Когда полковник Черепанов, послав солдатика из обоза за доктором Худолеем, оторвал его от сына, — Володи, — то Володя даже не был в состоянии понять, как он смел это сделать, когда в их семье случилось такое несчастье — гибель Ели, сестры его младшей — Ели, гимназистки-шестиклассницы Ели, ставшей метреской полковника Ревашова!
Он несколько минут стоял ошеломленно на тротуаре и смотрел на подводы обоза, двигавшиеся к казармам и дребезжащие крепкими зелеными колесами по булыжнику мостовой… Какой-то обоз, какая-то ночная тревога, какая-то вообще чепуха в то время, как вот теперь их семья, семья доктора Худолея, неминуемо станет посмешищем в глазах всего города!.. Теперь даже стыдно будет сказать кому-нибудь новому, кто тебя еще не знает, что ты Худолей… А как теперь держать себя в своем восьмом классе, да и вообще в гимназии? Ведь об этом завтра же будут знать даже приготовишки! Как глядеть в глаза этим маленьким нахалам, которые непременно будут хихикать при виде его и толкать друг друга, — дескать, смотри, вот он — брат той самой гимназистки Худолей!
Дом, где жил полковник Ревашов, был ему известен, и он пошел, наконец, туда, когда миновала его последняя повозка обоза.
Он твердо и точно ставил легкие ноги, так как твердо и точно знал, зачем идет. Он решил войти так или иначе в дом Ревашова и… самому Ревашову, если его увидит, сказать, что он — подлец, а сестре, что она мерзавка.
Эти два густых, полновесных слова перекатывались, как два бильярдных шара, в его голове и ничему другому там не давали места.
За честь семьи должен бы был, конечно, вступиться отец, но он служит в полку, но в полку сейчас какая-то нелепая тревога, у него, у отца, нет времени вот сейчас (а время не терпит!) сделать энергичный шаг, значит, сделать его обязан он, как старший из сыновей, и он сделает.
Если он ничего не мог сделать, когда арестовали брата Колю, то там ведь было совсем другое, политическое, как это называлось почему-то, хотя он, Володя, в такое определение не верил, оно казалось ему слишком притянутым за волосы, — но в этом подлом случае с сестрой, девчонкой еще, он может кое-что сделать и сделает непременно.
Он слышал всю дорогу, как билось его сердце, когда же подошел к дому Ревашова, то сунул под шинель правую руку, чтобы его унять, чтобы оно не мешало действовать, как надо.
Он прошелся под окнами дома, строго глядя при этом в каждое из них, и ему показалось, что в одном мелькнула голова Ели. Тут же он повернул назад, в крыльцу, поднялся и резко дернул за ручку звонка.
Почему-то он был уверен, что дверь откроет сама Еля (ведь ее он видел в окне), но дверь долго не отворялась, и он снова дернул звонок.
Тогда там, внутри дома, застучали чьи-то каблуки, — не Елины, вообще не женские, скорее солдатские, — в двери что-то лязгнуло, она приоткрылась, и голова молодого солдата (это был денщик Ревашова Вырвикишка), высунувшись, сказала:
— Барина нет дома, — и скрылась.
Дверь захлопнулась, и щелкнул замок.
— Мне барин не нужен, — мне барыню давай! — крикнул вне себя Володя. — Давай барыню сюда!
Из-за двери послышалось:
— Барыни у нас не водится, и просю не шуметь!
Но Володе с большой яркостью представилось, что Еля стоит тут же и шепотом диктует этому солдату, что ему говорить.
Он ударил раза два кулаком в дверь и закричал:
— Отворяй сейчас же, мерзавка!
Голос того же солдата из-за двери отчетливо:
— Просю не безобразничать, а то…
— А то? Что такое "а то"?
— Можем и в полицейскую часть отправить, — вот что такое "а то", явно по подсказке Ели крикнул тот же солдат.
— В полицию я сам пойду, сам, мерзавка! — не ему, а ей, сестре, закричал, теперь уже не сдерживаясь, Володя, хотя по улице шли люди, и люди эти не могли не остановиться с большим любопытством, чтобы послушать. что такое делается около полковничьей квартиры.
Володя раз за разом начал дергать звонок, но не дверь, а форточка отворилась в ближайшем к крыльцу окне, и в форточку крикнула Еля:
— Володька, уходи сейчас же вон!
— Не уйду, нет! — вне себя отозвался ей Володя.
