71105.fb2
Идет девочка, — почти девушка, — в третьем часу дня из гимназии и равномерно покачивает тремя тонкими книжками, связанными новеньким желтым ремешком.
На ней шапочка с белым форменным значком, осенняя кофточка сидит ловко, но походка вялая, усталая: шесть часов просидеть в гимназии и ничего не есть… и вызывал физик… Она только что простилась со своей подругой, белокурой немочкой Эльзой Цирцен, и ей надо пройти небольшой скверик — всего в три аллеи, а потом еще два квартала до тихой улицы Гоголя.
Уже отошел давно листопад, и вымели, и вывезли на тачке кучи желтых листьев; потом лежал даже первозимний снег и растаял; но над головой в скверике все-таки позванивают и шуршат листья: это дубы; они упрямы, как могут быть упрямы только дубы, и не отпускают никуда своих листьев, а тем уже надоело торчать на корявых ветках, и высохли, как мумии, и холодно, и они ворчат… Кое-где на барбарисе по бордюру уцелели кисточки красненьких, но очень кислых, — невозможно взять в рот, особенно натощак, — ягод, и около них хлопочут хорошенькие, маленькие, в голубых платочках птички-лозиновки…
Аллейные дорожки очень плотно убиты десятками тысяч ног, и звонки под ногами, как камень, зеленые скамейки все в надписях и пронзенных стрелками сердцах… А в конце аллеи на одной из таких скамеек сидит драгун в своей желтой фуражке и чертит наконечником шашки дорожку. Он сидит как на тычке, и голова его в ту сторону, куда идет и она… Обыкновенно на этих скамейках, в этом скверике не сидят драгуны, и вообще они избегают одиночества и задумчивых поз… Должно быть, он ждет кого-нибудь, товарища или даму?.. Подходя к нему, девочка (почти девушка) выпрямляет стан, откидывает голову, подбористей и отчетливей чеканит шаги, как на параде…
Но только поравнялась с его скамейкой, драгун обернулся, мигом убрал свою медью блеснувшую шашку с дорожки и встал, и она увидела того самого корнета, который провожал ее тогда из театра, тогда ночью, когда брат Володя ударил ее по щеке.
И, приложив тщательно, как его учили в школе, руку к козырьку и держа на темляке другую руку, он улыбался ей, девочке, очень застенчиво, почти робко… И с полушагу она остановилась, и карие глаза под высокими дужками бровей, и небольшой, чуть вздернутый, совсем еще детский носик ее с невнятными линиями ноздрей, и несколько широкий, тоже неясно очерченный, но явно чувственный рот, и пряди темных волос на лбу из-под шапочки с белым значком — все притаилось в ней.
— А-а! — протянула она тихо. — А вы сказали тогда, что не нашего полка!..
— Я?.. Да… (Не опустил руку, — все держал ее у козырька.) — Я тогда хотел перевестись в Киев, — потом остался.
— Скажите еще, что ради меня! — вздернула она носиком и повела плечом и головою.
— Ради вас, именно! — быстро ответил он и только тут опустил руку; и этой опущенной рукой указал на скамью, с которой встал, и прибавил робко, просительно: — Отдохните!
Она поглядела назад совершенно незаметно, на один только миг оторвав глаза от его сконфуженного лица, потом, вздернув плечом, глянула вперед и кругом, — никого своего не увидела, — нахмурилась, переложила из правой руки в левую книжки и медленно села, подобрав сзади кпереди платье коричневое, форменное, короткое, — сказавши при этом:
— Не понимаю, чего вам от меня нужно!
Но когда он сел рядом, брякнув оружием, и вывернулся ушитый бронзированными пуговицами раструб его шинели рядом с ее коричневой юбкой, она сказала сосредоточенно:
— Вы — трус!.. Вы — последний трус!.. Вы тогда должны были меня защитить, и бежали!
И вдруг очень крупные слезы застлали ее глаза, и нижняя губа задрожала по-детски.
— Простите, — я вас тогда принял… за кого-то другого… забормотал корнет, сплошь краснея.
