг ещё более замыкается. Мир никогда не был столь деперсонализирован. Современная война и приготовления к ней не оставляют уже никакого места для личного начала.

Романтизм войны, которому легко поддается и современная молодежь, есть самый отвратительный романтизм, так как он связан с убийством, и притом не имеющий никаких оснований. Современная война есть страшная проза, а не поэзия, и в ней преобладает беспросветная обыденность. Если войны прежних веков связаны были с личной храбростью, то это совершенно неприменимо к современным тоталитарным войнам. Так же как в современном государстве обнажается культ грубой силы и демониакальная воля к могуществу, так и в современной войне обнажается демониакальная мировая бойня, в грандиозных размерах истребляющая человечество и цивилизацию. Прежние войны были локализованы и ограничены. Современная война тоталитарна и абсолютна, как тоталитарными и абсолютными хотят быть современные государства. Смешно говорить о военных доблестях в современных химических войнах, истребляющих мирное население. Скоро даже войско не будет иметь никакого значения. Война совершенно механизирована и индустриализирована, она находится в соответствии с характером современной цивилизации. При этом техника войны такова, что вряд ли даже могут быть победители, все окажутся побежденными и уничтоженными. В руки людей, одержимых волей к могуществу, соблазненных ложными ценностями, попадают страшные орудия, по сравнению с которыми прежние орудия были детскими игрушками. И судьба человечества делается целиком зависящей от духовного переворота, от морального состояния людей. Банда разбойников всегда делает резкое различие между отношением к своему кругу и находящимся вне его, к этим кругам применяется разная мораль. В этом государства, ведущие войны, очень походят на банды разбойников. Но с той разницей, что у разбойников есть свои понятия о чести, свои понятия о справедливости, свои нравы, чего у государства, одержимого волей к власти, нет. Современные романтики войны любят говорить о трагическом принятии войны. Война стала слишком низким явлением, слишком абсолютным злом, чтобы порождать трагические конфликты. Не думаю, чтобы верно было говорить о справедливых и несправедливых войнах. Это - применение моральной оценки к явлению, которое находится вне какой-либо морали. В прошлом войны бывали наименьшим злом, они иногда защищали справедливость. Сейчас война не может быть наименьшим злом, сейчас обнажается её сатаническая природа. Понятие "священной" войны и в прошлом было кощунственным. Если и вообще ничего "священного" в объективированной истории никогда не было, а была лишь ложная сакрализация, то наделение качествами "священного" того, что есть предельное выражение мирового зла, есть сатанический соблазн. Государства никогда не были реально "священными", и тем менее войны могли быть "священными". Но все это усугубляется, когда речь идет о современности, о современных войнах, более напоминающих космическую катастрофу. Военные понятия о чести всегда были нехристианскими, противными Евангелию, но современные войны стоят безмерно ниже этих понятий о чести. Они напоминают не дуэль, а убийство из-за угла. Тоталитарные государства не могут иметь никаких понятий о чести, не могут их иметь и тоталитарные войны. Понятие о чести связано с личностью, его нет при совершенной деперсонализации. Когда все рассматриваются как рабы или как простой материал, тогда не может быть речи о чести. Мы присутствуем при переходе к новым военным обществам, но как все обнажено по сравнению со старыми военными обществами! Сейчас врагов добивают, им не воздают воинских почестей. С эпохи Ренессанса люди начали думать, что мысль, знание, наука и литература, печатание книг имеют огромное, главенствующее значение. С нашей эпохи начинается обратное движение. Опять думают, что главное - действовать мечом, да ещё каким отвратительным "мечом", что первые люди - военные, что война и убийства главные средства. Но действующие мечом не ограничены уже никакими высшими началами, как было все-таки в средние века. Стушевывается самое различие между состоянием мира и войны. Состояние мира есть тоже состояние войны, и войны ведутся без всякого объявления войны. Современная война есть слишком низкое состояние для того, чтобы война была объявлена, люди находятся на слишком низком моральном уровне. Продолжается соблазн военным героизмом и могуществом, но это лишь пропаганда, всегда лживая, никакой подлинный героизм более невозможен, ибо героизм предполагает существование личности. Современное государство и современная война никакой личности не признают. У Ницше была идея чистого героизма, который не ведет ни к какой цели, не имеет продолжения ни в этой жизни, ни в жизни иной. Чистый героизм есть экстаз мгновения героического акта, выход из времени. Это соблазн таких людей, как, например, Мальро. Этот тип героизма противоположен тому возношению мысли, которое существовало в века нового времени. В конце концов такого рода героический опыт связан с войной (все равно, войной между нациями или классами) и к войне применяется. Сама же война носит характер, не оставляющий места для героизма и в нем не нуждающийся. Такого рода героизм скорей найдет место в современных технических изобретениях, связанных с победой над стихийными силами природы. Воинственные инстинкты человека не могут быть искоренены и вытеснены, они могут быть лишь переключены в другую область и сублимированы. Когда сатаническая техника войны, техника мирового истребления, сделает войну окончательно невозможной (вероятно, это будет после того, как значительная часть человечества будет истреблена), тогда воинственные инстинкты человека в благородном смысле слова должны будут искать себе иного выхода. Храбрость была первой добродетелью в человеческом обществе. Она останется добродетелью, но направление её будет иное. Да и явление храбрости сложное. Человек, отличающийся военной храбростью, может проявлять самую постыдную гражданскую и моральную трусость И именно тоталитарные государства, которые стремятся к могуществу и требуют военной храбрости, не допускают моральной и гражданской храбрости и воспитывают трусов-рабов.

Деление мира на два лагеря, которое есть главный метод концентрации сил коммунизма и фашизма, есть деление военное и приспособленное для войны. Но это деление есть величайшая ложь. Это есть манихейство, приспособленное для утилитарных целей борьбы и войны. Это концентрированное деление наполняет людей ненавистью, готовит психологическую атмосферу войны. Человечество не делится на царство Ормузда и Аримана. В каждом человеке есть два царства - света и тьмы, правды и лжи, свободы и рабства. Реальное деление мира и человечества гораздо сложнее. Враг национальный, враг социальный, враг религиозный не есть сосредоточение мирового зла, не есть злодей, и он не есть и не может быть только врагом, предметом "священной" ненависти, он человек со всеми человеческими свойствами национальной, социальной или религиозной группировки людей. Нужно перестать считать "своё" непременно хорошим, а "чужое" непременно дурным. Только Евангелие провозгласило, что нужно любить врагов, выйти из порочного круга ненависти и мести. И это означает переворот в мире, поворот к иному миру, радикальное отрицание законов природного мира и царствующего в нем натурального порядка. Между порядком Божиим и порядком мира существует глубокий конфликт, и тут невозможно взаимное приспособление, тут возможны только измены. Различие между абсолютным и относительным есть порождение отвлеченной мысли. Истина, открывшаяся в Евангелии, не абсолютна, а конкретна и находится в царстве субъективности, а не в царстве объективности, она раскрывает свободу царства Божия. Заповедь "не убий", как голос Божий, остается в силе не только для отдельных людей, но и для человеческих обществ. Но для того чтобы человеческие общества соблюдали эту заповедь, они должны свернуть с пути объективации человеческого существования, т. е. с пути рабства человека, и вступить на путь субъективации человеческого существования, т. е. на путь освобождения. С этим связан радикальный переворот в установке ценностей, персоналистическая переоценка ценностей. Создание образа "врага", играющего такую роль в мировой истории, есть обесчеловечивающая, обезличивающая объективация. Применение евангельской морали к человеческим обществам есть персонализм, постановка в центре человеческой личности, признание её верховной ценностью. "Враг" есть объективация существования, в которой исчезает образ человека. Поэтому нет ничего более чудовищного, чем благословение войны христианскими церквами, чем самое словосочетание "христолюбивое воинство". Человек должен быть воином, он призван к воинствованию. Но это ничего общего не имеет с корпорацией военных, которая есть крайняя форма порабощенности и порабощения человека. Эту точку зрения необходимо резко отличать от буржуазного пацифизма, который не только бессилен победить войну, но и может означать более низкое состояние, чем война. Буржуазный пацифизм может означать просто любовь к спокойной и обеспеченной жизни, боязнь катастроф и даже трусость. Есть мир, который подлее войны, не всякой ценой допустимо покупать мир. Подлинная борьба против войны есть также война, подлинная воинственность, мужество и согласие на жертвы. Воинственность не означает непременно войны против врагов-людей, против инаковерующих, против людей другого социального класса. Нужно, например, воевать против классового общества, против существования классов, основанных на несправедливой собственности и деньгах, а не против людей, составляющих классы, не против людей, превращенных исключительно во врагов. Христос принес мир, но он принес также меч. Разделение необходимо, но не ненависть. И вот что поразительно. Многие христиане с ужасом отвергают революцию, потому что она предполагает убийство и пролитие крови. Но они принимают и благословляют войну, которая больше проливает крови и больше убивает, чем революция. И это связано с тем, что по-иному определяются ценности Ценность государства и национальности считают настолько высокой и даже высочайшей, что из-за нее стоит убивать и проливать кровь, ценности же социальной справедливости и освобождения не признаются ценностями, для которых стоит убивать и проливать кровь. Но такое отношение к ценностям совершенно непереносимо для христианской совести. Свобода и справедливость более высокие ценности, чем могущество государства и национальности. Главное же, что убийство и пролитие крови дурны и греховны, какова бы ни была цель. Революция может быть гораздо меньшим злом, чем война. Но только очищенное и освобожденное от исторического рабства христианство может поставить вопрос о войне и революции.

Лев Толстой описывает, как Николай Ростов увидел врага-француза и какое он пережил от этого потрясение. А Николай Ростов был человеком, созданным для войны, у него была рабья военная психология. Воевать можно только с объектом, с субъектом нельзя воевать. Если вы увидите во враге субъекта, конкретное живое существо, человеческую личность, война делается невозможной. Война означает, что люди превращены в объектов. В воюющих армиях нет субъектов, нет личностей. В защиту войны иногда говорят, что в ней нет ненависти, идущей от личности к личности. Но может быть ненависть, переходящая в жажду убийства, и она не направлена на другого человека, на личность. Тот, кого хотят убить из ненависти, является ли субъектом? Думаю, что нет, человекоубийственная ненависть превращает другого человека в объект, предмет ненависти перестает быть субъектом, личностью. Если бы ненавидящий и жаждущий убить мог увидеть в своем враге экзистенциальный субъект, мог бы приобщиться к тайне личности другого, то ненависть прошла бы и убийство стало бы невозможным. Ненависть и убийство существуют лишь в мире, где люди стали объектами, где человеческое существование объективировано. Существует вечный конфликт "войны" и "мира", жизни "исторической" и жизни "частной", жизни "объективированной" и жизни, остающейся в "субъективности". Проблема войны в мировой жизни есть не только проблема объявленной и разразившейся войны, это в большей степени есть проблема приготовления войны. Человеческие общества могут погибнуть от милитаристической психологии, от бесконечного возрастания вооружений, от воли к войне и от страха войны. Это в сущности есть атмосфера возрастающего безумия. В точном смысле слова войны может и не наступить, но жизнь человеческая делается невыносимой, люда не могут свободно дышать. Не только война, но и приготовление к войне означает доведение до минимума свободы человека. Мобилизация означает ограничение самодвижения. Война в сущности определяется структурой сознания. Победа над возможностью войны предполагает изменение структуры сознания. Меняется направленность сознания. Это есть духовная победа над рабством человека, над рабьим сознанием. Но рабье сознание ещё господствует в мире, и война является одним из его выражений, наиболее страшным. Сатаническая природа войны не подлежит сомнению. Кровь, пролитая на войне, не проходит даром, она отравляет, от нее мутится сознание. Война по своей природе иррациональна, она опирается на иррациональные инстинкты, но она предполагает рационализацию. Подготовка войны в высшей степени рациональна и предполагает рациональное вооружение государств. Это есть противоречие войны. Человеческим массам прививаются самые иррациональные душевные состояния. Война предполагает пробуждение эротических состояний, природа её эротическая, а не этическая. В эрос я в данном случае ввожу и антиэрос, который имеет ту же природу. Ненависть есть феномен эротический. И человеческая масса, доведенная до самого иррационального состояния, до безумия рационального вооружения, подвергается рациональной дисциплине, технизируется. Это есть демоническое сочетание крайнего иррационализма с крайним рационализмом. Люди живут в порабощающей власти мифа о войне, мифа, вызывающего дурные эротические состояния. В рационализированной и технизированной цивилизации мифы продолжают играть огромную роль. Они рождаются из коллективного подсознательного. Но мифы эти очень рационально использованы. Миф о красивой, героической войне, о воинствующем эросе, возвышающемся над прозаической и обыденной жизнью, есть проявление человеческого рабства. Этот миф связан с другими мифами - об избранной расе, о величии царства и т. п. Все эти мифы противоположны истине персонализма, всегда враждебны очеловечению жизни, все восстают против духа Евангелия, все узаконяют рабство человека.

