71136.fb2 Общество риска. На пути к другому модерну - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Общество риска. На пути к другому модерну - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Решающее значение в том, вносит ли наука таким образом вклад в самоконтроль своих практических рисков, имеет вовсе не ее возможный выход за пределы собственной сферы влияния и стремление к (политическому) участию в реализации своих результатов. Главное вот что: какого типа наукой занимаются уже с точки зрения обозримости ее якобы необозримых побочных последствий. И самое важное в этих обстоятельствах, остановимся ли мы на сверхспециализации, которая продуцирует вторичные последствия и тем самым как бы снова и снова подтверждает их «неизбежность», или же вновь будет найдена и развита сила для специализации по взаимосвязи; будет ли в обращении с практическими последствиями вновь обретена способность к обучению или же без учета практических последствий создадутся необратимости, основанные на допущении непогрешимости и изначально делающие невозможным обучение на практических ошибках; в какой мере именно в обращении с рисками модернизации можно заменить устранение симптомов подлинным устранением причин; в какой мере рассматриваемые переменные и причины научно отображают или выявляют практические табу рисков, «с точки зрения цивилизации возникших по собственной вине»; т. е. будут ли риски и опасности методологически объективно интерпретироваться и научно раскрываться или же, наоборот, умаляться и замазываться.

1. Простое и рефлексивное онаучивание

С этим различением связана определенная оценка: начальная фаза первичного онаучивания, когда дилетанты подобно индейцам изгонялись из своих «охотничьих угодий» и оттеснялись в четко маркированные «резервации», давно закончилась, а вместе с нею ушли в прошлое миф о превосходстве и перепад власти, который характеризовал соотношение науки, практики и общественного мнения на этом этапе. Если логика их развития (а она всегда была центральной темой классической социологии) ныне вообще просматривается, то лишь на периферии модернизации[16]. Почти повсюду ее место заняли конфликты и отношения рефлексивного онаучивания: научная цивилизация вступила в такую фазу развития, когда она онаучивает уже не только природу, человека и общество, но все более — самое себя, свои продукты, воздействия, ошибки. Стало быть, речь теперь идет не об «освобождении от изначально данных зависимостей», а о дефиниции и распределении ошибок и рисков, возникших по собственной вине.

Однако для «вторичных проблем» модернизации, которые выдвигаются таким образом на передний план научно-технического развития, типичны иные условия и процессы, иные средства и актеры, нежели для процессов обработки ошибок на этапе простого онаучивания: на первых порах ученые, представляющие различные дисциплины, могут опираться на — иногда реальное, а зачастую лишь мнимое — превосходство научной рациональности и методов мышления над традиционным знанием, преданиями и любительскими практиками. Это превосходство, безусловно, вряд ли можно отнести за счет того, что научный труд лишь незначительно обременен ошибками, скорее, оно связано со способом, каким на этом этапе социально организовано обращение с ошибками и рисками.

Прежде всего научное проникновение в еще не затронутый наукой мир позволяет четко разграничить решения проблем и причины проблем, причем эта граница однозначно проходит между науками, с одной стороны, и их (актуальными и потенциальными) «объектами», с другой. Приложение науки осуществляется, таким образом, с установкой на отчетливую объективацию возможных источников проблем и ошибок: в болезнях, кризисах, катастрофах, от которых страдают люди, «виновата» дикая, непонятая природа, «виноваты» нерушимые принуждения традиции.

Такая проекция источников проблем и ошибок на еще не изученную «ничейную землю» наук, очевидно, связана с тем, что науки пока недостаточно пересекаются в сферах своего приложения. Далее, она связана и с тем, что собственные источники теоретических и практических ошибок наук определенным образом дефинируются и организуются: с полным основанием можно исходить из того, что история наук изначально была не столько историей приобретения знаний, сколько историей заблуждений и практических промахов. Так, научные «знания», «объяснения» и «предложения по практическому решению» крайне противоречивы во времени, в различных местах, в рамках различных научных школ, культур и проч. Это не подрывает достоверности научных притязаний на рациональность до тех пор, пока наукам удается в значительной мере разбираться с ошибками, заблуждениями и критикой своих практических последствий в собственном кругу, а тем самым, с одной стороны, сохраняя относительно вненаучного общественного мнения монопольное притязание на рациональность, с другой же стороны, обеспечивая возможность внутрипрофессиональных критических дискуссий. При такой социальной структуре возможно даже обратное — отнесение возникающих проблем, технических изъянов и рисков онаучивания за счет давних недостатков в уровне развития системы научного обеспечения, которые затем можно преобразовать v новые технические сдвиги и проекты развития и тем самым в конечном счете укрепить научную монополию рациональности. На первом этапе такое преобразование ошибок и рисков в шансы экспансии и перспективы развития науки и техники существенно иммунизировало научное развитие от критики модернизации и цивилизации и, так сказать, сделало его «ультрастабильным». Однако фактически эта стабильность основана на «располовинивании» методического сомнения: во внутреннем пространстве наук (по меньшей мере согласно притязанию) правила критики генерализируются, но одновременно вовне научные результаты авторитарно осуществляются.

Фактически эти условия опять-таки явно усиливаются в той мере, в какой наука — междисциплинарно опосредствованно — ориентирована на науку. Однако теперь именно стратегия «проекции» источников ошибок и причин проблем должна, напротив, привлечь внимание к науке и технике как возможным причинам проблем и ошибок. Риски модернизации, перемещаясь на этом этапе в центр, ломают модель внутридисциплинарного преобразования ошибок в шансы развития и заставляют пошатнуться уже достаточно устоявшуюся к концу XIX века модель простого развития с ее отлаженными властными отношениями между профессиями, экономикой, политикой и общественным мнением.