Он был совсем еще молоденький, этот воин, — едва ли даже и двадцати лет, — круглое лицо еще в пуху, серые глаза еще стыдливы.
— Ах, вот как! — вскинулась Еля. — Вы меня, значит, за ко-кот-ку приняли!.. Однако я… еще не кокотка пока!.. И это не… как это называется?.. Не сутенер меня ударил, а мой старший брат… да!.. Отчего вы не выскочили тогда из экипажа, а?.. Вы бы сказали ему тогда: "Милостивый государь! Позвольте-с!.. Вы — на каком основании это?" (Она вздернула голову и брови и вытянулась на скамейке вся кверху.) А вы повернули извозчика на-зад!.. Эх, вы-ы!.. И хотите, чтобы я тут с вами сидела еще!.. — Она вскочила.
— Простите! — сказал тихо корнет, тоже вставая.
Глядел он прямо в ее темные глаза (теперь ставшие розовыми от возмущения) своими светлыми (теперь ставшими совсем ребячьими) и держал руки "смирно".
— Маль-чиш-ка! — протянула она с большим презрением. — Еще ухаживать суется!.. Провожать из театра!.. Офи-цер тоже!.. Драгун!..
Она глядела на него со слезами на глазах, но совершенно уничтожающе; он молчал.
— А хоть бы даже я и кокотка была, — что же вы женщину и защитить не хотели?.. Пусть ее бьют на ваших глазах, да?.. Пусть бьют?
И вдруг:
— Когда нас знакомили тогда в театре, вам ведь сказали, что я гимназистка?.. Вы не поверили?.. Ага!.. А теперь здесь зачем?
— Ждал вас, — сказал он очень застенчиво.
И был такой у него почтительно убитый вид, что она усмехнулась:
— До-ждал-ся!
И, оглянувшись быстро кругом, села на скамейку снова, приказав ему:
— А вы извольте стоять!
Он звякнул на месте шпорами.
— Впрочем, — передумала она, — тянуться мне на вас смотреть!.. Садитесь уж…
Он сел рядом.
— Вы помните физику? — спросила она учительским тоном. — Или уже забыли?
Он только еще хотел что-то ответить, сначала шевельнув пухлыми губами, но она уж перебила усмехаясь:
— Вы пишете стихи?.. Признавайтесь!
— Нет… Не пишу стихов.
— Ну, врите больше… Конечно, при вас и теперь тетрадочка!.. А физику помните?
— Кое-что помню, — уже улыбнулся он, обнажая сразу все белые зубы…
— Помните — "сообщающиеся сосуды"?.. Физик меня сегодня вызвал… "Начертите, говорит, на доске!" — Я, конечно, две черты так, вертикально, — один сосуд, еще две черты — другой сосуд… Ну-с, и сообщение… — она махнула перед собой рукою. — Подходит физик к доске… А у него глаза кислые-кислые: такие… (она сощурила глаза) и рот на бок (она скривила рот). "Ага, говорит, теперь, наконец-то, я понимаю, почему говорят: "чтоб тебе ни дна, ни покрышки!.." Это вот ваши сосуды и есть!.." Я, конечно, говорю: "Если вы смеетесь, то я, говорю, продолжать ответа не буду!" — "Как же, говорит, в таких сосудах может держаться жидкость, если в них дна нет?" — "Может быть, это и печально, говорю, только совсем не смешно!.." Как все — захохочут!..
— Двойку поставил? — осведомился драгун.
— Ну да, — еще чего, — двой-ку!.. У меня двоек не бывает…
И тут же внезапно:
— Ради меня остался!.. Скажите!.. Так я и поверила!.. Напрасно приняли меня за такую дуру!..
И вдруг, еще внезапнее:
— Меня так тогда мучили целый день!.. И брат, и мама!.. И чтоб я это когда-нибудь простила вам?.. Никогда не прощу!