с) Прельщение и рабство национализма. Народ и нация

Прельщение и рабство национализма есть более глубокая форма рабства, чем рабство этатическое. Из всех "сверхличных" ценностей легче всего человек соглашается подчинить себе ценности национального, он легче всего чувствует себя частью национального целого. Это очень глубоко вкоренено в эмоциональной жизни человека, более глубоко, чем его отношение к государству. Но национализм, написанный на знаменах всех правых партий, представляет собой уже явление сложное. Мы увидим, что самая идея нации и национальности есть продукт рационализации. Вл. Соловьёв, который в 80-е годы прошлого века вел борьбу против русского зоологического национализма, делает различие между эгоизмом и личностью. Он настаивает, что эгоизм национальный (= национализму) столь же предосудителен с христианской точки зрения, как и эгоизм личный. Обыкновенно думают, что эгоизм национальный есть нравственный долг личности и означает не эгоизм личности, а её жертвенность и героизм. Это есть очень замечательный результат объективации. Когда самое дурное для человека переносится на коллективные реальности, признанные идеальными и сверхличными, то оно становится хорошим и даже превращается в долг. Эгоизм, корысть, самомнение, гордость, воля к могуществу, ненависть к другим, насилие - все делается добродетелью, когда переносится с личности на национальное целое. Для нации все дозволено, во имя её можно совершать преступления, с человеческой точки зрения. Мораль нации не хочет знать человечности. Коротка жизнь отдельного человека, жизнь же нации длинна, она может длиться тысячелетия. Жизнь нации осуществляет связь времен, которой не может осуществить отдельный человек. Отдельный человек чувствует связь с предшествующими поколениями через жизнь нации. "Национальное" импонирует своей глубокой укорененностью в длительную жизнь. Тут мы стоим перед всё той же проблемой: где экзистенциальный центр, где орган совести, в личности или в нации? Персонализм отрицает, что экзистенциальный центр, центр сознания находится в нации или в какой-либо коллективной, нечеловеческой реальности, он всегда в личности. Личность не часть нации, национальность есть часть личности и находится в ней как одно из её качественных содержаний. Национальное входит в конкретного человека. Это есть лишь частное применение той истины, что универсум находится в личности, а не личность в универсуме. Национальность есть питательная среда личности. Национализм же есть форма идолопоклонства и рабства, порожденного экстериоризацией и объективацией. Эрос связан с ущербностью и бедностью. Национализм, который есть одно из порабощений, порожденных выпадением универсума из человека, носит эротический характер. Он движется эросом и антиэросом и по природе своей антиэтичен. Применение этических оценок к жизни нации делает национализм невозможным. Это один из конфликтов эроса и этоса. Национализм, который в глубине своей есть эротическое прельщение, всегда питается ложью и без лжи обойтись не может. Ложью является уже национальное самомнение и чванство, столь смешное и глупое со стороны. Национальный эгоцентризм, национальная замкнутость, ксенофобия нисколько не лучше личного эгоцентризма, замкнутости и вражды к другим людям и также ввергают в жизнь фиктивную и иллюзорную. Национализм есть идеализированная форма самовозношения человека. Любовь к своему народу (мы увидим, что народ не то же самое, что нация) есть очень естественное и хорошее чувство, но национализм требует нелюбви, вражды, презрения к другим народам. Национализм есть уже потенциальная война. Но главная ложь, порожденная национализмом, в том, что когда говорят о "национальном" идеале, о благе "национального" целого, о "национальном" единстве, о "национальном" призвании и пр., то всегда связывают "национальное" с привилегированным, господствующим меньшинством, обыкновенно с классами, обладающими собственностью. Под "нацией", "национальным" никогда не понимаются люди, конкретные существа, а отвлеченный принцип, выгодный для некоторых социальных групп. В этом коренное различие нации от народа, который всегда связан с людьми. Национальная идеология обыкновенно оказывается идеологией классовой. Апеллируя к национальному целому, хотят задавить части, состоящие из людей, существ, способных страдать и радоваться. "Национальность" превращается в идола, требует человеческих жертвоприношений, как и все идолы.

Идеологи национализма гордятся тем, что они представляют целое, в то время как разные другие направления представляют части, те или иные классы. Но в действительности классовый интерес можно ложно выдавать за интерес целого. Это есть самообман и обман. В этом отношении представляет огромный интерес сопоставление национальной идеологии с идеологией классовой. Идеология класса имеет очень невыгодную внешность, и очень легки риторические победы над ней. Национальное целое, существующее тысячелетия, имеет большую ценность, чем отдельный класс, которого не было в прошлом и, может быть, не будет в будущем. Русский, французский или немецкий народ, как историческое целое, есть более глубокая реальность, чем русский, французский или немецкий пролетариат. Но проблема совсем не решается и даже не ставится, когда говорят такие общие места. В известный исторический момент проблема класса может быть более острой, безотлагательно требующей решения, чем проблема национальная, и именно для самого существования нации. Может быть поставлена проблема интегрирования класса отверженного и обойденного в жизнь нации. "Национальное" в личности глубже, чем "классовое", то, что я русский, глубже того, что я дворянин. И тем не менее в объективной действительности "классовый" интерес может быть более человеческим, чем интерес "национальный", т. е. в нем может быть речь о попранном достоинстве человека, о ценности человеческой личности, в "национальном" же интересе может речь идти об "общем", не имеющем никакого отношения к человеческому существованию. С этим связана оценка национализма и социализма. Бесспорно, национализм языческого происхождения, социализм же христианского происхождения. Социализм (не коммунистического, т. е. не фашистского, типа) интересуется людьми, ценностью человека, если он не искажен ложным миросозерцанием, национализм же людьми не интересуется, для него высшая ценность не человек, а объективированные коллективные реальности, которые есть не существование, а принцип. "Социализм" может быть духовнее "национализма", ибо "социальное" может быть требованием, чтобы человек человеку был брат, а не волк, общая же "национальная" жизнь может быть волчьей. Националисты вовсе не хотят, чтобы была более общная человеческая жизнь, более справедливая и человечная. При торжестве национализма господствует сильное государство над личностью, господствуют богатые классы над бедными. Фашизм, национал-социализм хочет более коммюнотарной жизни внутри данной национальности. Но он плохо реализует это, приводит к чудовищному этатизму и по-звериному относится к другим национальностям. Возможен национал-социализм, но в нем более человеческим является элемент социальный, элемент же расово-национальный означает дегуманизацию. О социализме речь ещё впереди. Необходимо ещё подчеркнуть, что национализм совсем не тождественен патриотизму. Патриотизм есть любовь к своей родине, своей земле, своему народу. Национализм же есть не столько любовь, сколько коллективный эгоцентризм, самомнение, воля к могуществу и насилию над другими. Национализм есть уже надуманность, идеология, которой нет в патриотизме. Национальное самомнение и эгоизм так же греховны и глупы, как личное самомнение и эгоизм, но последстия их гораздо более роковые. Также эгоизм и самомнение семейное носит более зловещий характер, чем эгоизм и самомнение личное. Немецкое национально-мессианское самомнение даже у гениальных людей, как, например, у Фихте, носит комический характер, его со стороны нельзя перенести. Всякая проекция и объективация личного зла и греха, перенесение на коллективы порождает максимум зла и выражает максимум греха. Так укрепляется рабство человека.

Различение между нацией и народом, национальным и народным не есть только вопрос терминологический. Оно ещё явственнее в других языках (nation и peuple, Nation и Volk). Народ есть реальность гораздо более первичная и природная, чем нация, в народе есть что-то дорациональное. Нация же есть сложный продукт истории и цивилизации, она есть уже продукт рационализации. Самое же важное, что народ есть реальность более человеческая, чем нация. Народ есть люди, огромное количество людей, достигшее единства, оформленности и получившее особые качества. Нация же не есть люди, нация есть принцип, господствующий над людьми, есть правящая идея. Можно было бы сказать, что народ конкретно-реален, нация же абстрактно-идеальна. Слово "идеально" не является в данном случае похвалой, наоборот, оно означает большую степень объективации и отчуждения человеческой природы, большую степень обесчеловечения. Нация глубже связана с государством, чем народ. Народничество часто носило антиэтатический и анархический характер, национализм же всегда этатичен, всегда хочет сильного государства, всегда, в сущности, дорожит государством более, чем культурой. Народ стремится выразить себя в образах, он создает обычаи и стиль. Нация же стремится выразить себя в государственном могуществе, она создает формы власти. Национализм фашистского типа означает потерю "национального" (если употреблять это слово, как часто делают, в смысле тождественном с "народным") своеобразия, в нем нет ничего "национального", он означает острую рационализацию и технизацию народной жизни, он нисколько не дорожит культурой. Все современные национализмы походят друг на друга, как две капли воды, как совершенно походят друг на друга все диктатуры, все организации политической полиции, все техники вооружений, все спортивные организации. Германский национал-социализм до своей окончательной победы был одной из форм народничества, противополагающий органический и коммюнотарный характер народной общественной жизни формальной организации государства, он стоял за Gemeinschaft против Gesellschaft. Но после своей окончательной победы национал-социализм стал одержим волей к государственному могуществу и элементы народнические в нем ослабли. Традиция германской культуры порвалась. Национализм менее всего дорожит духовной культурой и всегда утесняет её творцов. Национализм всегда приводит к тирании. Нация есть один из идолов, один из источников человеческого рабства. Суверенитет нации есть такая же ложь, как и суверенитет государства, как и все суверенитеты на земле. Этот суверенитет может иметь как правые, так и левые формы проявления, и он всегда тиранит человека. Народ по крайней мере стоит ближе к труду как основе социальной жизни, ближе к природе. Но и народ может стать идолом и источником человеческого рабства. Народничество есть одно из прельщений, и оно легко принимает мистические формы - душа народа, душа земли, мистическая народная стихия. Человек может совсем потеряться в этой стихии. Это есть наследие и пережиток первобытного коллективизма, до пробуждения духа и личности. Народничество всегда душевно, а не духовно. Личность, как экзистенциальный центр, как центр сознания и совести, может противостоять народу. В личности есть материнское лоно, народное (национальное) и есть это лоно. Но восстание личности есть победа духа и свободы над природой и народной стихией. Рабство у народа есть одна из форм рабства. Нужно помнить, что народ кричал "распни, распни Его", когда перед ним предстал сын человеческий и сын Божий. Он требовал распятия всех своих пророков, учителей, великих людей. Это достаточно свидетельствует о том, что не в народе центр совести. В народничестве есть своя правда, но есть и великая ложь, которая выражается в преклонении личности перед коллективом. Истина всегда бывает в личности, в качестве, в меньшинстве. Но эта истина в своем жизненном проявлении должна быть связана с народной жизнью, она не означает изоляции и замыкания. Национальный мессианизм есть соблазн, он не совместим с христианским универсализмом. Но вера в призвание своего народа необходима для его исторического существования.