Научная обработка рисков модернизации предполагает, что научно-техническое развитие — междисциплинарно опосредствованно — становится проблемой для самого себя; онаучивание онаучивается здесь как проблема. Тем самым прежде всего неизбежно проявляются все сложности и противоречия, которые имеют место во взаимоотношениях между отдельными науками и профессиями. Ибо наука здесь сталкивается с наукой, а значит, со всем скепсисом и пренебрежением, какие одна наука способна выказать по отношению к другой. На место нередко столь же агрессивного, сколь и бессильного сопротивления дилетантов приходят возможности сопротивления наук наукам же: контркритика, методологическая критика, а также цеховое «блокирующее поведение» на всех полях боев за профессиональное распределение. Последствия и риски модернизации в этом смысле можно выявить только «транзитом» через критику (и контркритику) систем научных услуг с позиций различных наук. Шансы рефлексивного онаучивания представляются поэтому прямо пропорциональными рискам и балансам недостатков модернизации и обратно пропорциональными нерушимой вере в прогресс со стороны научно-технической цивилизации. Ворота, через которые можно подойти к рискам, научно раскрыть их и обработать, — это критика науки, критика прогресса, критика экспертов, критика техники. Таким способом риски взламывают традиционные, внутрипрофессиональные, внутридисциплинарные возможности обработки ошибок и вынуждают к созданию новых структур разделения труда в отношениях науки, практики и общественного мнения.

Раскрытие рисков прежней модернизации, таким образом, неизбежно ворошит осиное гнездо конкурентных взаимоотношений между научными профессиями и возбуждает все и всяческие сопротивления «экспансионистским посягательствам» на собственный «проблемный пирог» и на тщательно отлаженный «механизм выкачивания финансовых средств на исследования», который всякая научная профессия, не жалея сил (в том числе научных), выстроила на протяжении нескольких поколений. Общественное признание рисков и их обработка разбиваются о возникающие при этом конкурентные проблемы и непримиримые методологические споры между школами и направлениями до тех пор, пока не возрастает общественная восприимчивость к определенным проблематичным аспектам модернизации, оборачиваясь критикой, а возможно, и накапливаясь в социальных движениях, артикулируясь в них и в конце концов выливаясь в протесты против науки и техники. Итак, риски модернизации могут быть «навязаны», «продиктованы» наукам только извне, через их общественное признание. Они базируются не на внутринаучных, а на общесоциолъных дефинициях и взаимосвязях и внутринаучно воздействуют также только через движущую силу на заднем плане — актуальность для общества в целом.

В свою очередь это предполагает прежде неизвестную силу критики науки и культуры, которая, как минимум отчасти, основана на рецепции контрэкспертиз. Дело в том, что в рефлексивных условиях возрастает вероятность, что существующее в различных сферах социальной активности научное знание о вторичных проблемах активируется, подхватывается вовне или выносится вовне и приводит к формам онаучивания протеста против науки. Этим онаучиванием нынешняя критика прогресса и цивилизации отличается от критики минувших двухсот лет: темы критики генерализируются, критика, по крайней мере отчасти, получает научную основу и со всей дефинирующей силой науки выступает против науки же. Таким образом дается стимул движению, в ходе которого науки испытывают все более энергичное принуждение к тому, чтобы публично обнажить свои внутренне давно известные беспомощности, косность и «природные недостатки». Возникают формы «контрнауки» и «адвокатской науки», которые соотносят весь «научный фокус-покус» с иными принципами, иными интересами — и приходят к совершенно противоположным результатам. Короче говоря, в ходе онаучивания протеста против науки сама наука «проходит сквозь строй». Возникают новые, ориентированные на общественное мнение формы экспертного научного действия, основы научной аргументации с контрнаучной обстоятельностью раскрываются во всей своей сомнительности, и многочисленные науки подвергаются в своих соотнесенных с практикой пограничных областях «тесту политизации» доселе невиданного масштаба.

В ходе этого развития наука переживает не только быстрое снижение своей общественной достоверности, но и открывает для себя новые поля воздействия и применения. Так в последние годы именно естественные и технические науки подхватили многое из публичной критики по своему адресу и умело преобразовали это в шансы экспансии — в сфере понятийного, инструментального и технического вычленения «еще» или «уже не» допустимых рисков, опасностей для здоровья, рабочих нагрузок и т. д. Здесь явственно заметно самопротиворечие, в которое как будто бы попадает научное развитие на этапе рефлексивного онаучивания, — общественно опосредствованная критика прежнего развития становится двигателем экспансии.

Это такая логика развития, где риски модернизации социально конституируются в напряженном взаимодействии науки, практики и общественного мнения и снова возвращаются в науки, вызывая там новые «кризисы идентичности», новые формы организации и труда, новые теоретические основы, новые методические разработки и т. п. Обработка ошибок и рисков подключена, таким образом, к круговороту общесоциальных полемик и происходит, в частности, в конфронтации и соединении с общественными движениями критики науки и модернизации. Однако обольщаться не стоит: сквозь все противоречия здесь прокладывали путь научной экспансии (либо продолжали в несколько измененной форме старый путь). В условиях рефлексивного онаучивания публичное выторговывание рисков модернизации есть путь превращения ошибок в шансы экспансии.