Но тут же очень пристально пригляделась она к этим губам его, мягким на вид и теплым, которые целовали ее тогда, ночью, в тени поднятого, густо смазанного экипажного кожаного верха, к этим губам, целовавшим ее безудержно, взасос, до боли, и появилась к ним, к неправильно очерченным, еще мальчишечьим губам большая почему-то нежность: может быть, ее первую целовали так эти губы?.. Потом будут целовать, конечно, многих еще, но ее все-таки первую!.. Потом будут целовать многих еще, но только ее т а к…
На лбу, обветренном, выпуклом лбу, лихо державшем фуражку, кожа у него шелушилась около редких бровей, над переносьем… Левая рука его, ближайшая к ней, была широкая в запястье, и, глядя на эту руку, она добавила:
— Вы, конечно, сильнее Володьки, моего брата, а вы… бежали постыдно!
И тут же:
— Вы зачем хотели переводиться в Киев?
— Мои родные там: мать и сестры.
— Ах, у вас есть сестры!.. Много?
— Две.
— Значит, вы и переведетесь!.. Раз две сестры, значит, переведетесь, конечно!
— Почему же? — в первый раз улыбнулся он длинно: — Разве с сестрами так уж весело?
— Еще бы!.. Вы их будете водить в театры… и привозить домой на извозчиках…
И тут же:
— У вас, говорят, очень строгий командир полка?
— Полковник Ревашов?.. Не-ет!.. Он любит, конечно, покричать, но… нет, он не из строгих…
— Рас-сказы-вайте!.. А сколько раз сидели на гауптвахте?
— Что вы! Что вы!.. Офицера посадить на гауптвахту?.. Это очень редко бывает!
— Какой же вы офицер?.. Вы — юнкер!
— Был юнкер, — теперь корнет… Не оскорбляйте…
— Ишь тоже!.. "Не оскорбляйте"!.. Буду оскорблять!.. Нарочно буду!..
И вдруг:
— Сейчас же извольте проводить домой, а то я есть хочу!
— Хорошо. Пойдемте.
Встал и левой рукой поправил гремучую шашку.
— Са-ди-тесь уж!.. Как вы оттуда поедете? Там ведь у нас нет извозчиков… А Володька — он ходит около дома и ждет… Садитесь, что ж вы торчите?.. Я в этом скверике люблю сидеть. Мы с братьями младшими, когда маленькие были, здесь в серсо играли и на деревья лазили… Особенно я вот на тот дуб любила лазить… Раз чуть не упала: зацепилась платьем и висела вниз головой… а красильщик какой-то с кистями шел мимо и снял… Так я тогда испугалась!.. Даже и теперь еще чуть где свежей краской пахнет, я соображаю: иду я, сижу я или вишу вниз головой?.. Мне тогда лет восемь было… Нас всего четверо, и до того мы бедокурили, что папа так нас и звал: уксус от четырех разбойников… Есть такое лекарство от зубов… Не верите?.. Что же вы смеетесь?.. Нарочно зайдите в аптеку, притворитесь, что у вас зубы болят, и спросите: "Дайте, пожалуйста, уксуса от четырех разбойников на гривенник!.." И вам дадут… Не верите?.. Попробуйте!..
Корнету нравилась болтовня девочки, — почти девушки, — корнету нравилось солнце, хоть и зимнее, но яркое, и рыжие, теплые на вид дубы, точно корявые мужики в овчинных тулупах… Он достал портсигар, серебряный, с золотой монограммой, и, дотронувшись до козырька, улыбаясь, спросил вежливо:
— Вы разрешите?
— На свежем воздухе разрешения курить не просят!.. Обратитесь к вашему полковнику, чтоб он вас научил хорошему тону… Кстати, он, кажется, холостяк, ваш командир?
— Он вдовец… А вдруг дым вам неприятен?
— Отвернитесь, и все… Вдовец?.. Послушайте, — он не может ли… Вот хорошо, что я вспомнила!.. Ведь он все-таки знаком с губернатором… Я думаю, он это может…
— Что может?