Фактически "национальное" и "народное" смешиваются и часто употребляются в одном и том же смысле, также смешиваются Gesellschaft и Gemeinschaft. "Национальное" заключает в себе большую степень рационализации, чем "народное". Но и то и другое опирается на коллективное подсознательное, на очень сильные эмоции, которые ведут к экстериоризации человеческого существования. Человек нуждается в выходе из одиночества, в преодолении леденящей чуждости мира. Это происходит в семье, это происходит в национальности, в национальной общности. Индивидуальный человек не может прямо чувствовать себя принадлежащим к человечеству, ему необходимо принадлежать к более близкому и конкретному кругу. Через национальную жизнь человек чувствует связь поколений, связь прошлого с будущим. Человечество не имеет существования вне человека, оно в человеке существует, и в человеке есть величайшая реальность, с этой реальностью связана человечность. Нация тоже существует лишь в человеке. Объективная реальность нации есть экстериоризация, есть одно из порождений объективации, не более. Но разные ступени объективации дают разные ступени близости, конкретности, полноты. Человечество представляется как бы далеким и абстрактным, в то время как оно есть человечность человека. Национализм одинаково подавляет и человека, человеческую личность и человечество. Подавляет не самое качество "национального" в человеке, а объективация этого качества, превращающая его в стоящую над человеком реальность. И "нация" и "народ" легко превращаются в идолов. Происходит объективация сильных эмоций. Самый посредственный, самый ничтожный человек чувствует себя возвышенным и приподнятым через причастность к "национальному" и "народному". Одна из причин порабощающих прельщений в том, что они дают человеку большее чувство власти. Делаясь рабом идола, он чувствует себя поднятым на высоту. Человек делается рабом, но без рабства он бы чувствовал себя ещё ниже стоящим. Когда человек безличен и в нем не раскрывается никакое универсальное содержание, то порабощение разного рода объективациями дает ему ощущение наполненности. Этому рабству может противостоять только личность с духовным содержанием. "Национальное" легче всего наполняет пустоту, это оказывается возможным для огромных масс и не предполагает никаких качественных достижений. При этом отрицательные чувства, ненависть к евреям или к другим национальностям играют большую роль, чем положительные чувства. Так называемый национальный вопрос в сущности не может быть справедливо разрешен. С ним всегда бывает связана борьба. Вся история есть несправедливая аннексия. Национальности созданы несправедливым и насильственным подбором, как и исторические аристократии. Облегчить разрешение национального вопроса могло бы преодоление суверенитета национальных государств. Но "национальное" лежит по ту сторону национальных государств и означает другую степень объективации. Национализм означает абсолютизацию известной ступени объективации. При этом иррациональное рационализируется, органическое механизируется, человеческое качество превращается в нечеловеческую реальность. В то время как национальное, народное входит в конкретно-универсальное, как входят все ступени индивидуализации, национализм не только враждебен универсализму, но и разрушает его. Так же враждебен национализм персонализму. Национализм нужно отрицать и во имя личного, и во имя универсального. Это не значит, что нет никакой ступени между личным и универсальным, но это значит, что находящаяся ступень национального не должна поглощать ни личного, ни универсального, а должна быть соподчинена им. Во всяком случае, должно быть отдано предпочтение "народному" перед "национальным". Христианство есть религия персоналистическая и универсальная, но не национальная, не родовая религия. Всякий раз, когда национализм провозглашает: "Германия для немцев, Франция для французов, Россия для русских", - он изобличает свою языческую и бесчеловечную природу. Национализм не признает ценности и прав всякого человека потому, что он, человек, имеет образ человека и образ Бога, несет в себе духовное начало. Национализм есть самая распространенная в мире эмоция, наиболее человеческая, так как наиболее свойственная человеку, и наиболее античеловеческая, наиболее делающая человека рабом экстериоризированной силы. Ошибочно и поверхностно думать, что защита немца, француза или русского есть защита конкретного существа, защита же человека, всякого человека, потому что он человек, есть защита абстракции. Как раз наоборот. Защита национального человека есть защита отвлеченных свойств человека, и притом не самых глубоких, защита же человека в его человечности и во имя его человечности есть защита образа Божия в человеке, т. е. целостного образа в человеке, самого глубокого в человеке и не подлежащего отчуждению, как национальные и классовые свойства человека, защита именно человека как конкретного существа, как личности, существа единственного и неповторимого. Социальные и национальные качества человека повторимы, подлежат обобщению, отвлечению, превращению в quasi[1] реальности, стоящие над человеком, но за этим скрыто более глубокое ядро человека. Защита этой человеческой глубины есть человечность, есть дело человечности. Национализм есть измена и предательство в отношении к глубине человека, есть страшный грех в отношении к образу Божию в человеке. Тот, кто не видит брата в человеке другой национальности, кто, например, отказывается видеть брата в еврее, тот не только не христианин, но и теряет свою собственную человечность, свою человеческую глубину. Страстные эмоции национализма выбрасывают человека на поверхность и потому делают человека рабом объектности. Эмоции национализма гораздо менее человечны, чем эмоции социальные, и гораздо менее свидетельствуют о том, что в человеке поднимается личность.

[1] мнимый, якобы {(лат. )}.

d) Прельщение и рабство аристократизма. Двойной образ аристократизма

Существует особое прельщение аристократизма, сладость принадлежности к аристократическому слою. Аристократизм есть очень сложное явление и требует сложной оценки. Самое слово аристократизм означает положительную оценку. Аристократия - лучшие, благородные. Аристократы - подбор лучших, благородных. Но в действительности историческая аристократия совсем не означает лучших и благороднейших. Нужно отличать аристократию в социальном смысле и аристократию в духовном смысле. Аристократия в социальном смысле образуется в социальной обыденности и подлежит законам социальной обыденности. В этом смысле аристократия принадлежит царству детерминизма, а не царству свободы. Аристократ в смысле кристаллизовавшейся в истории расы есть человек наиболее детерминированный. Он детерминирован наследственностью и родовой традицией. Аристократический принцип в социальной жизни есть принцип наследственности, наследственность же есть тяготеющий над личностью детерминизм, даже более чем детерминизм - фатум рода, фатум крови. Социальный аристократизм есть аристократизм родовой, а не личный, качеств родовых, а не качеств личных. Поэтому с ним связана родовая гордость, гордость происхождения, которая есть главный порок аристократии. Аристократии очень затруднено братское отношение к людям. Аристократия есть подобранная в родовом процессе раса, свойства которой передаются по наследству. В этом смысле аристократизм глубоко противоположен персонализму, т. е. принципу личных, не родовых качеств, качеств, не зависящих от детерминизма наследственности. Духовный аристократизм в отличие от аристократизма социального есть аристократизм личный, аристократизм личного благородства, личных качеств и даров. Персонализм предполагает аристократизм личных качеств, противостоящих всякому смешению с бескачественной массой, аристократизм свободы в противоположность детерминизму, под которым живет раса и каста. Аристократизм социальный утверждает неравенство совсем не личное, не личных качеств, а неравенство родовое, социально-классовое, кастовое. Смешно было бы утверждать, что дворянин, определяющий своё достоинство по наследственности крови, или буржуа, определяющий своё достоинство по наследственности денег, тем самым уже по своим личным качествам выше человека, не получившего ни наследства по крови, ни наследства денежного, и может претендовать на неравенство, дающее ему преимущество. Дары человека получаются от Бога, не от рода и не от собственности. Личное неравенство людей и социальное неравенство людей - принципы различные и даже противоположные. Социально уравнительный процесс, направленный к уничтожению социально-классовых привилегий, может как раз способствовать выявлению действительных, реальных личных неравенств людей, т. е. обнаружению личного аристократизма. Как образуется социальная аристократия? Более высокие качества не могут быть сразу достигнуты для огромных человеческих масс. Подбор качеств происходит сначала в небольших группах. В них вырабатывается более высокий культурный уровень, более утонченные чувства и более утонченные нравы, даже телесный образ человека делается более благородным, менее грубым. Культура всегда образуется и повышается аристократическим путем. Было бы несправедливо и неверно признать социальный аристократизм всегда злым, в нем было и много положительного. В аристократизме были положительные черты благородства, великодушия, благовоспитанности, способности к жертвенному нисхождению, которых не знает parvenu, стремящийся пролезть вверх. Аристократ не стремится во что бы то ни стало подниматься вверх, он изначально чувствует себя наверху. В этом смысле принцип аристократического подбора в сущности противоречит аристократической изначальности. Не аристократично бороться за успех и возвышение. Подбор - натуралистический принцип, он биологического происхождения. Христианство не признает подбора. В противоположность законам этого мира оно провозглашает, что последние будут первыми, а первые будут последними, что революционно перевернуло все античные ценности. Наряду с положительными чертами в аристократизме были и отвратительные черты, своеобразное хамство в высокомерном обращении с низшими, презрение к труду, расовая гордость, не соответствующая личным качествам, кастовая замкнутость, закрытость к живым движениям мира, исключительная обращенность к прошлому ("откуда", а не "куда"), замкнутость. Замкнутая аристократическая группа не может бесконечно сохраняться, сколько бы она ни боролась за своё сохранение. Базис расширяется, в привилегированный аристократический слой входят новые слои. Происходит демократизация, качества понижаются. Потом происходит новый подбор качеств. Замкнутость аристократической группы неизбежно ведет к вырождению. Необходимо обновление застывшей крови. После смешений и демократизации, после процесса нивелировки происходит обратный процесс аристократического подбора. Но он может происходить по разным критериям, не непременно по родовой наследственности и рождению. Аристократизм избранной расы обречен на исчезновение. Но аристократия может образоваться из недр буржуазии, как может образоваться из недр рабоче-крестьянских масс. В этом случае аристократия принимает иные психические свойства.