Но тут отворилась дверь, и из нее показались уже двое солдат, и один из них схватил Володю за левую руку, другой, — прежний, — за правую, и, как он ни упирался, свели его, точнее стащили на улицу.
Несколько человек, — больше женщины, — глядели во все глаза, и Володе стало противно это, он обмяк как-то сразу всем телом и пошел от крыльца развинченной, расслабленной походкой, бормоча все же:
— Ничего, негодяйка, я еще приду, погоди… Я приду еще, приду, погоди!
Прийти он думал теперь не один, а с матерью. В нем все дрожало; смотрел он только вниз, под ноги, и не заметил, как мимо него проехал из канцелярии своего полка Ревашов, направлявшийся в офицерское собрание пехотного полка для встречи начальника дивизии Горбацкого.
Встретившись в собрании с отцом Ели, Ревашов пришел к решению, которое счел для себя единственно возможным, а в то время, когда он говорил с доктором Худолеем, Володя говорил с матерью и удивлялся, — в который уже раз за свою, пока еще не очень долгую жизнь, — тому, как она относится к явному безобразию (на его взгляд).
Она, — плохо причесанная, очень неряшливо одетая, — должна была, конечно, и причесаться и приодеться, раз сын тащил ее в квартиру полковника, — так ей представлялось начало этого щекотливого дела, — он же ни одной минуты не хотел ждать: по его мнению, дело это не терпело отлагательств.
Потом вдруг, уже причесавшись и надев новое платье, Зинаида Ефимовна уселась перед столом, задумчиво подперев голову, и сказала:
— А может, он на ней женится, этот полковник?
— Да не женится он, что ты, мама! — ухватясь и сам за голову, завопил Володя.
— Да ведь как сказать-то, — начала раздумывать вслух мать, — в чужую душу не влезешь, чужая душа — потемки… А если намерение у него есть, так ведь зачем же его мы будем зря только злить?.. Вот придем мы, а он…
— Придем, а он пусть нам и скажет про свои намеренья, — перебил Володя. — А пока не придем мы, можешь на этот счет успокоиться, мама, — он сам ни за что не скажет!
— Да почем же ты знаешь, Володька? Ты же ведь его не знаешь, с ним ни разу не говорил, — по себе, что ли, ты судишь?
— Каждый человек по себе судит! — срыву решил Володя, однако мать поглядела на него неодобрительно.
— Вот ты какой оказался! Другого подлецом называешь, а сам, выходит, тоже из подлецов подлец!
— Это на каком же основании? — возмутился Володя.
— Да все на том же самом, — невозмутимо сказала мать.
— Я тебе только психологию этого подлеца Ревашова хочу объяснить.
— А я покамест не знаю еще, подлец он или не очень.
— Ну, одним словом, идешь ты со мной или нет?
— Что же ты мне и подумать не даешь!.. И чего ты своей поспешностью достигнуть хочешь? Теперь уж его полная воля, полковника этого, — вот я тебе что скажу… Было бы раньше ее к нему не допускать, а теперь… как если захочет отбояриться, то и отбоярится.
— Вот мы пойдем и сейчас это узнаем, — продолжал настаивать Володя, но мать решительно сказала:
— Что же ты мне даже и подумать не даешь!
И ушла к себе в комнату и притворила за собой дверь.
Минут через пять (Володя был еще дома, стоял у окна) она показалась, чтобы сказать:
— До восьмого класса ты дошел, — должен уж понимать: это дело у них с полковником обоюдное…
Потом опять затворилась, не желая и слушать, что ей на это мог бы возразить Володя.
Прошло еще минут десять, Зинаида Ефимовна вышла из своей комнаты в какой-то старомодной шляпке с пером неизвестной Володе птицы (известно ему было только то, что ничего новомодного у матери вообще не было) и сказала:
— Ну вот, допустим, пришли мы, а вдруг она и меня не впустит, как тебя не впустила? Ведь только сраму зря наживешь, а делу ничуть не поможешь, — это ты знай своей глупой башкой.
— Никогда у меня глупой башки не было! — возмутился Володя. — Плохо сочиняешь, мама!
— Это ты плохо сочиняешь, а совсем не я! Это ты меня туда к ней, к подлюге, тащишь, а я вот не хочу и не пойду, потому что наизусть все знаю!
Тут Зинаида Ефимовна вытащила шпильку из волос и сняла шляпку. Потом с большой поспешностью снова ушла к себе, а Володя вышел из дома на улицу, не зная, что теперь можно ему предпринять.