— У меня есть брат, и он сидит!.. Мальчишка еще, — и уж сидит… Вы понимаете? Здесь, в тюрьме… Политический!.. Ну, какой он там политический?.. Он просто Колька!.. А его из шестого класса выгнали за политику… Если бы не мама, его бы, впрочем, не взяли… А то — обыск, какие-то брошюрки… Одним словом, его хотят выслать в Якутку… знаете? Где на собаках ездят…
И неожиданно для нее самой вдруг на глаза ее вновь навернулись слезы. И смотрела она этими большими от скопившихся слез глазами уже умоляюще, отчего корнет вновь пристыженно покраснел, и то, что он сказал в ответ, было совершенно бессвязно:
— Я, право, не знаю… Может ли наш командир!.. В отношении политиков, — там ведомство особое… И с этим, говорят, очень строго…
— А вы почем знаете?.. Это вам так кажется, а ему, может быть, очень просто даже… Может, они товарищи с губернатором…
— Как же мне обратиться к нему с этим? — Корнет даже курить перестал и наморщил редкие брови. — Нет, я никак не могу этого…
— Ага!.. Не можете?.. А ждать меня здесь могли?.. Как ваша фамилия, кстати?..
— Жданов… Корнет Жданов…
— Жда-нов? Оч-чень мило придумано!.. Это вы сочинили, когда меня ждали?.. Ну, хорошо, все равно. Я вас и не прошу ведь за Колю просить: я сама просить буду…
— Это, конечно, другое дело… Вы знаете, о чем просить, и все… А я, — посудите сами: служу, ношу мундир, и вдруг… Да от меня даже и просьбы такой не примут!.. Вы, конечно, другое совсем дело…
— Так вот что, корнет Жданов… или как вас там…
— Не верите?.. Вот читайте!
Он повернул к ней портсигар той стороной, по которой шла золотая новенькая ликующая фигурной прописью надпись в два слова: корнет Жданов.
— Хорошо, а почем же я знаю? Может быть, вы нашли это, или в карты выиграли, или купили? — не сдавалась она. — Ну, все равно… Я сама пойду к вашему командиру, только вы скажите мне, когда он бывает дома и когда он не злой…
Узнавши от Жданова, что Ревашов бывает и дома и не злой часов в семь вечера, за чаем, Еля встала и сказала важно:
— Если хотите еще раз меня увидеть, то подождите как-нибудь здесь, когда я буду идти из гимназии. Только лучше всего не на этой аллее, а на той…
Он благодарно взял под козырек, и она пошла, кивнув ему головкой, полной новых и очень значительных надежд.
Полковник Ревашов жил на холостую ногу, но в большой дорогой квартире и при трех денщиках: поваре Зайце, кучере Мукало и вестовом Вырвикишке. Несмотря на свою великорусскую фамилию, полковнику нравилось почему-то называть себя малороссом и говорить о себе: "мы, хохлы"…
Он был еще и не так стар — лет пятидесяти двух, не больше, и имел еще бравый вид. Пышные, в два кольца, усы, красил в рыжие, а на голове нечего уж было красить: что оставалось еще волос между теменем и малиновой шеей, аккуратно через три дня на четвертый брил Вырвикишка и гладкий сияющий шар головы обтирал одеколоном, а тяжелые щеки и двойной подбородок свой брил ежедневно сам полковник…
На другой день после того, как в скверике говорили о нем Еля и корнет Жданов, в половине седьмого вечером он сидел в обширной столовой, отоспавший уже послеобеденный сон и потому не злой, за чайным стаканом в увесистом серебряном подстаканнике. И все было серебряное на столе: самовар, чайник, сахарница, сухарница… и Вырвикишка, ловкий молодой солдат, двигался около бесшумно почти в своих туфлях, устанавливая стол маслом, имеющим вид розетки, сыром четырех сортов, сардинами, ромом.
К этому часу почтальон приносил газеты, а сегодня принес еще и новый номер "Разведчика", и именно этот журнал разрезал и просматривал читавший еще без очков полковник, когда кто-то робко позвонил снаружи.
— Адъютант?.. А?.. Кто?.. Поставь еще прибор!
Вырвикишка не торопился открывать дверь, — так было заведено еще покойной полковницей, и вестовые переменялись, а порядок не нарушался.