В социальном процессе путем отбора и дифференциации образуются разные группировки. И каждая кристаллизовавшаяся группировка имеет свои формы порабощения человека. Бюрократия образуется в каждом организованном в государстве обществе. Она имеет тенденции к расширению и усилению своего значения. Бюрократия образуется совсем по другому принципу, чем аристократия, по принципу профессии, функции огосударственного общества, но она склонна почитать себя тоже аристократией. Бюрократия исполняет служебную функцию по отношению к народу. Но она склонна считать себя самодовлеющей силой, считать себя хозяином жизни, и в этом внутренняя противоречивость её существования. Она легко превращается в паразита при неограниченном своем расширении. Бюрократию образует какой угодно социальный строй. Революция свергает старую бюрократию и немедленно создает новую, ещё более расширенную и нередко пользуется для этого кадрами старой бюрократии, готовой служить какому угодно режиму. Судьба Талейранов и Фуше символична. Русская коммунистическая революция создала небывалую по своим размерам и силе бюрократию. Это есть образование новой буржуазии, или новой пролетарской аристократии. Настоящая историческая аристократия замкнута и ограничена, она не любила расширяться и приспособляться к новым условиям. Бюрократия же бесконечно расширяется, не дорожит замкнутостью, охранением качеств, и легко приспособляется ко всяким условиям и всяким режимам. Вот почему она никогда не может быть названа аристократией. Аристократией не может быть назван и верхний слой буржуазии, имитирующий аристократию и вылезающий в аристократию. Буржуазия имеет совсем другую душевную структуру, но о ней потом. Настоящая аристократия образовалась не путем накопления богатств и власти и не путем функций, исполненных для государства, а путем меча. Происхождение аристократии военное. Лоренц Штейн даже говорит, что каста есть абсолютная победа общества над государством. Аристократия есть каста, и она с трудом приспособляется к организации государства, в известном смысле она антигосударственна. Государственный абсолютизм вырастал в борьбе с феодализмом, с аристократией и её привилегированными свободами. Можно было бы даже сказать, что свобода аристократична, а не демократична. Свобода была прежде привилегией аристократии. Феодальный рыцарь защищал свою свободу и независимость в своем замке с оружием в руках. Подъемный мост был защитою свободы феодального рыцаря, свободы не в обществе и государстве, а свободы от общества и государства. Ортега очень верно об этом говорит. Часто забывают, что свобода есть не только свобода в обществе, но и свобода от общества, граница, которой не хочет признать общество в отношении человеческой личности. Народные массы мало дорожат свободой и мало чувствуют недостаток свободы. Свобода есть свойство духовного аристократизма. Рыцарство было огромным творческим завоеванием в моральном сознании. Аристократ первый в человеческом обществе почувствовал личное достоинство и честь. Но ограниченность его была в том, что он почувствовал это лишь для своей касты. Аристократизм свободы, аристократизм личного достоинства и чести должен быть перенесен на всех людей, на всякого человека, потому что он человек. Лишь немногие, вышедшие из аристократии, это сознали. Но речь тут идет именно о перенесении положительных аристократических качеств на широкие человеческие массы, о внутренней аристократизации. Некогда в Египте достоинство бессмертного существа было признано лишь за царем, все остальные люди были смертны. В Греции сначала бессмертными признавали лишь богов или полубогов, героев, сверхчеловеков. Люди были смертны. Только христианство признает достоинство бессмертных существ за всеми людьми, т. е. абсолютно демократизирует идею бессмертия. Но демократизация, которая не уравнивает механически людей, не отрицает качеств, есть аристократизация, сообщение аристократических качеств и аристократических прав. Всякий человек должен быть признан аристократом. Социальная революция должна уничтожить именно пролетария, пролетарскую обездоленность и приниженность. Христианство опрокинуло принцип греко-римской культуры и этим утвердило достоинство каждого человека, его богосыновство, образ Божий в каждом человеке. И только христианство может соединить демократизм, равенство людей перед Богом с аристократическим принципом личности, качество духовной личности, не зависящей от общества и от масс. Но христианский аристократизм ничего общего не имеет с кастовым аристократизмом. Чистое христианство глубоко противоположно духу касты, который есть дух двойного рабства, рабства самой аристократической касты и рабства тех, над кем каста хочет господствовать. Кастовый аристократизм есть замкнутость и конечность, христианский духовный аристократизм есть открытость и бесконечность.

Выработка личности есть выработка аристократического типа, т. е. человека, не допускающего себя до смешения с безликой мировой средой, внутренне независимого и свободного, восходящего к более высокому качественному содержанию жизни и нисходящего к миру униженному, страдающему и лишенному возможности возвышения. Главная черта подлинного аристократизма есть не превозношение, а жертвенность и великодушие от внутреннего богатства, нисхождение, неспособность к ressentiment. Историческая родовая аристократия находится в рабстве у прошлого, у предков, у традиции и обычаев, она церемониальна, связана, лишена свободы оценок и свободы движений. Личный же аристократизм есть как раз свобода оценок и движений, несвязанность, независимость от социальной среды. С этим связан двойственный образ аристократии. Личный аристократизм, т. е. качественные достижения личности, социализируется и переносится на социальные группы. Аристократизм социальной группы может образовываться по разным признакам. Это может быть каста жрецов, иерархия князей церкви. Это может быть каста в собственном смысле, родовое дворянство. Это может быть аристократический подбор внутри не аристократического класса, например буржуазии или крестьянства. Это может быть образование аристократической социальной группы по признакам интеллектуальным и духовным, которые не могут охватить слишком большие количества. Может, например, образоваться элита академиков, ученых, писателей. Интеллектуальная элита, склонная к самопревозношению и изоляции, есть также аристократическая каста, носящая все признаки касты. Аристократическую касту могут представлять собой разные оккультные ордена, посвященные, масоны с оккультно-мистической окраской. Формы социального аристократизма, переносящие аристократизм личности на аристократизм социальной группы, очень разнообразны, но всегда порождают рабства человека. В религиозной жизни, например, личный аристократизм, т. е. особые личные дары и качества, находит своё выражение у пророков, апостолов, святых, духовных старцев, религиозных реформаторов. Социальный же религиозный аристократизм находит своё выражение в осевшей и кристаллизовавшейся церковной иерархии, которая уже не зависит от личных качеств, личной духовности, т. е. личного аристократизма. Личный религиозный аристократизм стоит под знаком свободы, социальный же религиозный аристократизм стоит под знаком детерминации и легко переходит в порабощение. Тут мы встречаем то же явление, что и повсюду. Источник рабства человека есть объективация. Эта объективация совершается в истории путем разнообразных форм социализации, т. е. отчуждения личных качеств и перенесения их на социальные группы, где эти качества теряют реальный характер и приобретают характер символический. Социальная аристократия есть аристократия символическая, а не реальная, её качества, вызывающие чувства гордости, не являются качествами лично-человеческими, а лишь знаками, символами рода. Поэтому образ аристократии двойственный. Аристократическая формация личности более всего противоположна типу parvenu. Буржуа по своему происхождению parvenu, хотя среди людей, вышедших из буржуазных классов, могут быть совсем не parvenu по своему типу, а люди очень благородные. Тип аристократа всегда нисходит, тип parvenu всегда пробирается вверх. Чувство вины и чувство жалости - аристократические чувства. Чувство обиды и чувство зависти - плебейские чувства. Слово "плебейский" я употребляю здесь в психологическом смысле. Весь смысл существования аристократического духовного типа - в существовании типа людей, которые не склонны испытывать состояние обиды и зависти, ressentiment и которым более свойственно испытывать состояние вины и жалости, сострадания. Но социализация аристократического душевного типа, т. е. образование аристократической касты, всегда ведет к тому, что вместо подлинно аристократических душевных свойств являются свойства совсем иные - гордость, превозношение, презрение к низшим, защита своих привилегий. Средний человек всех социальных классов и группировок всегда имеет не очень высокие личные качества, он детерминирован социальной средой, находится во власти социальной обыденности. Каста всегда есть порабощение человека, обезличивание, каста аристократическая, как и каста буржуазная и пролетарская. Пролетариат тоже может стать кастой, лжеаристократией, и тогда в нем проявляются отрицательные свойства аристократической касты: самопревозношение, отрицание человеческого достоинства у людей других классов. Хороших классов не бывает, бывают лишь хорошие люди, и они хороши в меру преодоления в себе духа класса, духа касты, в меру раскрытия личности. Класс, каста есть порабощение человека. Подлинный аристократизм есть видение образа личности, а не образа социальной группы, класса, касты.

Есть ещё одна важная проблема, связанная с аристократизмом. Это есть различие между необыкновенными, великими, людьми и обыкновенными, средними, людьми. Есть люди, у которых есть жажда необыкновенной жизни, не похожей на обыденность, со всех сторон давящую человека. Это не совсем совпадает с проблемой даров, талантов, гения. Человек с необыкновенными дарами может быть по своей природе посредственным, обыкновенным. Царство обыденности знает своих гениев. Таково большинство так называемых великих исторических деятелей, людей государственных, гениев объективации. Необыкновенным, замечательным нужно признать человека, который не может примириться с обыденностью и конечностью существования, внутри которого есть прорыв в бесконечность, который не согласен на окончательную объективацию человеческого существования. Объективация знает своих великих людей, но это обыкновенные, посредственные люди. Это проявляется и в науках и искусствах. Существуют аристократические теории, которые видят смысл истории человечества в появлении замечательных, великих, гениальных людей, на всю же остальную человеческую массу смотрят, как на унаваживаемую почву, на средство для этого цвета человечества. "Сверхчеловек" Ницше есть предельное выражение такого рода учения. Это есть прельщение ложного аристократизма, непереносимого ни для христианского сознания, ни для просто человеческого сознания. Ни одно человеческое существо, хотя бы самый последний из людей, не может быть средством, унаваживающей почвой для появления людей необыкновенных и замечательных. Это и есть та объективация личного аристократизма, которая создает рабство. Подлинный аристократизм остается в царстве бесконечной субъективности, он не создает никакого объективного царства. Подлинный аристократизм не есть право, привилегия, он ничего не требует для себя, он отдает, он налагает ответственность и обязанность служения. Необыкновенный, замечательный, наделенный особыми дарами человек не есть человек, которому все дозволено; наоборот, это человек, которому ничего не дозволено. Это дуракам и ничтожествам все дозволено. Аристократическая природа, как и гениальная природа (гений есть целостная природа, а не только какой-нибудь огромный дар), не есть какое-либо положение в обществе, она означает невозможность занять какое-либо положение в обществе, невозможность объективации. Настоящая аристократическая порода не есть порода господ, призванность к господству, как думал противсамого себя ненавистник государства Ницше. Настоящая аристократическая порода есть порода людей, которые не могут занять положения в тех отношениях господства и рабства, на которых держится обыденный объективированный мир. Аристократическая порода необычайно чувствительная и страдающая. Господа же грубы и бесчувственны. Господин, в сущности, - плебей, господство есть плебейское дело. В процессе объективации обнаруживается плебейство духа. Образование объективированного общества есть плебейское дело. Но значит ли это, что личный аристократизм остается как бы замкнутым в себе и ни в чем не выраженным вовне? Конечно нет. Но он выражает себя в иной перспективе, не в перспективе общества, а в перспективе общения, не в перспективе социализации, а в перспективе коммюнотарности, в персоналистической общности людей, общения "я" с "ты", а не с "он", не с объектом. Это есть перспектива эсхатологическая по отношению к этому миру, но она означает изменение этого мира, прорыв, прерыв той инерции, которая порождена объективацией. Это значит также, что человек не будет более господствовать над человеком.

[1] Впервые: {Н.А.Бердяев}. "О рабстве и свободе человека. Опыт персоналистической метафизики", Париж: YMCA-Press, s.d. [1939], 224 стр. (Клепинина, №36) 2-е изд. там же, 1972. {Переиздано:} Царство Духа и Царство Кесаря. М.: Республика, 1995. 375 с. Сост. и послесловие П.В.Алексеева. {Содержание:} "О рабстве и свободе человека. Опыт эсхатологической метафизики". "Царство Духа и царства кесаря". 383 с. Тир. 15 000. Воспроизводится по изданию 1995 г.