Особенно наглядно это взаимоперехлестывание критики цивилизации, междисциплинарных антагонизмов интерпретации и публично-действенных движений протеста можно показать на примере развития экологического движения. охрана природы существовала с самого начала индустриализации, причем точечная критика, которую вели природоохранные организации (не связанная, впрочем, ни с крупными расходами, ни с принципиальной критикой индустриализации), так и не смогла отделаться от ярлыка реакционности и отсталости. Ситуация изменилась, только когда социальная очевидность ущерба, наносимого природе процессами индустриализации, возросла и одновременно, совершенно независимо от давних идей охраны природы, были предложены и подхвачены научные системы интерпретации, которые объясняли, подтверждали, отделяли от конкретных частных случаев и поводов, генерализировали растущее общественное недовольство явно разрушительными последствиями индустриализации и включались в общий протест против индустриализации и технизации. В США это происходило главным образом через посредство ангажированных биологических исследований, которые сосредоточивались на разрушительных последствиях индустриализации для естественных экологических сообществ и поистине забили тревогу, т. е. на понятном общественности языке с применением научных аргументов высветили уже начавшиеся и еще предстоящие последствия индустриализации для природной жизни на Земле и обрисовали их как образы грядущей гибели 2. Как только эти и другие аргументы были подхвачены общественными движениями протеста, началось то, что выше было названо онаучиванием протеста против определенных форм онаучивания. Цели и темы экологического движения мало-помалу отделились от конкретных поводов и легковыполнимых частных требований (закрытие доступа в некую лесную зону, охрана определенного вида животных и проч.) и настроились на протест против условий и предпосылок «такой» индустриализации вообще. Поводами к протесту являются теперь уже не исключительно частные случаи, угрозы явные и соотнесенные с осознанным вмешательством (нефтяное загрязнение, заражение рек промышленными стоками и т. д.). В центр внимания все больше попадают угрозы, которых дилетант не видит и не чувствует, угрозы, которые могут проявиться даже не при жизни нынешнего поколения, а лишь во втором поколении его потомков, т. е. угрозы, которые требуют научных «органов восприятия» — теорий, экспериментов, измерительных приборов, — чтобы вообще стать «зримыми», интерпретируемыми как угрозы. В онаученном экологическом движении, как ни парадоксально это звучит, поводы и темы протеста значительно обособились от носителей протеста, возмущенных дилетантов, в экстремальных случаях даже отделились от их возможностей восприятия и уже не только научно опосредствуются, но в строгом смысле научно конституируются. Это не умаляет значения «дилетантского протеста», но показывает его зависимость от «контрнаучных» опосредствований: диагностика грозящих опасностей и устранение их причин зачастую возможны лишь с помощью совокупного арсенала научных инструментов измерения, экспериментирования и аргументации. Она требует высокого уровня специальных знаний, готовности и способности к неконвенциональному анализу, а также, как правило, дорогостоящей технической аппаратуры и измерительных приборов.

Этот пример — один из многих. Можно сказать, наука трояко участвует в возникновении и углублении цивилизационных опасностей и соответствующего кризисного сознания: промышленное использование научных результатов создает не только проблемы, наука обеспечивает и средства — категории и инструменты познания, — для того чтобы вообще распознать в проблемах проблемы и представить (или выставить) их как таковые, и наоборот. В конечном итоге наука создает и предпосылки для «преодоления» угроз, возникших по ее же вине. Если еще раз вернуться к примеру экологических проблем, то в профессионализированных частях экологического движения ныне уже мало что осталось от некогда провозглашенного воздержания от воздействий на природу.

«Напротив, соответствующие требования подкрепляются новейшими и лучшими достижениями физики, химии, биологии, системного анализа и компьютерного моделирования. Концепции, которыми оперирует исследование экосистем, чрезвычайно современны и направлены на то, чтобы охватить природу не только по частям (с риском вызвать последствия вторичного и даже n-ного порядка по причине систематически порождаемого таким образом невежества), а в целом… Мюсли и джутовая сумка на самом деле предвестники нового модерна, чьей характеристикой будут много более совершенные и действенные, а главное, еще и более полные онаучивание и технизация природы».

Обобщая, можно сказать, пожалуй, так: именно осознание зависимости от объекта протеста в свою очередь придает «противонаучной» позиции львиную долю ее язвительности и иррациональности.

2. Демонополизация познания

Не несостоятельность, а успешность наук свергла науки с их трона. Можно даже сказать: чем успешнее действовали науки в этом столетии, тем быстрее и основательнее релятивировались их изначальные притязания на значимость. В этом смысле научное развитие второй половины нашего столетия переживает в своей непрерывности коренное изменение, причем не только во внешнем отношении (как показано выше), но и во внутреннем (как будет показано сейчас), т. е. в своем научно-теоретическом и социальном самопонимании, в методологических основах и прикладной соотнесенности.

Модель простого онаучивания опирается на «наивное представление», что методический скептицизм наук, с одной стороны, может быть институционализирован, с другой же — ограничен объектами науки. Основы научного познания здесь точно так же исключены, как и вопросы практического внедрения научных результатов. Вовне догматизируется то, что внутри подвергается мучительным вопросам и сомнениям. Под этим фасадом прячется не только разница между «освобожденной от действия» исследовательской практикой и активными принуждениями практики и политики, где сомнения должны быть системно обусловленно сокращены и сняты посредством ясных форм решений. Такое располовинивание научной рациональности по границам между вовне и внутри особенно отвечает рыночным и профессионализирующим интересам научных экспертных групп. Потребители научных услуг и знаний платят не за признанные или вскрытые заблуждения, не за фальсифицированные гипотезы, не за возрастание хитроумных сомнений в себе, а за «знания». Лишь тот, кому удается отстоять на рынке притязания на познание перед лицом конкурирующих профессиональных и дилетантских групп, может вообще разрабатывать материальные и институциональные предпосылки, чтобы внутренне предаваться «роскоши сомнения» (именуемой теоретическим изучением основ). То, что в аспекте рациональности надлежит генерализировать, в аспекте самоутверждения на рынке должно обратиться в свою противоположность. В процессе «успешного» онаучивания искусство сомнения и искусство догматизирования дополняют друг друга и противоречат друг другу. Если успех внутренний основан на ниспровержении «полубогов в белом», то внешний успех, как раз наоборот, основан на целевом возвышении, восхвалении, ожесточенной защите «притязаний на непогрешимость» от всех «подозрений иррациональной критики». Результаты, которые по условиям своего возникновения всегда могут быть лишь «заблуждениями до отзыва», должны в то же время стилизоваться под «знания» вечного характера, практическое пренебрежение которыми есть предел невежества.