Когда Вырвикишка пошел, наконец, к парадной двери и вернулся, он доложил не без некоторой игривости:
— Ваше высокоблагородие, — барышня!
На что отозвался полковник:
— Врешь, никогда я не был барышней.
Но застегнул все-таки пуговицы тужурки… Сказал было мирно:
— Проси сюда! — но тут же повысил голос: — Впрочем, зачем же, собственно, сюда? Спроси ее, болван ты, какого ей черта надо?.. И кто такая?
— Слушаю.
— И скажи, что я занят!..
Это уже вдогонку, и зачем-то стал переставлять на столе сыры и сардины.
Вернувшийся Вырвикишка доложил зычно:
— Гимназистка… так что по личной просьбе!
— Гимна… зистка?.. Гм… Что ж она со мной… репетировать уроки?.. Проси сюда…
Странная мысль о том, что гимназистка эта пришла покушаться на его жизнь, вспыхнула в голове полковника совершенно внезапно, когда он увидел девочку (почти девушку) в шапочке и с муфтою в руках, осторожно и деревянно ступавшую и глядевшую пристально на него из-за спины Вырвикишки… Не револьвер ли у нее в муфте? Вынет, и бац!.. Так было с генералом Жолтановским…
И полковник Ревашов на момент застыл на месте, а в следующий момент сделал то, что совершенно озадачило Елю: в два-три шага подскочил к ней и вырвал у ней из рук муфту.
В муфте не было револьвера, в муфте ничего не было, так как носовой платок остался в руках Ели, и полковник, бросив муфту на кресло, забормотал преувеличенно строго:
— В муфте!.. С муфтой в столовую входить!.. Это… это кто вас приличиям учил?.. Не могли в передней оставить?.. Раздеться немедленно!.. Вырвикишка!.. Сними кофточку с барышни!.. А то… возись с вами: разогреется, выйдет на холод, схватит какой-нибудь коклюш или дубльфлюс, а я виноват буду!..
Когда совершенно оробевшая Еля сняла кофточку и даже шапочку, полковник скомандовал ей:
— К столу!
Но тут же спохватился:
— А может быть, разговор будет недлинный, а?
— Длинный, — прошептала Еля.
— Что-о?.. Недлинный?
— Длинный.
— Садитесь.
И указал ей стул перед прибором, поставленным Вырвикишкой.
— Для большей ясности, — с первого слова: чья такая?
Еля сказала. Полковник не был лично знаком с Худолеем, но слышал о нем.
— Но ведь у вас же там есть свой командир полка?
— Свой?.. Да, у папы, — прошептала Еля, вся еще потрясенная рокотом и рыком большого лысого полковника.
— У папы, у папы… Конечно, не у вас лично… Гм… Завилась… галстук надела… — разглядывал ее выпуклыми глазами полковник. — Значит, дело серьезное?
Еля действительно старательно одевалась и завивалась перед тем, как прийти и позвонить с замиранием сердца в полковничий звонок. Это у подруги своей, Эльзы Цирцен, просидела она с час перед зеркалом… дома сказала, что идет к ней готовить уроки, а Эльзе сказала, что идет в театр. То, что этот строгий человек, с такими ярко-рыжими усами, заметил ее старания перед зеркалом у Эльзы, не сконфузило ее: это придало ей, напротив, больше прочности, и, невесомо перед тем сидевшая, она теперь плотнее прижалась к стулу и ответила ему:
— Очень серьезное.
— Так-с!.. Ну, выпейте сначала чаю… Налейте сами, — умеете?.. Стаканов не бьете?.. Рукавчиками их не опрокидываете?.. Говорите сразу, а то я сам налью.
Еля чуть улыбнулась, но держалась на стуле прямо и чаю не наливала.
— Наливайте же! — прикрикнул полковник.
Еля вздернула плечом, поднялась, налила себе чаю.
— А рому?.. Ром пьете?
— Бро-ом?.. Не-ет…
Подняв брови, полковник соображал, ослышалась она или намеренно шутит, но слишком уж робко было юное личико, и Ревашов раскатисто захохотал, вставляя среди хохота:
— Учат вас там!.. В гимназии!.. Бро-о-ом!..