е) Прельщение буржуазности. Рабство у собственности и денег

Существует прельщение и рабство аристократизма. Но ещё более существует прельщение и рабство буржуазности. Буржуазность не есть только социальная категория, связанная с классовой структурой общества, но также категория духовная. Меня будет интересовать главным образом буржуазность как категория духовная. Более всего, может быть, сделал для обличения мудрости буржуа Леон Блуа в изумительной книге "Exegese des lieux communs". Противоположение буржуазности и социализма очень относительное и не распространяющееся на глубину проблемы. Герцен хорошо понимал, что социализм может быть буржуазным. Миросозерцание большей части социалистов таково, что они даже не понимают существования духовной проблемы буржуазности. Буржуа в метафизическом смысле есть человек, который твердо верит лишь в мир видимых вещей, которые заставляют себя признать, и хочет занять твердое положение в этом мире. Он раб видимого мира и иерархии положений, установившихся в этом мире. Он оценивает людей не по тому, что они есть, а по тому, что у них есть. Буржуа - гражданин этого мира, он царь земли. Это буржуа пришла в голову мысль стать царем земли. В этом была его миссия. Аристократ захватывал земли, он мечом своим способствовал организации царств. Но царем земли, гражданином этого мира он стать ещё не мог, для него существовали границы, которых он никогда переступить не мог. Буржуа глубоко вкоренен в этом мире, доволен миром, в котором он устроился. Буржуа мало чувствует суетность мира, ничтожество благ мира. Буржуа принимает всерьез экономическое могущество, которому он нередко поклоняется бескорыстно. Буржуа живет в конечном, он боится притяжения бесконечного. Он, правда, признает бесконечность роста экономического могущества, но это единственная бесконечность, которую он хочет знать, от бесконечности духовной он закрывается конечностью установленного им порядка жизни. Он признает бесконечность роста благосостояния, роста организованности жизни, но это лишь заковывает его в конечности. Буржуа есть существо, которое не хочет себя трансцендировать. Трансцендентное мешает ему устроиться на земле. Буржуа может быть "верующим" и "религиозным", и он даже взывает к "вере" и "религии", чтобы сохранить своё положение в мире. Но "религия" буржуа есть всегда религия конечного, заковывающая в конечном, она всегда закрывает духовную бесконечность. Буржуа индивидуалист, особенно когда речь идет о собственности и деньгах, но он антиперсоналист, ему чужда идея личности. В сущности, буржуа коллективист, его сознание, его совесть, его суждения социализированы, он существо групповое. Его интересы индивидуальные, сознание же его коллективное. Если буржуа гражданин этого мира, то пролетарий есть существо, лишенное гражданства в этом мире и не имеющее сознания этого гражданства. Для него нет места на этой земле, он должен искать места на преображенной земле. С этим связана надежда, возлагаемая на пролетария, что он преобразит эту землю и создаст на ней новую жизнь. Эта надежда на пролетария обыкновенно не исполняется, потому что, когда пролетарий побеждает, он становится буржуа, гражданином этого преображенного мира и царем этой земли. И тогда возобновляется все та же вечная история. Буржуа есть вечная фигура в этом мире, он не связан обязательно с каким-либо строем, хотя в капиталистическом строе он достигает своего наиболее яркого выражения и самых блестящих побед. Пролетарий и буржуа коррелятивны и переходят один в другого. Маркс ещё в своих юношеских произведениях определил пролетария, как человека, у которого его человеческая природа наиболее отчуждена. Ему должна быть возвращена его человеческая природа. Но легче всего она ему возвращается, как природа буржуа. Пролетарий хочет стать буржуа, но стать буржуа не индивидуальным, а коллективным, то есть в новом социальном строе. Социально пролетарий совершенно прав в своей распре с буржуа. И против того, чтобы он сам стал буржуа, не должно быть противоположений социальных, а лишь противоположения духовные. Революция против царства буржуазности есть революция духовная. Она совсем не противоположна правде революции социальной, изменению социального положения пролетариата, но она изменяет и преображает духовно характер этой революции. Буржуа есть существо наиболее объективированное, наиболее выброшенное вовне, наиболее отчужденное от бесконечной субъективности человеческого существования. Буржуазность есть утеря свободы духа, подчинение человеческого существования детерминизму. Буржуа всего хочет для себя, но он ничего не думает и не говорит от себя, он имеет собственность материальную, но не имеет собственности духовной.

Буржуа - индивидуум, и иногда очень распухший индивидуум, но он не личность. Он становится личностью в меру преодоления своей буржуазности. Стихия буржуазности есть стихия безличная. Все социальные классы имеют тенденцию войти в эту атмосферу. Обуржуазиться может и аристократ, и пролетарий, и интеллигент. Буржуа не может преодолеть свою буржуазность. Буржуа всегда раб. Он раб своей собственности и денег, раб воли к обогащению, раб буржуазного общественного мнения, раб социальных положений, он раб тех рабов, которых эксплуатирует и которых боится. Буржуазность есть духовная и душевная неосвобожденность, подчинение всей жизни внешней детерминации. Буржуа создает вещное царство, и вещи управляют им. Он страшно много сделал для головокружительного развития техники, и техника управляет им, он порабощает ей человека. Буржуа имел заслуги в прошлом, он проявил огромную инициативу, сделал много открытий, он развил производительные силы человека, он преодолел власть прошлого и повернул к будущему, которое представлялось ему бесконечным ростом могущества. Для буржуа главное не "откуда", а "куда". Это буржуа был в своё время Робинзоном Крузо. Но в период своей творческой молодости буржуа ещё не был буржуа. Он оседает в буржуазный тип позже. Судьбу буржуа нужно понимать динамически, он не всегда был один и тот же. Эта обращенность буржуа к будущему, эта воля к возвышению, к обогащению, к приобретению первых мест создает тип аривиста[1]. Аривизм есть буржуазное миросозерцание по преимуществу, и оно глубоко противоположно всякому аристократизму. В буржуа нет изначальности, он плохо помнит своё происхождение и своё прошлое в отличие от аристократа, который слишком хорошо помнит. Это он, главным образом, создал бесстильную роскошь и поработил ей жизнь. В буржуазной роскоши гибнет красота. Роскошь хочет сделать красоту орудием богатства, и красота от этого погибает. В буржуазном обществе, основанном на власти денег, роскошь развивается, главным образом, благодаря женолюбию буржуа. Женщина, предмет вожделения буржуа, создает культ роскоши, не знающей предела. И это есть также предел обезличивания, утери личного достоинства. Человеческое существо в своем внутреннем существовании исчезает и заменяется окружением роскоши. Даже телесный образ человека делается искусственным, и невозможно различить в нем человеческого лица. Буржуазная женщина, во имя которой буржуа создает фиктивный мир роскоши и совершает преступления, напоминает куклу, это искусственное существо. Тут нужно вспомнить философию одежды Карлейля. Маркс видел в буржуа положительную миссию - развитие материальных производительных сил - и отрицательную, даже преступную роль - эксплуатацию пролетариата. Но для него буржуа был исключительно социальной категорией, и он не видел большей глубины. Буржуа имеет непреодолимую тенденцию создавать мир фиктивный, порабощающий человека, и разлагает мир подлинных реальностей. Буржуа создает самое фиктивное, самое нереальное, самое жуткое в своей нереальности, царство денег. И это царство денег, в котором исчезает всякое реальное ядро, обладает страшным могуществом, страшной властью над человеческой жизнью; оно ставит и свергает правительства, создает войны, порабощает рабочие массы, порождает безработицу и нищету, делает все более фиктивной жизнь людей, оказавшихся удачниками в этом царстве. Леон Блуа был прав. Деньги есть мистерия, во власти денег есть что-то таинственное. Царство денег, предел безличности, делает и самую собственность фиктивной. Маркс верно говорит, что капитализм разрушает личную собственность.

Буржуа имеет особенное отношение к собственности. Проблема буржуа есть проблема отношения между "быть" и "иметь". Буржуа определяется не тем, что он есть, а тем, что у него есть. По этому критерию он судит о других людях. У буржуа есть собственность, деньги, богатство, орудия производства, положение в обществе. Но эта собственность, с которой он так сросся, не составляет его личность, то есть того, что он есть. Личность есть то, что человек есть, она остается, когда он уже ничего не имеет. Личность не может зависеть от собственности, от капитала. Но собственность должна зависеть от личности, должна была бы быть личной собственностью. Отрицание буржуазного капиталистического строя не есть отрицание всякой собственности, есть, скорее, утверждение личной собственности, которая в этом строе уже утеряна. Но личная собственность есть собственность трудовая и реальная. Недопустима собственность, которая делается орудием порабощения и угнетения человека человеком. Собственность в своем реально-личном ядре не может быть созданием государства или общества. Государство и общество не может быть субъектом собственности, ибо вообще не может быть субъектом. Перенесение на них собственности есть объективация. Государство и общество есть лишь посредник, регулятор и гарант, они должны препятствовать тому, чтобы собственность стала орудием эксплуатации. Абсолютным собственником не может быть ни отдельный человек, ни общество, ни государство. Собственность в этом походит на суверенитет. Нельзя перенести абсолютный суверенитет монарха на народ, нужно ограничить и преодолеть всякий суверенитет. Нельзя перенести абсолютную собственность с частного лица на государство и общество. Это значило бы создать новую тиранию и рабство. Собственность ограничена и относительна по своей природе, она имеет лишь функциональное значение в отношении к личности. Единственно допустимая и реальная собственность есть владение. Утверждать можно собственность только как владение, не более. Собственность всегда относительна к человеку, функциональна, человечна, для человека существует. Собственность совсем не священна, священен человек. Буржуазный мир перевернул собственность, он её обесчеловечил, он порабощает человека собственности, он по собственности определяет отношение к человеку. И тут мы встречаемся с поразительным явлением. Противники социализма, апологеты капиталистического строя, любят говорить, что свобода и независимость каждого человека связана с собственностью. Отнимите от человека собственность, передайте собственность обществу и государству, и человек станет рабом, утеряет всякую независимость. Но если это верно, то это страшный приговор над буржуазно-капиталистическим строем, который лишает собственности большую часть народа. Этим признается, что пролетарии находятся в рабском состоянии и лишены всякой независимости. Если собственность есть гарантия свободы и независимости человека, то все люди, все без исключения, должны иметь собственность, то недопустимо существование пролетариата. Это есть осуждение несоответственной буржуазной собственности, которая является источником рабства и угнетения. Но буржуа хочет собственности лишь для себя, как источника своей свободы и независимости. Он не знает иной свободы, чем та, которая дается собственностью. Собственность играет двойственную роль. Личная собственность может быть гарантией свободы и независимости. Но собственность же может сделать человека рабом, рабом материального мира, рабом объектов. Собственность все более и более теряет свой индивидуальный характер. Таков характер денег, великого поработителя человека и человечества. Деньги - символ безличности, деньги есть безличная мена всего на все. Даже субъектом собственности перестает быть буржуа с именем собственным и заменяется анонимом. В царстве денег, совершенно не реальном, а в бумажном царстве цифр, бухгалтерских книг, банков, неизвестно уже, кто собственник и чего собственник. Человек все более переходит из реального царства в царство фиктивное. Ужас царства денег двойной: власть денег не только обида бедному и неимущему, но и погружение человеческого существования в фикции, в призрачность. Царство буржуа кончается победой фикции над реальностью. Фикция есть крайнее выражение объективации человеческого существования. Реальность связана не с объектностью, как часто думают, а именно с субъектностью. Субъект первороден, а не объект. Что с собственностью обстоит очень неблагополучно, это видно уже из того, что у людей странно бегают глаза, когда речь заходит об их собственности и деньгах, они испытывают неловкость. Было бы несправедливо сказать, что буржуа всегда корыстный и только и думает о наживе. Буржуа может быть совсем не корыстным и не эгоистическим человеком, у него может быть бескорыстная любовь к буржуазному духу, возможна даже бескорыстная любовь к деньгам и наживе. Макс Вебер достаточно показал, что в первоначальной стадии капитализма лежало то, что он называет Innerweltliche Askese[1]. Буржуа может быть аскетом и совсем не думать о личных наслаждениях и удобствах жизни, он может быть человеком идеи. Неверно также сказать, что жизнь буржуа счастливая. Мудрецы всего мира во все времена говорили, что богатство, деньги не дают счастья, это стало общим местом. Для меня наиболее важно, что буржуа сам раб и делает рабом других. Порабощает безличная сила, во власти которой находятся и буржуа и пролетарий, сила, выбрасывающая человеческое существование в объектность. Буржуа может быть очень добродетельным, может быть, и обыкновенно бывает, хранителем норм. Но господство деморализует буржуа. Всякий господствующий класс деморализуется. Более всего деморализует господство через богатство.