В этом смысле в модели простого онаучивания модерн и контрмодерн всегда были противоречиво сплавлены. Неделимые принципы критики разделяются; радиус их действия располовинивается. Абсолютность притязаний на познание, которые проявляются вовне, своеобразно контрастирует с генерализацией подозрения в ошибке, которое внутри возводится в ранг нормы. Все, что соприкасается с наукой, моделируется как изменяемое — но только не сама научная рациональность. Эти разграничения не-разграничимого не случайность, а функциональная необходимость. Именно они сообщают наукам их когнитивное и социальное превосходство над преобладающими традициями и дилетантскими практиками. Только так можно (противоречиво) увязать между собой критицистические притязания на познание и усилия профессионализации.

Эта оценка приводит к двум выводам: во-первых, процесс онаучивания в XIX веке и вплоть до сегодняшнего дня следует понимать также и как догматизацию, как тренировку науки в «догматах веры», которые без спросу притязают на значимость. Во-вторых, «догматы» первичного онаучивания лабильны совершенно иначе, нежели догматы (религии и традиции), вопреки которым науки развивались: они несут в самих себе масштабы своей критики и упразднения. В этом смысле научное развитие в непрерывности своих успехов подтачивает собственные же демаркации и основы. В ходе осуществления и обобщения научных норм аргументации таким образом возникает совершенно измененная ситуация: наука становится непреложной и одновременно лишается своих изначальных притязаний на значимость. В той же мере раздуваются «проблемы практики». Методичная автодестабилизация науки внутри и вовне обусловливает упадок ее власти. Следствие этого — чреватые конфликтами тенденции уравнивания в перепаде рациональности между экспертами и дилетантами (индикатором чего для многих, к примеру, служит рост числа судебных исков по поводу «врачебных ошибок»). Более того, привычные понятия, отражающие перепад власти, отказывают: модерн и традиция, эксперты и дилетанты, производство и применение результатов. Это размывание границ скептицизма в условиях рефлексивного онаучивания можно проследить по линии:

а) научно-теоретической и

б) исследователъско-практической.

Научно-теоретический фаллибилизм

Этот переход между простым и рефлексивным онаучиванием; в свою очередь осуществляется научно-институционально. Актеры этого коренного изменения — дисциплины критического самоприложения науки к науке: теория науки и история науки, социология знания и социология науки, психология и эмпирическая этнология науки и т. д., которые с переменным успехом подгрызают фундаменты автодогматизации научной рациональности с самого начала нашего столетия.

С одной стороны, ими занимаются профессионально и институционально, причем согласно требованиям еще действующей модели простого онаучивания; с другой стороны, они отменяют условия применения этой модели и в этом смысле уже суть предвестники самокритичного варианта онаучивания. В этом смысле «антинаука» отнюдь не изобретение 60-х или 70-х годов. Скорее, она с самого начала входит в состав институционализированной программы науки. Одной из первых «контрэкспертиз» с долговременным воздействием вплоть до нынешнего времени была — с данной точки зрения — Марксова критика «буржуазной науки». В ней уже содержались все противоречивые и напряженные отношения между научным верованием в собственное дело и генерализированной критикой идеологии тогдашней науки, которые затем «озвучиваются» во все новых и новых вариантах — скажем, в социологии знания К. Маннгейма, в фальсификационизме К. Р. Поппера или в научно-исторической критике научно-теоретического нормативизма Т. С. Куна. Происходящее здесь систематическое «опорочивание своих» есть последовательное самоприложение поначалу располовиненно институционализированного фаллибилизма. Причем этот процесс самокритики идет не прямолинейно, а в последовательном развенчании новых и новых попыток спасения «коренной рациональности» дела научного познания. Этот, впрочем, в конечном счете кощунственный процесс (догадок и опровержений) можно проследить на множестве примеров. Но нигде он не осуществляется в такой классической форме, так «образцово», как в ходе научно-теоретической дискуссии нынешнего столетия.

По сути, еще Поппер использовал против обосновывающего мышления «кинжал», жертвой которого затем падают все его «попытки доказать» принцип фальсификации, сконструированный им для защиты от шарлатанства. Все «остатки обоснований» в принципе фальсификации мало-помалу вскрываются и при последовательном самоприложении опровергаются, пока не уничтожаются опоры, на которых должен базироваться принцип фальсификации. Знаменитое выражение П. Файерабенда (P. Feyerabend) «anything goes» («все годится») только обобщает это состояние, осмысленное с большой научно-теоретической компетентностью и дотошностью[17].

Как вообще понять существование в поисках фальсификаторов? Допустим, эксперимент не оправдывает теоретических ожиданий. И что тогда — теория раз и навсегда опровергается или выявляются только неувязки между ожиданиями и результатами, которые указывают на разные возможности решения и в этом смысле могут быть очень по-разному обработаны и подхвачены (скажем, предполагая в эксперименте ошибки или, наоборот, расширяя и развивая теорию и проч? Эссе Томаса С. Куна 1970 года, ставшее знаком научно-теоретического поворота, отнимает у научно-философской рефлексии эмпирический базис. Таким образом в ретроспективе статус научной теории как теории без эмпирики становится проблематичным: есть ли теория науки только нормативное учение с логистическими оговорками, высшая цензурная инстанция для «хорошей» науки, а значит, как бы научный эквивалент средневековой церковной инквизиции' Или она выполняет собственные требования к эмпирически проверяемой теории? Но в таком случае ввиду фактически противоположных принципов производства и фабрикации знания ее притязания на значимость необходимо резко сократить.