— А-ах!.. Вы сказали: ром! — догадалась сконфуженно Еля, однако не покраснела, только улыбнулась, опустив глаза, и начала усиленно мешать ложечкой в своем стакане.
— Гм… — отхохотавши, стал наблюдать ее Ревашов. — А сахар клали?.. Чем больше мешают пустой чай, тем он, конечно, слаще становится!..
Сконфуженная уже по-настоящему и прикусившая от неловкости нижнюю губу, Еля вдруг поднялась со стула и сказала довольно громко:
— Я пришла… просить вас за брата!
— А-а!.. Он кто же?.. Мой драгун?
— Нет… он… Он — политический… Сидит в тюрьме…
— Те-те-ре-те-те! Политический?..
— Не политический, так… ерунда…
Еля окончательно смешалась, и у ней захватило дыхание, а полковник откачнулся на спинку кресла. Выходило, что он был почти прав, представив барышню эту с револьвером в муфте: не у нее, так у брата ее — револьвер!
— Я такими вещами не занимаюсь, — сказал он строго. — Ваш брат политический, а я должен его освобождать, чтобы он меня же потом ухлопал?.. Дудки!.. Попался, и пусть сидит!..
— Он — Ко-олька!.. Ка-кой же он по-ли-тический! — протянула она, искренне изумленная, что такой важный по виду человек как будто боится Кольки. — Он же совсем мальчишка еще, — на год старше меня!..
— Однако… за что-то попал же в тюрьму?.. Не за то же, что по латыни кол!..
— Брошюрки нашли… и все… И, представьте, в Я-кут-ку!.. Они хотят его выслать в Я-кут-ку… Где на собаках… на собаках.
Задрожал голос, задрожала нижняя губа, и слезы блеснули…
— Э-э… на собаках!..
Полковник отвернулся, поднял повыше голову, провел рукою по шее.
— "Они хотят"… Кто это "они"?..
— Они… Губернатор… Административно…
— Вот и… возись теперь с вами!.. "Брошюрки"!.. Раз они запрещенные, ну и на черта их беречь?.. Запрещенные, — значит, в печку!..
Побарабанил по столу, стал накладывать себе сардинку на хлеб.
— Ничего я тут не могу!.. Сообразите вы с вашим братцем, что я могу?.. Губернатор ведь высылает, не я?.. Значит, к губернатору и надо… По-нят-но?
— Он отказал… Папа был у губернатора…
— Ну вот… Папе отказал, а мне не откажет?.. И мне откажет.
— Вы — командир полка!.. Как же он вам откажет?..
Так горячо это было сказано Елей, что Ревашов поглядел на нее пучеглазо и опять захохотал, хотя и не так громко, как прежде. Хохот ободрил Елю. Слова говорили одно, а раскатистый хохот — другое, и верилось именно в него, а не в слова.
Большой перстень на волосатом пальце полковника, перстень со сверкающим сине камнем, подсказал ей то же, что и все здесь, — и старинное серебро на столе, и вся щедро освещенная комната, — огромный резной ореховый буфет, тяжелые кресла, — именно, что полковник может освободить Колю и освободит: скажет только губернатору: "Охота вам мальчишку мучить!.."
— Охота вам, скажете, мальчишку мучить! — обратилась она к полковнику вслух с тем именно выражением, с каким думала про себя.
— Это кому я должен сказать? — поднял Ревашов брови.
— Губернатору! — не смутилась она. — Мальчишку!.. За то, что книжонки нашли!.. Сладили!
— Это чтоб я все ему говорил?.. Ни за что не скажу так!..
Полковник заулыбался уж, как бы готовясь похохотать снова, но вдруг спросил:
— И носик у него такой же?
— У кого?
— У Кольки?
— Такой же, — бормотнула она, сбитая с толку.
— Гм… Как же с таким носиком в Якутку?.. На таком и комар якутский не усядется, чтобы укусить!.. Ну, что я еще должен сказать губернатору? Говорите уж… Значит, — Худолей Николай… Он тоже гимназистом был?