Очень собранным пришел он домой после свидания с Елей, но матери удалось его расстроить. Он ходил по своему кварталу от угла до угла, глядя себе под ноги, усиленно думая, не замечая времени, и вдруг увидел, как выходила на улицу одетая для дальних прогулок мать.
Она затворила калитку, сделала наставление Фоме Кубрику и, когда подошел к ней Володя, сказала:
— Я пойти пойду туда, а только ты сам увидишь, что не надо, — как я тебе говорила, так и выйдет, ну уж раз ты большой дурак вырос, пойдем: для твоей науки иду.
Володя пошел было с возможной для себя быстротою, но она, тут же отстав, прикрикнула на него:
— Куда спешишь? На свою погибель, что ли?
Пришлось идти совсем тихо.
Дорогой говорила Зинаида Ефимовна только о том, что это скорее всего к счастью: ведь полковник пожилой уже человек, значит, не вертопрах, а вполне солидный, — необдуманно ничего сделать не может, поэтому лезть на скандал да еще на улице, чтобы все видели и слышали, — это совсем не годится…
Володя возражал теперь уже слабо: он начал даже думать, не права ли и в самом деле мать. И когда дошли они до дома, в котором жил Ревашов, то повел он мать мимо крыльца. Мать же, хотя и сама не хотела прикасаться к звонку, так и впилась глазами в окна.
Окон на улицу всего было восемь, и в одном из них она заметила Елю. По тому, что Еля испуганно отскочила от окна и больше ни в этом, ни в другом не появлялась, а на крыльцо тоже не вышла, Зинаида Ефимовна поняла, что не так все просто сложилось, как она думала.
Она перешла улицу и стала смотреть на ревашовский дом с другой стороны, откуда все восемь окон были видны сразу, однако сколько ни глядела, — не видела в них Ели.
— А что, а? Ведь я говорил тебе! — торжествовал Володя.
— Что она-то дрянь, это я и без тебя знала, — нашлась, что сказать, мать: — моя вся надежда на него, на полковника.
— Поэтому что же теперь делать будем?
— Домой пойдем, — вот что делать! — вдруг решила мать.
— Только и всего?
— Только, раз ты не понимаешь! Он сам к нам приедет, этот полковник, — ты увидишь.
— Такую картину увидеть всякий бы не прочь, — усмехнулся Володя, но за матерью пошел, раза два оглянувшись назад.
Уверенность матери, несмотря на то, что никогда не питал к ней уважения, все-таки сбивала его с толку.
А всего через полчаса после того, как они ушли от дома Ревашова, явился туда сам Ревашов.
Еля, которая чувствовала себя как в осаде, расцвела было, чуть только увидела у крыльца его экипаж, но померкла и сжалась, когда увидела его в прихожей, где он раздевался: он не улыбнулся ей, он широко раздул ноздри своего крупного носа, он вытирал платком свою пропотевшую лысую голову с самым серьезным видом.
Она взяла было его за руку и прижалась к нему, стараясь заглянуть в его глаза, как только что мать и брат заглядывали к ней в окна, но он сказал, не глядя на нее:
— Ну что же, одевайся, — сейчас тебя отправлю к твоему папаше.
— Как так к папаше? — испугалась она.
Она не столько проговорила, сколько прошелестела это.
— Как? — Очень просто: получил сейчас от него строжайший приказ привезти тебя немедленно домой.
— Что ты говоришь, Саша! Где ты мог от него такой приказ получить?
Еля подумала, что ее Саша вздумал пошутить с нею, что вся серьезность его просто напускная, притворная, поэтому она даже попыталась улыбнуться. Но он оставался по-прежнему сух и серьезен. Он сказал:
— Видел я его сейчас в собрании, в вашем, пехотном… Он был, правда, в большой степени пьян, но…
— Папа пьян? — изумилась Еля. — Он никогда ничего не пьет! Это ты кого-то другого видел, Саша!
— Не пьет? Значит, захотел разыграть пьяного и все ко мне приставал при офицерах, — вот что-с! Мне пришлось очень сдерживаться, чтобы пре-дот-вратить скандал. А требование его было такое, чтобы немедленно, сейчас же ты была отправлена домой. Поэтому одевайся. Лошади ждут.
Еля выпрямилась, передернула плечами, крикнула:
— Саша! Ты врешь!
— Ка-ак так вру? — обиженно изумился Ревашов.
— После того, что между нами было, ты хочешь меня отправить домой? Саша!
— Я только выполняю обещание, на какое меня вынудил твой отец… в присутствии многих ваших офицеров.