Этнологически ориентированное научное исследование в конце концов «открывает» даже в допустимом месте рождения естественнонаучной рациональности — в лаборатории, — что преобладающие там риски сходны, скорее, с современными вариантами танцев, призывающих дождь, или с ритуалами плодородия, которые ориентированы на принципы карьеры и социальной акцептации (К. Кпогг-Сейпа, 1984).

Фаллибилизм исследовательской практики

Теперь в практике науки могут сказать и действительно говорят: so what — ну и что! Какое нам дело до саморазрыва научной теории, которая всегда была не более чем «философским фиговым листком» исследовательской практики, причем та и другая нимало друг другом не интересовались. Но защита принципа фальсификации и последующее заявление о его и так уже известной бесполезности не проходят безнаказанно. Ничего не случилось. Совершенно ничего. Только научная практика «на ходу» потеряла истину— как мальчишка школьник теряет деньги на молоко. За последние три десятка лет она превратилась из деятельности ради истины в деятельность без истины, при том что более чем когда-либо с необходимостью социально жиреет на ниве истины. Дело в том, что научная практика целиком следовала за научной теорией на ее пути в догадку, самосомнение, условность. Внутренне наука сосредоточилась на решении. Внешне пышно разрастаются риски. Ни внутренне, ни внешне ее более не осеняет благословение разума. Она стала непреложной и неспособной к истине.

Это не случайность и не несчастный случай. Истина шла обычным путем модерна. Научная религия, уверенная, что лишь она владеет истиной и вправе провозглашать ее, секуляризировалась в ходе своего онаучивания. Притязание науки на истину не выстояло перед дотошным научно-теоретическим и эмпирическим самодопросом. С одной стороны, притязание науки на объяснение сосредоточилось в области гипотезы, предположения впредь до отмены. С другой стороны, реальность растворилась в произведенных данных. Тем самым «факты» — давние дары реальности — суть всего-навсего ответы на вопросы, которые можно было бы поставить и иначе. Продукты правил сбора и опущения. Другой компьютер, другой специалист, другой институт — другая «реальность». Чудо, если бы это было не так, чудо, а не наука. Лишнее доказательство иррациональности (естественно)научной исследовательской практики — это чуть ли не безнравственность. Задать ученому вопрос об истине означает ныне совершить почти такую же бестактность, как спросить священника о Боге. Произнести в научных кругах слово «истина» (равно как и слово «реальность») все равно что расписаться в невежестве, посредственности, непродуманном пользовании многозначной, эмоциональной лексикой повседневного языка.

Конечно, эта потеря имеет и приятные стороны. Истина была неземным усилием, возвышением до богоподобного. Иными словами, весьма сродни догме. Однажды овладев ею, высказав ее, было крайне трудно ее изменить, а ведь она менялась постоянно. Наука становится человеческой, изобилует заблуждениями и ошибками. Ею можно заниматься и без истины, причем, пожалуй, даже честнее, лучше, многостороннее, наглее, отважнее. Противоположное дразнит и всегда имеет шансы. Сцена становится пестрой. Когда вместе собираются три науки, происходит стычка полутора десятков мнений.

Инверсия внутреннего и внешнего

Но главная проблема остается: в условиях рефлексивного онаучивания с необходимостью прогрессирует упразднение притязаний на реальность и познание. В этом отходе в сферу решения, в произвольность, научная теория и научная практика соединяются. Параллельно растут копродуцированные и кодефинируемые наукой риски. Теперь можно делать ставку на то, что конвенционализация приводит также к возрастанию произвольности взаимонейтрализующих предположений о риске и тем самым топит всю проблему в тумане конфликтов мнений. Но дефиниции риска возникают относительно наук вовне и нередко задаются им (наукам) так же, как и умаление и отрицание рисков. Тем самым науки в условиях риска совершенно по-новому отдают себя во власть общественных влияний.