— Гимназистом…
— Шутка ли с таким поручением ехать?.. В субботу у губернатора винт… Гм… До субботы еще два дня… Успею? Не экстренно?.. Не в двадцать четыре часа?
— Не знаю…
— Кто же знает? Я, что ли?.. Надо узнать… Конечно, предлог у меня есть… Не моего полка врач, но-о… Но я считаюсь начальником гарнизона… Сын врача моего гарнизона… Ну, пейте же чай свой… В субботу я у него винчу и… ввинчу… насчет Кольки… Он стрелять еще ни в кого не стрелял?.. Бомбами не занимался?
— Не-ет!.. Он же мальчишка!..
Еля сияла. Ей казалось теперь, что уже кончено: не сошлют Колю в Якутку, где на собаках… Ей захотелось как-нибудь поблагодарить полковника… И, глядя поверх его глаз на сияющий шар его головы, она вскочила быстро и сказала, счастливо запинаясь:
— Я вам так… так признательна!.. И все мы!..
— Погодите еще: "призна-тельна"!.. Вы думаете, с этим народом так просто? "Все мы"… Сколько же всех вас?
— У меня два брата еще, — старший и младший… Мама…
— А мама где хлопочет?
— Мама?.. Она не хлопочет…
И тут же поправилась:
— Она больна… И так на нее это действует скверно!
— Еще бы… гм… Я думаю!..
Полковник посмотрел на стенные часы, тоже старинные, в виде длинного ящика, и посмотрела Еля. Было уж семь без трех минут.
— До свиданья! — присела по-гимназически Еля.
Полковник подал ей руку и, задержав несколько ее пальцы в своей мягкой ладони, спросил вдруг оживленно:
— Это какая, какая у вас там, — говорили мне, но без фамилии, меч-та-ет стать ко-кот-кой?
— Это… не я! — вся похолодела Еля.
— Еще бы вы!.. Конечно, не вы!.. С таким носиком… А кто же?
— Не знаю, — прошептала Еля.
— Гм… Ко-кот-кой!.. Хороша!.. Так и бухнула в классе!.. Хо-хо-хо!.. Ко-кот-кой!..
И держал ее руку. Потом вдруг бросил:
— Ну, одевайтесь!.. Остыли.
И сам помог ей надеть кофточку, подал муфту.
— Вырвикишка! (Он выговаривал: "Вырвыкышка".) Проводи барышню!
И пока явился Вырвикишка, успел ей сказать еще:
— Так, значит, в воскресенье… в это же время, не раньше…
— Хорошо… До свиданья! — чуть слышно отозвалась Еля.
Но когда она сошла с крыльца на тротуар, то не шла, а быстро летела, едва касаясь асфальта высокими каблучками ботинок.
Даже и не у девочек (почти девушек) бывает иногда такая необыкновенная легкость, невесомость тела во время какой-нибудь удачи (положительно, сила притяжения земного весьма изменчивая сила!), но девочки в пятнадцать-шестнадцать лет, — иногда их точно отталкивает сама земля… и бывает задумчивость на лицах у тех, кто прожил уже долгую жизнь и глядит им вслед, невесомо идущим, почти летящим…
Оставшись один в своей большой столовой, полковник Ревашов раза четыре прошелся по ней, гулко звеня шпорами, потом вдруг крикнул:
— Вырвикишка!.. Отвори форточку!.. Надушатся, как… как… черт знает что!.. Терпеть не могу!
И все ходил и звякал шпорами, пока возился с тугою набухшей форточкой денщик. Потом, когда он вышел, прошелся около стула, на котором сидела Еля, увидел на полу около него что-то матово-блеснувшее, нагнулся, поднял, — это была тонкая шпилька, выпавшая из ее волос.
Он повертел ее в пальцах, согнул, опять бережно выпрямил, подошел к форточке, чтобы выкинуть ее на улицу, и, повернув опять к столу, раскрыл толстую книжечку — стрелковый устав — и бережно уложил в середину этого устава… Даже страницы зачем-то заметил: 86 — 87.