Наивно думать, что буржуа может быть побежден и уничтожен одним изменением социального строя, например, капиталистического строя социалистическим или коммунистическим. Буржуа вечен, он останется до конца времен, он трансформируется и приспособляется к новым условиям. Буржуа может стать и коммунистом, или коммунист может стать буржуа. Это вопрос душевной структуры, а не социальной структуры. Отсюда, конечно, не следует, что не нужно менять социальной структуры. Но нельзя верить, что социальная структура автоматически создает нового человека. Социализм и коммунизм могут быть духовно буржуазны, могут осуществлять справедливое и уравнительное распределение буржуазности. Буржуа не верит серьезно в существование иного мира, не верит даже в том случае, если он формально исповедует какую-нибудь религиозную веру. Качество религии для него измеряется услугами, которые она оказывает для устройства этого мира и для сохранения его положения в этом мире. Буржуа не рискнет пожертвовать чем-либо в этом мире во имя иного мира. Буржуа любит говорить, что мир гибнет и кончается, когда наступает конец его экономическому могуществу, когда колеблется его собственность, когда рабочие требуют изменения их положения. Но это лишь условная риторика. Буржуа не чувствует конца и страшного суда. Ему чужда эсхатологическая перспектива, он не чувствителен к эсхатологической проблематике. В эсхатологии есть что-то революционное, извещение о конце серединного буржуазного царства. Буржуа верит в бесконечность своего царства и с ненавистью относится ко всему, что напоминает об этом конце. И, вместе с тем сам буржуа - эсхатологическая фигура, в его фигуре один из концов мировой истории. Мир кончится отчасти оттого, что существует буржуа, если бы его не было, то мир мог бы перейти в вечность. Буржуа не хочет конца, он хочет остаться в некончающейся середине, и именно потому конец будет. Буржуа хочет количественной бесконечности, но не хочет бесконечности качественной, которая есть вечность. Реализация буржуа, происходящая различными путями, противоположна реализации личности. Но буржуа остается человеком, в нем остается образ Божий, он просто грешный человек, принявший свой грех за норму, и к нему нужно относиться, как к человеку, как к потенциальной личности. Нечестиво рассматривать буржуа исключительно как врага, подлежащего истреблению. Это делают те, которые хотят стать на его место и превратиться в новых буржуа, в социальных нуворишей. Необходимо бороться с господством буржуа, с буржуазным духом, где бы он ни проявлялся. Но не должно походить на него, рассматривать его, как средство. Буржуа изменяет своей человечности, но не должно изменять человечности в отношении к нему.

[1] внутренняя (духовная) аскеза {(нем.)}

2.

а) Прельщение и рабство революции. Двойной образ революции

Революция есть вечное явление в судьбах человеческих обществ. Революции бывали во все времена, они бывали в древнем мире. В древнем Египте было много революций, и лишь на огромном расстоянии он кажется цельным и поражает своим иерархическим порядком. Не меньше революций было в Греции и Риме. Во все времена низшие, угнетенные, трудящиеся классы общества восставали, не соглашаясь долее терпеть унижение и рабство, и опрокидывали иерархический порядок, казавшийся вечным. Нет ничего вечного, нет ничего установленного Богом в объективированном мире. Возможно лишь достижение временного равновесия и непрочного, кажущегося благополучия. За сравнительно короткий период люди привыкают к отсутствию кризисов, войн, революций. Но почва всегда остается вулканической. Годы относительного равновесия и спокойствия скоро проходят, лава извергается из недр земли, обостряются непреодолимые противоречия. Революции, неизбежные в существовании обществ, внушают одним ужас и отвращение, другим же внушают надежду на новую, лучшую жизнь. Человеческим обществом управляет князь мира сего, и управляет в неправде. Поэтому естественно, что против этого управления периодически происходят восстания. Но очень скоро этими восстаниями против неправды вновь овладевает князь мира сего и творит новую неправду. В этом двойственность революции. В революции совершается суд Божий. В революции есть момент эсхатологический, как бы приближение к концу времен. Но революция есть болезнь, она свидетельствует о том, что не нашлось творческих сил реформирования общества, что силы инерции победили. В революции есть демониакальный элемент, в ней происходит взрыв духа мести, ненависти и убийства. В революции всегда действует накопившееся ressentiment и побеждают творческие чувства. Желать можно только революции, в которой не будет демониакального элемента, но он всегда в известный момент побеждает. Революция в очень малой степени стоит под знаком свободы, в несоизмеримо большей степени стоит под знаком фатума. Революция есть фатум человеческих обществ. В революции человек хочет освободиться от рабства у государства, у аристократии, у буржуазии, у изголодавшихся святынь и идолов, но немедленно создаются новые идолы, новые ложные святыни и попадают в рабство к новой тирании. Герцен был революционер и социалист. Но он был свободен от оптимистических иллюзий, и у него был острый взгляд на будущее. Он призывал к "борьбе свободного человека с освободителями человечества". Он говорил, что массы "под равенством понимают равномерный гнет" и что "истина принадлежит меньшинству". Он восклицает: "Не будет миру свободы, пока все религиозное, политическое не превратится в человеческое, простое", и "Мало ненавидеть корону, надобно перестать уважать и фригийскую шапку; мало не признавать преступлением оскорбления величества, надобно признавать преступлением salus populi"[1]. Это значит, что Герцен был персоналистом и революционность его была персоналистическая, хотя философское обоснование персонализма у него было очень наивное и слабое. Это значит также, что Герцен был совершенно свободен от революционного мифа. Он хотел быть революционером, оставляя свободу человека, сохраняя за собой полную свободу суждения. Это есть самое трудное. Самая трудная революция, которая никогда ещё не была сделана и которая была бы радикальнее всех революций, - это революция персоналистическая, революция во имя человека, а не во имя того или иного общества. По-настоящему, глубинно революция есть изменение принципов, на которых покоится общество, а не кровопролитие того или иного года и дня. И по-настоящему глубинно революционна личность, масса же, состоящая из средних людей, консервативна. Стихия революции всегда была антиперсоналистической, т. е. реакционной, она всегда была неблагоприятной свободе духа, свободе личности, свободе личных суждений. Революция всегда была направлена против деспотизма и тирании, но она всегда в известный момент своего разворачивания создавала диктатуру и тиранию, отменяла все свободы. Революция есть война, она делит общество на два лагеря и реализуется посредством военной диктатуры. Революция может выставлять лишь демократические лозунги, но демократия годна лишь для мирного жития и совершенно не годна для революции. Революция означает прерывность в развитии обществ. Непрерывность, или, как иногда любят говорить, "органичность" развития, есть утопия. "Органическое" гораздо утопичнее и несбыточнее революционно-прерывного. Катастрофа гораздо реализуемее мирного развития, сохраняющего верность традициям. Крайние направления гораздо реалистичнее направлений умеренных. Человеческие общества в своем развитии проходят через смерть. Чтобы ожить, нужно умереть. Греховное прошлое возносится на крест. Революция и есть частичная смерть, в ней слишком многое и многие умирают. Через смерть наступает новая жизнь. Но эта новая жизнь бывает не такой, как её себе представляют революционеры. И человек и народ проходят через раздвоение и несчастье (несчастное сознание Гегеля). Без этого недостижима гармония и полнота. В этом мире невозможно мирное возрастание счастья. Те классы, которые пользовались относительным благополучием и счастьем, неизбежно должны пройти через несчастье и гибель. Иллюзия бесконечного счастья и благополучия есть одна из самых нелепых иллюзий, особенно если она основана на несправедливости. В этом мире нет человеческой справедливости, но есть жестокая, бесчеловечная справедливость, справедливость рока.

Смешно и наивно обсуждать революцию с точки зрения разумных и моральных норм. Она всегда окажется неразумной и аморальной. Революция иррациональна по своей природе, в ней действуют стихийные и даже безумные силы, которые всегда существуют в человеческих массах, но до известного момента сдержаны. В революциях, как и в контрреволюциях, разнуздываются садистские инстинкты, которые потенциально всегда есть в людях. Тут мы встречаемся с главным парадоксом революции. Революция иррациональна, дает волю иррациональным инстинктам, и вместе с тем она всегда подчинена рационалистическим идеологиям и в ней происходят процессы рационализации. Иррациональными силами пользуются для осуществления рациональных лозунгов. Иррациональные, часто нелепые и несправедливые традиции прошлого, накоплявшиеся долгими столетиями и мешавшие развитию жизни, революционно опрокидываются и заменяются разумной организацией. Будущее, которое революция претендует создавать, всегда есть рациональное будущее, в будущем должен восторжествовать разум. Но разум торжествует благодаря восстанию иррациональных сил. Такое соотношение между иррациональным и рациональным мы видим в двух самых больших революциях - французской и русской. Активистов революции охватывает чувство мести, которое может быть объяснено, но которое принимает формы стихийно-иррациональные и даже безумные. Революция всегда прикована влюблённой ненавистью к прошлому, и она не может существовать, не может развиваться и возрастать без врага, поднимающегося из ненавистного прошлого. Когда этого врага реально уже не существует, то его выдумывают, питаются и питают мифом о враге. Добро зависит от зла, революция зависит от реакции. Ненависть вдохновляет. Миф в революции, как, впрочем, и вообще в истории, играет несоизмеримо большую роль, чем реальность. Но другой аффект играет определяющую роль в революции - аффект страха. Правители революции, находящиеся на её вершинах, всегда живут в смертельном страхе, они никогда не чувствуют себя твердо. Власть вообще всегда связана со страхом. Этим страхом определяется прежде всего жестокость революции, неизбежность царящего в ней террора. Одержимый страхом всегда начинает преследовать. Человек, одержимый манией преследования, - опасный человек, от него всегда можно ожидать преследований. Нет ничего ужаснее людей, одержимых страхом, всюду видящих опасности, заговоры, покушения. Именно эти люди, охваченные аффектом страха, который может быть животным и мистическим, создают инквизиционные суды, пытки, гильотины, они сжигают на кострах, гильотинируют и расстреливают неисчислимое количество людей. Преследования, пытания и казни еретиков тоже ведь вызваны страхом. Страх перед злом и перед злыми (т. е. почитаемыми злыми известной верой и миросозерцанием) есть одно из самых больших зол человеческой жизни и человеческой истории. Этот страх искажает человеческую природу, помрачает человеческую совесть, часто превращает человека в дикого зверя. Это происходит в революциях и контрреволюциях, которые психологически очень схожи, происходит в войнах. Очень опасно, когда человек определяется исключительно отрицательной реакцией, когда он концентрирован на едином, универсально царящем в его сознании зле. Революция может начаться вследствие поднявшегося личного достоинства, попранного старой жизнью, вследствие возникшего личного суждения о жизни. Но в самой стихии революции личное суждение и личная совесть всегда ослаблены и заменены коллективным сознанием и коллективной совестью. В революции происходит процесс объективации, отчуждение человеческой природы в объектный мир, в то время как настоящая и радикальная революция должна была бы быть победой над всякой объективацией и переходом в свободную субъективность. Страх вследствие выброшенности существования вовне приводит к военному делению мира на два лагеря. Враждебный мир оказывается объединенным и универсализированным, в нем нельзя уже встретить "ты", в нем можно встретить лишь "не-я". В это вражеское "не-я" входят очень разнообразные миры. Страх всегда сознает манихейское сознание, разделяющее мир на царство Ормузда и Аримана. Так создается большая концентрация сознания, большая напряженность борьбы. Реально же во всех более или менее лагерях действуют те же люди, со своими инстинктами, со способностью к внушению и заразе, с вспышками жестокости, как и с инстинктом человечности и способностью к состраданию и доброте. И плохое обычно преобладает над хорошим. Есть, конечно, партии, которые представляют собой концентрацию плохих инстинктов. Ничто так не искажает человеческую природу, как маниакальные идеи. Если человеком овладевает идея, что все мировое зло в евреях, масонах или большевиках, в еретиках или буржуазии (причем не реальной, а вымышленной), то самый добрый человек превращается в дикого зверя. Это есть замечательное явление человеческого рабства. Марат, вероятно, всегда был бы диким зверем. Но о Робеспьере было сказано, что если бы он жил в мирное, спокойное время, то, вероятно, был бы добродетельным, человеколюбивым, гуманным провинциальным нотариусом. И уж, наверное, в другое время был бы прекрасным человеком Дзержинский, не только не кровавым, но исполненным нежности и любви. О Торквемаде известно, что он по природе был человек, скорее, добрый и любвеобильный.