Занимаясь рисками научно-технического развития, исследование вплетается в общественные интересы и конфликты (см. выше). В той же мере центральное и одновременно гипотезообразующев значение приобретает контекст применения научных результатов, которым философия науки до сих пор преступно пренебрегала. Но таким образом конститутивная для исследовательской практики граница между значимостью и происхождением преступается или упраздняется. Исследование уже в самой своей основе включено в общую рефлексивность, что может обеспечить таким категориям, как социальная и экологическая совместимость, ключевое, путеводное значение, но в любом случае отдает решение о гипотезах во власть имплицитных критериев общественной акцептации. «Предписанная философией науки обособленность науки как автономной сферы, изоляция от вопросов истины в попперовском третьем мире становится тем самым если не принципиально невозможной, то все же фактически иррелевантной. То же самое происходит с контрольной и защитной функцией философии науки по отношению к общественным и политическим стремлениям управлять наукой. Ведь ввиду такого развития значимость — уже не только вопрос истины, но и вопрос общественной акцептации, этической совместимости» Теоретический фиговый листок обеспечивает этому развитию лжеучение об образовании гипотез. Роковая суть этого «учения», возводящего теоретическую кажимость в ранг программы, выявлена давно. Хайнц Хартман еще в 1970 году писал: «Разработка теорий принадлежит к числу тех немногих процессов, которые и ныне осуществляются произвольно. Способов такой «ловли гипотез» предлагается великое множество. Интуицию и мужество восхваляют так же, как и формальное выведение из аксиом. Абстрактно мыслящие ученые признаются, что в конечном счете исходили все-таки из здравого смысла или из единичного исторического прецедента, другие рекомендуют переключаться с рассмотрения на существующую теорию. Третьи справляются с этой проблемой, непринужденно объявляя, что все гипотезы одинаково хороши; а четвертые напоминают нам, что даже такой гений, как Галилей, отдал разработке одной гипотезы тридцать четыре года жизни. Тот, кто осознает, что всякое исследование в принципе исходит из гипотез, и одновременно видит всю хаотичность практики образования гипотез, обычно в некотором недоумении спрашивает себя, как же эмпирическая наука могла так долго мириться с этим противоречием». Эта практика в образовании гипотез находит свою противоположность в принуждениях общественного «менеджмента риска». Там, где реальность как корректив отступает в сферу решений и условностей, общественное применение начинает (со)определять, что считается «познанием», а что нет. Место контроля и характер критериев сдвигаются — изнутри наружу, от методологии к политике, от теории к общественной акцептации. Плата за это развитие высока. Сегодня мы можем различить разве что самые ее начала. Путь прагматизма исследовательской практики по ту сторону истины и просвещения, уверенной в своей востребованности, пока что вводит в заблуждение касательно последствий, которые метят в самую сердцевину. Границы, долженствующие служить защитой и фиксировать компетентность, более не существуют: значимость и происхождение, контекст возникновения и применения, ценностный и предметный аспект исследований, науки и политики проникают друг в друга, образуют новые, трудно разделимые зоны пересечения. Таким образом вновь встает вопрос о возможностях и пределах научного познания, но встает уже иначе, нежели в рамочных условиях первичного онаучивания. Например, речь идет не о принципиальной демаркации границы между предметным и ценностным аспектами и не о ведении научно-теоретических дебатов об этом. Проблемы такой демаркации в ходе овеществления исследований, пожалуй, утратились. Вместо этого внутри соблюдаемых правил овеществления и внутри «жестких» методов научного установления фактов выпячивается нормативность (ср.: и. Веек, 1974). Во взаимодействии конвенционализации и внешней эксплуатации науки имманентно размываются основы аналитике — методического исследования. Происходит инверсия внутреннего и внешнего: самое внутреннее — решение об истине и познании — уходит вовне; а внешнее — «непредсказуемые» побочные последствия — становится постоянной внутренней проблемой самой научной работы. То и другое — тезис экстернализации познания и тезис интернетизации практических последствий — будет рассмотрено ниже.

Феодализация практики познания

Ныне у нас на глазах начинает разваливаться общественная монополия науки на истину. Обращение к научным результатам с целью общественно обязательного определения истины становится все более необходимым, но одновременно и все менее достаточным. В этом распадении необходимого и достаточного условия и возникающей таким образом серой зоны отражается утрата наукой ее функции в самой исконной ее сфере — заместительном определении познания. Адресаты и пользователи научных результатов — в политике и экономике, СМИ и повседневной жизни — хотя и становятся зависимее от научных аргументов вообще, одновременно все менее зависят от отдельных данных и от суждения науки об истинности или ложности ее высказываний. Перенос притязаний на познание во внешние инстанции основан — парадокс здесь мнимый — на вычленении наук. С одной стороны, это связано с избыточной сложностью и многообразием данных, которые если и не противоречат друг другу открыто, то и не дополняют друг друга, утверждая большей частью различное, часто несопоставимое, а тем самым прямо-таки принуждают практика вынести собственное решение о познании. Вдобавок им свойственна самоутвержденная полупроизвольность, которая в конкретике (как правило) отрицается, но в диссонансе множества данных и в методическом отходе к решению и условности все же выступает на передний план. Все эти «да, но», «с одной стороны и с другой стороны», в которых с необходимостью двигается наука гипотез, открывают, в свою очередь, возможности выбора в сфере дефиниции познания. Поток данных, их противоречивость и сверхспециализация превращают рецепцию в партиципацию, в независимый процесс образования знания вместе с наукой и против нее. Могут сказать: так было всегда. Автономия политики или экономики относительно науки столь же стара, сколь и сами эти отношения. Правда, при этом опускают две упомянутые здесь особенности: данный вид автономии создан наукой. Она возникает в изобилии науки, которое одновременно отодвинуло собственные притязания в область гипотетического и являет взору образ саморелятивирующегося плюрализма интерпретаций.

Последствия оказывают глубокое обратное воздействие на условия производства знания: науке, утратившей истину, грозит опасность, что другие предпишут ей, что следует считать истиной. И это касается не только прямого воздействия на цветущую пышным цветом «придворную науку». Такую возможность предоставляют приблизительность, нерешенность и доступность результатов для решения. Критерии отбора, не поддающиеся строгой научной проверке, при избыточной сложности, которую так или иначе нужно преодолеть, обретают новое, едва ли не важнейшее значение: единодушие в принципиальных политических взглядах, интересы заказчика, предупреждение политических импликаций — словом, социальная акцептация. На пути к методологической конвенционализации науке — ввиду сверхсложности, ею же порождаемой, — грозит имплицитная феодализация ее «познавательной практики». Соответственно возникает новый партикуляризм во внешних отношениях — большие и малые группы ученых, обособляющиеся друг от друга и толпящиеся вокруг имплицитных приматов применения. Главное, так происходит не задним числом, не в контакте с практикой, а в исследовательских лабораториях, в кабинетах, в святая святых продуцирования самих научных результатов. Чем серьезнее становятся риски научно-технического развития и чем энергичнее они определяют общественное сознание, тем больше усиливается активный нажим на политические и экономические инстанции и тем важнее для социальных актеров убедиться в посягательстве на «дефинирующую власть науки», будь то с целью умаления опасности, отвлечения, переопределения, будь то ради драматизации или методокритического блокирования «внешних превышений дефиниции».