— Этого не могло быть! Не верю! Чтобы мой папа был пьяный, чтобы он требовал меня доставить домой, — не может этого быть! Ты это выдумал!
— Та-ак! Вы-ду-мал!
— Да, выдумал! Сейчас тут была моя мать и мой старший брат Володя, они этого не говорили! — выдумывала Еля, чтобы уличить его во лжи, но он спросил:
— А что же именно говорили?
— Ничего особенного, только домой не звали.
— Значит, им ты надоела больше, чем отцу? А мне он очень не понравился, твой отец, должен я сказать прямо. Какой-то форменный дурак!
— Мой папа дурак? — так вся и вскинулась Еля, любившая отца. — Ну, это уж ты оставь, Саша! Дураком он никогда не был, и так его еще никто никогда не называл… И ты, пожалуйста, не называй.
— Я привык называть все вещи их именами!
— Мой папа не вещь! Его весь город знает!
— Подумаешь! Надеюсь, что и меня весь город знает!.. Одним словом, прекратим лишние разговоры и изволь одеваться и ехать!.. Вырвикишка! крикнул Ревашов.
— Чего изволите? — рявкнул в тон ему Вырвикишка, ворвавшись в комнату бурей.
— Давай барышне одеваться!
— Ты не смеешь так! Я не позволю, чтоб меня… — И зарыдала Еля, увидев в руках Вырвикишки свое пальто…
Но Ревашов, сделав вид, что хочет ее утешить, обнял ее, говоря:
— Не понимаю, чего ты плачешь! Ведь ты только покажешься отцу, и лошади будут тебя ждать, на случай, если он тебя ко мне отпустит, — тем не менее усердно направлял обе ее руки в рукава пальто.
— Саша! — рыдая, вскрикивала она, когда он сам застегивал ее пуговицы.
— Уверяю тебя, Елинька, что так со мной строго говорил твой папа, точно я тебя здесь убил! Так что ты только зайди домой, — докажи, что ты жива и здорова, и опять в экипаж и сюда, — старался говорить как можно ласковей Ревашов, а Вырвикишке кричал: — Давай шапочку барышни и муфту!
Когда шапочку надел он на ее голову и муфту сунул ей в руки, он сам же повел ее к дверям на крыльцо, говоря:
— Вытри же глаза, Елинька! Нельзя же так! Подумают даже, что я тебя чем-нибудь обидел.
— Мукало! — крикнул он своему кучеру. — Доставишь барышню обратно.
— Слушаю, вашсокбродь! — лихо ответил Мукало.
— Вырвикишка! Садись и ты! — приказал Ревашов денщику, но тут же шепнул ему что-то на ухо, чего не заметила Еля, а тем более не могла расслышать.
Усаживал ее в экипаж он сам. Поцеловал ее в глаза и щеки, назвал "милой" и "солнышком". Потом, когда она уселась, зычно скомандовал:
— Трогай! На улицу Гоголя!
И сытая пара прекрасных, караковой масти лошадей сразу взяла крупную красивую рысь.
Разумеется, Еля сама должна была указать дорогу к дому своей матери, когда экипаж докатился до улицы Гоголя; Вырвикишка же, соскочив первым, помог ей выйти и сам открыл калитку, сказав при этом:
— Вы же не очень долго, барышня, щоб нам вас долго не ждаты.
— Долго не буду, — бодро ответила Еля, входя к себе во двор.
Она поверила Ревашову, когда он целовал ее в экипаже и кричал кучеру: "Доставишь барышню обратно", а теперь окончательно утвердилась в этой вере. Но едва она скрылась в доме, тою же крупной красивой рысью помчалась пара караковых обратно к дому Ревашова, и полковник, уже одетый и даже с дорожным саквояжем в руках, уселся в экипаж и уехал к своему хорошему знакомому, пригородному помещику Вакулину, тоже кавалеристу, подполковнику в отставке.
А Еля, войдя в дом, искала глазами отца и не нашла; оторопело поглядела на Володю, на мать, кинулась потом к окну и не увидела экипажа, в котором приехала.
Она поняла, наконец, что Ревашов обманул ее, но удара такого не могла перенести. Что-то часто-часто замелькало перед ее глазами, потом перехватило дыхание, и она навзничь упала на пол без чувств.
Ближе к вечеру в тот же день, выслушав совершенно безмолвно все, что сказали ей мать и брат, она все-таки улучила время и, схватив пальто и шапочку, но без калош, выскочила на улицу, там оделась и побежала к дому Ревашова. Однако Вырвикишка не отворил для нее двери.