Революции преследуют великие цели освобождения человека от угнетения и порабощения. Те, которые готовили революцию, были героическими людьми, способными на жертвы и отдачу своей жизни идее. Но в эпоху своего торжества революции истребляют свободу без остатка, допускают её гораздо меньше, чем эпохи дореволюционные, и деятели революции, ставшие у власти, бывают свирепыми, жестокими и запятнывают себя человеческой кровью. Один и тот же революционер до революции и в разгар революции - совершенно разные люди, даже лицо меняется, нельзя узнать лица. Ужас, связанный с революцией, совсем не в целях, которые обыкновенно преследуют. Это обыкновенно цели свободы, справедливости, равенства, братства и пр. высоких ценностей. Ужас в средствах. Революция ищет торжества во что бы то ни стало. Торжество дается силой. Сила эта неизбежно переходит в насилие. Роковая ошибка деятелей революции связана с отношением к времени. Настоящее рассматривается исключительно, как средство, будущее же - как цель. Поэтому для настоящего утверждается насилие и порабощение, жестокость и убийство, для будущего же свобода и человечность, для настоящего кошмарная жизнь, для будущего райская жизнь. Но великая тайна скрыта в том, что средство важнее цели. Именно средства, путь свидетельствуют о духе, которым проникнуты люди. По чистоте средств, по чистоте путей узнаете, какого люди духа. Будущего, в котором должна осуществиться высокая цель, никогда не наступает, в нем опять будут те же отвратительные средства. Насилие никогда не приводит к свободе, ненависть никогда не приводит к братству, отрицание человеческого достоинства за враждебной частью человечества никогда не приведет к всеобщему утверждению человеческого достоинства. В мире объективации устанавливается разрыв между средствами и целями, которого не может быть в подлинном существовании, в мире субъективности. Фатум, рок революции в том, что она неизбежно ведет к террору. Террор же есть утеря свободы, свободы всех и свободы для всех. Вначале революция бывает чистой, она провозглашает свободу. Но по мере её имманентного развития, в силу происходящей в ней роковой диалектики свобода исчезает и начинается царство террора. Революцией овладевает страх контрреволюции, и она сходит с ума от этого страха.

Страх нарастает по мере победы революции, и он делается максимальным, когда революция окончательно побеждает. Это есть парадокс революции, может быть, это есть вообще парадокс победы. Победитель не делается великодушным и человечным, он делается беспощадным и жестоким, он одержим жаждой истребления. Победа есть страшная вещь в этом мире. Горе победителям, а не побежденным! Обыкновенно видят, что побежденные делаются рабами. Не видят более глубокого явления - победители делаются рабами. Победитель менее всего свободный человек, он человек порабощенный, его совесть и сознание помутнены. Террор есть один из самых низких явлений человеческой жизни, падение человека, помутнение человеческого образа. Практикующий террор перестает быть личностью, он находится во власти демониакальных сил. Я имею в виду главным образом организованный коллективный террор, практикуемый людьми, которые добрались до власти. Террор есть порождение страха. В терроре всегда торжествуют рабьи инстинкты. И террор не может осуществляться без чудовищной лжи, он всегда прибегает к символам лжи. Революционный и контрреволюционный террор - явление одного порядка. Контрреволюционный террор ещё более низок и ещё менее оправдан. Фатум революции в том, что она всегда несет в себе семя, из которого развивается цезаризм. Тирания масс всегда есть цезаризм. Все революции так кончались. Страх никогда до добра не доводит. Цезарь, диктатор, тиран рождается из страха и террора. Таковы все революции, которые не являются революциями духовными, которые опираются на объективированный, т. е. утерявший свободу мир. Революция должна была бы всегда нести новую жизнь. Но природа объективированною мира такова, что в нем в новое всегда входит самое дурное старое Это иллюзия, что революция порывает со старым, оно является лишь в новом обличье. Старое рабство меняет одеяние, старое неравенство преображается в новое неравенство.

О революции всегда создается миф, и она движется динамикой мифа. Поразительно, что миф создает не только воображение народных масс, миф создают и ученые. Человек имеет непреодолимую потребность персонифицировать разные силы и качества. Революция тоже персонифицируется, представляется существом. Революция тоже сакрализируется. Революция делается столь же священной, как священна была монархия и строй дореволюционный. Эта персонификация и сакрализация революции и есть остаток прошлого в ней. В действительности революция так же не священна, как не священна монархия, как ничто не священно в объективированном мире. Священное только в субъективном мире. Подлинное освобождение от рабства не допускает всех этих персонификаций и сакрализации. Революция может быть необходима, она может быть справедлива, но она не может быть священна, она всегда греховна, как греховен был тот строй, против которого она направлена. Суверенитет революции есть такая же ложь, как и всякий суверенитет в мире. Революция психологически есть реакция. Она вспыхивает, когда дольше уже нельзя терпеть. В самый разгар революции, когда температура поднимается до высшей точки, разрушение сильнее творчества. Положительное строительство начинается позже. Для метафизики революции интереснее всего отношение к времени. Если время вообще есть парадокс, то в отношении революции к времени этот парадокс достигает наибольшей остроты Революция происходит в настоящем, и люди революции находятся во власти стихий настоящего. И вместе с тем нужно сказать, что революция не знает настоящего и не имеет настоящего, она целиком обращена к прошлому и будущему. Революция злопамятна, но не имеет памяти. Революция думает сначала, что прошлое можно уничтожить без остатка. "Du passe faisans la table rase"[2]. Глупая иллюзия. Можно уничтожить разного рода несправедливости и порабощения прошлого, можно уничтожить то, что принадлежит историческому времени, но нельзя уничтожить того, что принадлежит времени экзистенциальному, можно уничтожить историю, но нельзя уничтожить метаисторию. Революции постепенно начинает возвращаться память, она начинает припоминать прошлое. История создается памятью. Потеря памяти есть исчезновение истории. Поразительно, что память отшибается внутри самой революции. Революция поражает своей неблагодарностью, она не знает благодарности к тем, которые её создавали, которые были её вдохновителями, она сплошь и рядом их убивает. Это может быть самая низкая черта в революции. В период революции, особенно в период её окончания, история революции не может быть написана, из нее выпадают её главные деятели. Это явление типическое. Это объясняется тем, что революция есть острая болезнь времени, она знает лишь переход и все оценивает по полезности для перехода. Для отношения революционеров к времени характерно, что они обыкновенно бывают крайними пессимистами в отношении к прошлому и крайними оптимистами в отношении к будущему. Это и есть "скачок из царства необходимости в царство свободы". Для марксизма особенно характерно такое отношение к прошлому и будущему. В действительности, так как прошлое и будущее лишь отрывки разорванного больного времени, то нет оснований ни для оптимистического отношения к прошлому, как у консерваторов, ни для оптимистического отношения к будущему, как у революционеров. Оптимистически можно относиться лишь к вечному, т. е. к преодолению разорванного времени. Но правда революции в том, что она всегда уничтожает слишком изолгавшееся, истлевшее прошлое, отравлявшее жизнь. Революция всегда проявляет реальности, проявляет не реальность того, что выдавало себя за реальность. Она сметает многие фикции, но создает новые фикции. Она силой уничтожает право, которое перестало быть правом и превратилось в насилие. Революция есть парадокс силы и права. Старое право превратилось в насилие над сознанием, потому что потеряло силу. Революция делается силой и хочет создать новое право. Смешны возражения против революции с точки зрения правового формализма, который почитает себя вечным, в действительности же принадлежит разлагающемуся прошлому. Революция есть образование новой ассоциации, которая, как верно говорит Пулен, сопровождается затруднением, разрушением и прекращением другой, т. е. старой ассоциации. Враги революции, контрреволюционеры любят говорить об ужасах и зле революции. Но не имеют права говорить. Ответственны за ужасы и зло революции прежде всего старая, дореволюционная жизнь и её защитники. Ответственность всегда лежит на тех, которые наверху, а не внизу. Ужасы революции - есть лишь трансформация ужасов старых режимов, лишь действие старых ядов. Именно старые яды и являются злом в революциях. Вот почему контрреволюционные силы могут лишь усилить зло в революциях, никогда не могут от него освободить.