Но у этого процесса есть и другие стороны. При его посредстве можно осуществить толику просвещения. Люди высвобождаются из заданного, «отнимающего дееспособность» знания экспертов. Растет число тех, кто умело пользуется «научным критиканством». Изменение функции, совершающееся при этом обобщении фигур научной аргументации, — как показывают Вольфганг Боне и Хайнц Хартман — вызывает раздражение ученых. «Научные аргументации, со времен Просвещения признанные единственно компетентной легитимирующей инстанцией, в ходе своей генерализации как бы утрачивают нимб рационально непререкаемого авторитета и становятся социально свободными. В социологической перспективе сам этот тренд представляет собой результат процессов онаучивания. Тот факт, что научные высказывания более не неприкосновенны, а могут быть оспорены на уровне повседневности, означает вот что: систематическое сомнение как структурно несущий принцип научного дискурса более не является привилегией этого последнего. Разница между «непросвещенной чернью» и «просвещенным гражданином», или, выражаясь более современно, между дилетантами и экспертами, исчезает и превращается в конкуренцию различных экспертов. Практически во всех общественных подсистемах место интернализации норм и ценностей занимает рефлексия в свете конкурирующих составных частей систематического знания».

Чтобы существовать в этой внутри- и межпрофессиональной конкуренции экспертов, уже недостаточно предъявить «чистые» тесты значимости. Порой необходимо прийти самому и произвести убедительное впечатление. Производство (или мобилизация) веры в условиях рефлексивного онаучивания становится главным источником социального осуществления притязаний на значимость[18].

Там, где раньше наука убеждала посредством науки, ныне, ввиду противоречивой разноголосицы научных языков, все более важную роль играет вера в науку или вера в антинауку (или соответственно в данный метод, данный подход, данное направление). Быть может, лишь «особенное» в презентации, личная убедительность, контакты, доступ к СМИ и т. д., придает «единичным данным» высшие социальные атрибуты «познания». Там, где вера выносит решение о научных аргументах или участвует в таком решении, она может вскоре снова прийти к власти. Правда, по внешней форме уже не как вера, а как наука. Соответственно в возникающей промежуточной зоне, где наука становится: все более необходимой, но и все менее достаточной для производства познания, могут вновь угнездиться самые разные власти веры. Тем самым становится возможно многое: фатализм, астрология, оккультизм, прославление «я» и отречение от «я», в соединении и смешении с частичными научными данными, радикальной научной критикой и научной доверчивостью. Эти новые алхимики на редкость невосприимчивы к критике науки, ибо нашли свою «истину» и приверженцев не донаучно, а в общении с наукой.

Этот научный иммунитет имеет силу не только для таких экстремальных случаев. Идеологии и предрассудки вообще, теперь вооруженные научно, способны вновь обороняться от научной критики. Они обращаются к самой науке, чтобы отвергнуть ее же требования. Нужно лишь больше читать, в том числе и исследования противоположного характера. Возражения воспринимаются до результатов, как бы по предварительному заказу. Несколько (методических) принципиальных возражений на все случаи и про запас заставляют рассыпаться те или иные строптивые научные сведения. Если вплоть до 60-х годов наука еще могла рассчитывать на неспорящее, верящее в науку общественное мнение, то сегодня на ее усилия и успехи смотрят с недоверием. Предполагают недоговоренности, приплюсовывают побочные эффекты и готовятся к худшему.

Реакции. Наука между подозрением в иррациональности и ремонополизацией

Реакции в науках на эту ускользающую от них монополию истины многообразны и противоречивы. Диапазон их простирается от полного непонимания до затягивания гаек профессионализации и попыток либерализации.

Внутренне наука становится делом без истины, внешне — делом без просвещения. И все же большинство ученых ахает от изумления, когда заявляют о себе серьезные сомнения в «обеспеченности» их притязаний на познание. Тогда они бьют тревогу: под угрозой сами устои современного мира, наступает эпоха иррационализма! При этом диапазон и размах общественной критики науки и техники суть большей частью лишь дилетантское подобие давно известной и хорошо обеспеченной фундаментальной критики, с которой науки издавна сталкиваются в своем внутреннем многообразии.

Широко распространен успокоительный ошибочный вывод о растущей вынужденности обращения к научным аргументам насчет нерушимого значения или даже растущей определяющей силы наук. Резкая критика науки действительно никоим образом не чинит препятствий ее (науки) развитию. Наоборот, в научно-технической цивилизации распространенный скептицизм касательно научного познания вычленяет предприятие науки из конечности ее притязаний на познание. «Познание», которое снова и снова оборачивается заблуждением, становится институционализированной естественной потребностью общества, сравнимой с потребностью в пище, питье, сне, т. е. незавершаемым проектом. Науки же в силу такого (зачастую недобровольного) ослабления своих притязаний в ориентированной на конкуренцию, междисциплинарной самокритике не только доказывают свою скромность касательно познания, но одновременно создают бесконечный рынок своих услуг.

Хотя все считают своим долгом ссылаться на науку («индустрии будущего»[19] — новое волшебное слово), это отнюдь не обязательно ведет к линейному росту определяющей власти научных интерпретаций, напротив, (как мы показали), этому может сопутствовать коллективная девальвация научных притязаний на значимость. Иными словами, на первый взгляд взаимоисключающее соединяется: наука утрачивает свой нимб и становится непреложной. Обрисованные линии развития — утрата истины и просвещения, необходимость науки — суть симптомы одного и того же развития, а именно наступающей эпохи общества риска, которое зависимо от науки и критикует науку.

Стремительная потеря стабильности отнюдь не обязательно ведет в науках к раскрытию или новому осознанию; не ведет уже потому, что сопровождается обострением конкуренции внутри профессий и между ними. Систематическая дестабилизация обусловливает принуждения внешне «обрубать» всякое сомнение и авторитетно продавать «надежные знания». Но тем самым усилия познания и усилия ремонополизации вступают в более или менее отчетливое противоречие. Посредством технико-методологических или теоретических усовершенствований и различений во многих областях научной работы предпринимаются попытки обосновать новое превосходство знания. «Ядрами профессионализации» становятся при этом определенные методологически высокоразвитые способы или теоретические формы мышления, которые соответственно ведут к внутридисциплинарной разбивке на малые группы и «конфессиональные общины». Они-то и защищают теперь «истинное знание» от разгула «дилетантского знания» полуэкспертов и «коллегиальных шарлатанов». Депрофессионализация компенсируется, таким образом, сверхпрофессионализацией — с опасностью интеллектуально и институционально до смерти академизироватъ предмет.