Всякая большая революция имеет претензию на создание нового человека. Создание нового человека есть несоизмеримо большее, более радикальное, чем создание нового общества. Новое общество после революции все-таки создается, новый же человек не появляется. В этом трагедия революции, её роковая неудача. Все революции в известном смысле были загублены ветхим Адамом, который в новых одеждах является в конце революции. Этот ветхий Адам, человек греха, делает и революцию и контрреволюцию. Рабство человека оказывается непобежденным, меняются лишь формы рабства. Это не значит, что революция лишена смысла и что бессмысленно делать революцию. Революции имеют смысл и являются важным моментом в судьбе народов. Революции великий опыт, который и обедняет человека и обогащает его. Самое обеднение является обогащением. Какие-то формы рабства в революциях все-таки уничтожаются. И всегда новым народным слоям дается возможность исторической активности, снимаются цепи, сковывавшие энергию. Но рабство человека не уничтожается в его корне. Новый человек не есть предмет фабрикации, он не может быть продуктом социальной организации. Явление нового человека есть новое духовное рождение. Все христианство было ничем иным, как призывом к новому духовному рождению, к явлению нового Адама. Но вместо нового человека были даны знаки и символы нового человека, надетые на ветхого Адама, на старого человека. В этом трагедия всякого исторического осуществления, которое есть не реализация, а объективация. Объективация никогда не есть реализация, объективация есть символизация. В этом сущность исторической трагедии, которая требует конца истории. Настоящая глубокая коренная революция есть изменение структуры сознания, изменение отношения к объективированному миру. Исторические революции никогда такого изменения структуры сознания не делают, они остаются в плане детерминации и определяются не столько свободой, сколько роком. Но значение больших революций в том, что в них есть момент эсхатологический, который всегда бывает так окутан исторической детерминацией, так ввергнут в историческое время, что его почти нельзя различить. Экзистенциальное время в революциях есть лишь мгновение, оно уносится потоком исторического времени. Революции всегда плохо кончаются. Детерминизм побеждает свободу, историческое время побеждает время экзистенциальное. Дух революции оказывается враждебным революции духа. Трагедия революции до ужаса банальна и обыденна. Кровавые ужасы революции банальны и обыденны. Революции делаются средним человеком и для среднего человека, который совсем не хочет изменения структуры сознания, не хочет нового духа, не хочет стать новым человеком, не хочет реальной победы над рабством. Страшные жертвы нужны для достижения очень маленьких результатов. Такова экономия жизни этого мира. И напрасно говорят о целесообразности мирового и исторического процесса. Сторонники телеологического миросозерцания хотят утверждать объективную целесообразность в мире. Но объективная целесообразность, если она даже существует, ничего общего не имеет с субъективной, человеческой, экзистенциальной целесообразностью. Объективная целесообразность раздавливает человека, и ей человек принужден противопоставить свою субъективную целесообразность, свою свободу. Бог же действует лишь в свободе, лишь в субъективности, Он не действует в объективном и детерминированном мире. Объективная целесообразность есть рабство человека. Выход к свободе есть разрыв с объективной целесообразностью.

[1] благо народа {(лат.)}.

[2] "Прошлое мы сносим до основания" (букв.: "Из прошлого делаем чистую доску") {(фр.)}. - строка из пролетарского гимна "Интернационал", написанного Эженом Потье

b) Прельщение и рабство коллективизма. Соблазн утопий. Двойственный образ социализма

Человек в своей беспомощности и покинутости, естественно, ищет спасения в коллективах. Человек согласен отказаться от своей личности, чтобы жизнь его была более обеспеченной, он ищет тесноты в людском коллективе, чтобы было менее страшно. Жизнь человеческих обществ, первобытных кланов началась с тесных коллективов, с первобытного коммунизма. Тотемистические культы связаны с социальными коллективами. И на вершине цивилизации, в XX веке, вновь образующиеся коллективы требуют культов, в которых может обнаружиться переживание первобытного тотемизма. Социологическая религия, которую проповедует Дюркгейм, есть переживание тотемизма, который он открыл в обществах диких племен. Прельщение и рабство коллективизма занимает главное место в человеческой жизни. В человеческой личности происходит перекрещивание различных социальных кругов и группировок. Об этом говорит Зиммель, который видел в обществе лишь взаимодействие индивидуумов. Человек принадлежит к разным социальным группировкам - семье, сословию и классу, профессии, национальности, государству и т. д. Объективируя эти группировки, которые имеют лишь функциональное к нему отношение, он представляет себе их коллективами, в которых он чувствует себя подчиненной частью и в которых он растворяется. Но веком коллективизма нужно называть время, когда частичные и дифференциальные социальные группировки обобщаются и универсализируются. Образуется как бы единый централизованный коллектив, как верховная реальность и ценность. Тогда начинается настоящее прельщение коллективизма. Коллектив начинает играть роль церкви, с той разницей, что церковь все-таки признавала ценность личности и существование личной совести, коллективизм же требует окончательно экстериоризации совести и перенесения её на органы коллектива. С этим связано принципиальное различие между соборностью и коллективизмом. Церковная соборность часто принимала в истории формы рабства человека, отрицания свободы, она часто бывала фикцией, но самый принцип христианской соборности может быть лишь персоналистическим. Соборность, как духовная общность, находится в субъекте, не объекте, означает качество субъекта, раскрытие в нем универсальности. Объективация соборности, перенесение её на социальные институты всегда означало рабство. Прельщение и рабство коллективизма есть не что иное, как перенесение духовной общности, коммюнотарности, универсальности с субъекта на объект, объективации или частичных функций человеческой жизни, или всей человеческой жизни. Коллективизм всегда авторитарен, в нем центр сознания и совести помещен вне личности в массовых, коллективных социальных группировках, например в войске, в тоталитарных партиях. Кадры, партии могут довести сознание личности до паралича. Возникают разного рода коллективные сознания, которые могут сосуществовать с личным сознанием. Человек может обладать личным сознанием и личными суждениями, и вместе с тем это личное сознание может ограничиваться и даже порабощаться коллективными эмоциями и суждениями. При этом массовые эмоции могут вызывать жестокость и кровожадность, но могут вызывать великодушие и жертвенность. В коллективе у человека ослабляется страх перед опасностью и потребность в гарантии безопасности. Это одна из причин прельщения коллективизма. Есть очень большая опасность в том, чтобы видеть в какой-либо организации конечную цель, а в остальной жизни средства, орудие. Таковы были иезуитский орден, некоторые тайные общества, тоталитарные партии, как коммунистические или фашистские. Все сильные и влиятельные организации имеют эту тенденцию, но иногда это принимает форму образования универсального коллектива, Левиафана . Тогда прельщение коллективизма достигает своих предельных форм порабощения человека. Всякая организация требует известной дисциплины, но, когда дисциплина требует отказа от личного сознания и совести, она превращается в тиранию коллектива. Церковь, государство, нация, класс, партия могут превратиться в тиранию коллектива. Но коллектив всегда предлагает личности усиление её энергии в борьбе. Изолированная личность с трудом может бороться за жизнь. Коллективизм, в сущности, порожден нуждой и беспомощностью человека. Более нормальное, менее беспомощное и страдальческое состояние приводит к индивидуализации. Когда обвиняют рабочих в том, что они не понимают верховной ценности личности, подозрительно относятся к правде персонализма и полагаются исключительно на коллективы, то забывают, что изолированный рабочий совершенно беспомощен и раздавлен, в профессиональном же союзе или социалистической партии он делается силой и может бороться за улучшение своего положения. Социализация хозяйства необходима для защиты личности рабочего, но она должна привести к социальному персонализму. Это есть парадокс справедливой организации общества.

Существуют разные ступени общности и солидарности людей: общечеловеческая, национальная, классовая, персоналистически-человеческая. Преобладание общечеловеческой и персоналистически-человеческой общности и солидарности над национальной и классовой означает также победу личности, личного достоинства и личной ценности над объективированным коллективом. Человек должен достигнуть состояния, в котором он больше не будет классироваться, т. е. пригвождаться к какому-либо коллективу. Это означает также победу над гордостью национальной, классовой, конфессиональной, семейной, военной, которая гораздо сильнее гордости личной и дает повод для усиления этой личной гордости. Социальные группы могут и расширять и суживать объем личности. Но преобладание социальной группы над личностью, детерминация личности социальной группой в конце концов лишает личность свободы и мешает достижению универсального содержания жизни. Мы говорим лишь метафорически о существовании общественного сознания, национального сознания, классового сознания. Сознание имеет экзистенциальный центр всегда в человеке, в личности. Но возможна такая экстериоризация сознания в процессе объективации, что создается прочная иллюзия коллективного сознания. Реально существует коллективное бессознательное, а не коллективное сознание. Соборное сознание, или то, что кн. Сергей Трубецкой называет социализмом сознания, тоже существует, но оно есть лишь качественная ступень универсального личного сознания, достижение личностью коммюнотарности. Общество предполагает раздельность его членов, изначальная слиянность не есть общество, и в ней нет личности (Эспинас). Но эта раздельность совсем не противоположна коммюнотарности, соборности и не исключает её. Ошибочно было бы сказать, что в коллективе нет никакой реальности, нет ничего экзистенциального. Но в коллективе это реальное искажено экстериоризацией и это экзистенциальное, связанное с общностью людей, умалено объективацией. Разделение личных и социальных актов есть абстракция, и абстракция эта в христианском сознании служила оправданием несправедливого и глубоко антихристианского социального строя. Всякий личный акт в человеческой жизни есть вместе с тем и социальный акт, в нем неизбежна социальная проекция. Человек не есть замкнутая в себе монада. Всегда существует социальное излучение человеческой личности, даже в наиболее интимных своих мыслях она несет людям освобождение или порабощение. Но и всякий социальный акт, направленный на общество и общественные группировки, есть вместе с тем и личный акт. Социальные акты правителя государства, хозяина предприятия, главы семьи, лидера партии суть и личные акты, за которые он ответствен. Нельзя быть деспотом и эксплуататором и быть хорошим христианином или просто человечным в личной жизни. Социальное всегда находится внутри личности. Прельщение и рабство коллективизма означает, что социальное выброшено вовне, и человеку представляется, что он часть этого выброшенного вовне социального. Например, национальная или классовая гордость есть и личная гордость, но человеку представляется, что эта гордость есть добродетель. Это есть величайшая ложь, которая наполняет человеческую жизнь. Национальный и классовый эгоизм есть также личный эгоизм. Ненавистнический национализм есть личный грех. Преступления, которые человек совершает во имя коллективов, отождествляя себя с ними, суть преступления личные. Это преступления раба-идолопоклонника. Но существует несомненный конфликт между развитием личности и развитием коллективных групп разных ступеней. Коллективные группы могут суживать объем личности и разрушать целостность личности, превращая её в свою функцию. Это может делать национальность, государство, класс, семья, партия, конфессия и пр. Коллективизм есть всегда одержимость ложной идеей отвлеченного единства и тоталитаризма. Такое единство есть рабство человека. Освобождение человека предполагает не единство, а кооперацию и любовь разнородных элементов. Духовный федерализм должен быть противопоставлен духовному централизму. Ложна не только идея единства, но и идея отвлеченной справедливости. Есть парадокс справедливости. Справедливость сама по себе не индивидуальна, она утверждается, как "общее", общеобязательное, универсальное. Но отвлеченная, не индивидуальная справедливость, как господство общего над индивидуальным, делается несправедливостью. Настоящая справедливость есть справедливость индивидуальная. Пафос справедливости может быть пафосом коллектива, а не пафосом личности, может поставить субботу выше человека. Справедливость свята, но справедливость может прикрывать прельщение и рабство коллектива, суверенитет общего и безличного. Справедливость не должна экстериоризировать совесть личности, обобществлять её. Справедливость делается дурной, когда она не связана с целостной личностью и свободой, с жалостью и любовью. Идея равенства может иметь в известный момент практически полезное значение, быть борьбой за освобождение и достоинство человека. Но сама по себе идея равенства пустая, она сама по себе не означает возвышения каждого человека, а завистливый взгляд на соседа. И все же персонализм основан на равенстве всех людей перед Богом. Правда революции есть правда свободы и достоинства каждого человека, не всех, а каждого. "Всех" есть общее, "каждого" есть личное, индивидуальное. Есть две цели в социальной жизни - уменьшение человеческих страданий, бедности и унижения и творчество положительных ценностей. Возможен конфликт между этими целями, но в конце концов они соединимы, потому что уменьшать человеческие страдания, бедность и унижение - значит раскрывать человеку возможность творить ценности.