Контрстратегии либерализации, наоборот, грозит опасность отказаться от профессионального тождества, чтобы в итоге, возможно, еще и вопрошать «озадаченных», что наука (за деньги) способна выдвинуть и представить как познание. Обе формы реакции не замечают вызовов, которые теперь занимают центральное положение, а именно интернализации «побочных последствий».

3. Практические и теоретические табу

В условиях простого онаучивания поиски объяснений следуют за интересом к овладению природой. Существующие обстоятельства мыслятся изменимыми, поддающимися формированию, а тем самым технически полезными. В условиях рефлексивного онаучивания ситуация резко меняется. Там, где научная работа сосредоточивается на самопорождаемых рисках, доказательство их неизбежного принятия становится центральной задачей поисков научного объяснения. В развитом техническом обществе, иными словами, там, где (почти или в принципе) все «осуществимо», интересы в общении с наукой меняются и приобретают принципиальную двойственность: на передний план вновь выступает интерес к объяснениям, которые гарантируют неизменность отношений принципиальной осуществимости. Если при простом онаучивании заинтересованность в объяснении совпадает с заинтересованностью в техническом использовании, то при онаучивании рефлексивном все это начинает расщепляться, и центральное место занимают научные толкования, в которых объяснение означает — на словах упразднить риски. Точно так же по-новому сопрягаются модерн и контрмодерн: зависимое от науки общество риска все больше и больше попадает в функциональную зависимость и от научных результатов, которые умаляют риски, отрицают их или обрисовывают в их неизбежности, именно потому, что они в принципе формируемы. Но эта функциональная необходимость одновременно противоречит притязанию подручных теоретических и методических программ на техническое объяснение. Изображение «реальных принуждений», «собственных закономерностей» рискованных развитии исподволь попадает в разряд возможностей их отмены или по крайней мере становится этаким противоречивым противовесом. Слегка утрируя, можно, сказать: заинтересованность в техническом овладении, возникшую в противоборстве с природой, нельзя просто так взять и стряхнуть, когда рамочные условия и «предметы» научных вопросов и исследований исторически сдвигаются и доминирующей темой становится созданная своими руками «естественная судьба модерна». Конечно, заинтересованность в овладении может трансформироваться в заинтересованность в создании и приобретении «собственной динамики» научной «естественной судьбы». Однако формы мышления и вопросов, сложившиеся в процессе овладения существующей природой, именно там, где они должны устанавливать «объективные принуждения», муссируют вопрос об их осуществимости и предотвратимости и тем привносят в «фатум», который им надлежит создавать, утопию самоовладения модерном, во избежание которой они и финансируются. Это противоречивое развитие можно наглядно показать на примере онаучивания побочных последствий.

Незамеченные побочные последствия утрачивают в ходе исследований свою латентность, а значит, и свою легитимацию и становятся причинно-следственными отношениями, которые отличаются от других своим теперь имплицитно заданным политическим содержанием. Они вплетены во внутренние «финализации», которые заданы соотнесенностью с риском. С одной стороны, это основано на том, что давние «побочные последствия» социально в большинстве случаев суть явления, считающиеся крайне проблематичными («гибель лесов»). Но с другой стороны, теперь с помощью волшебной палочки изучения причин устанавливаются не только причины, но имплицитно и виновники. Здесь находит свое выражение социальная конституция побочных последствий модернизации (см. выше). Они суть выражение созданной — а тем самым изменимой и более способной к ответственности — второй реальности. В таких рамочных условиях вопрос о причине всегда совпадает с вопросом об «ответственных» и «виновных». Последние могут прятаться за цифрами, химическими веществами, показателями содержания ядовитых компонентов и т. д., но эти овеществленные защитные конструкции тонки и хрупки. Как только полностью установлено, что вино (сок, резиновые медвежата и т. д.) содержит гликоль, идти до винных погребов уже недалеко. Причинный анализ в зонах риска — хотят исследователи знать это или нет — есть политико-научный скальпель для оперативного вмешательства в зонах промышленного производства. Впрочем, на операционном столе исследования рисков лежат мелкие кусочки экономических концернов и политических интересов с их упорным нежеланием оперироваться. А это значит: само применение причинного анализа становится рискованным, причем для всех, чьи интересы поставлены здесь на карту, включая и исследователей. В отличие от последствий первичного онаучивания эти последствия можно если не предусмотреть, то хотя бы оценить. Предполагаемые риски и последствия становятся, таким образом, ограничительными условиями для самих исследований.

Параллельно с растущим побуждением к действию ввиду ситуаций, обостряющих угрозу цивилизации, развитая научно-техническая цивилизация все больше и больше превращается в «общество табу»: сферы, отношения, условия, которые в принципе можно было бы изменить, систематически изолируются от этих возможных изменений — посредством ссылок на «системные принуждения», на «собственную динамику». Кто дерзнет дать умирающему лесу глоток кислорода, прописав немцам «социалистическую смирительную рубашку», то бишь ограничив скорость на магистральных шоссе? Соответственно восприятие проблем и отношение к ним переводятся посредством системы табу в спокойное русло. Именно потому, что проблемы представляются созданными в условиях рефлексивного онаучивания, а стало быть, принципиально изменяемыми, радиус «дееспособных переменных» изначально ограничивается, и как ограничение, так и снятие оного отданы на откуп наукам.

В научно-технической цивилизации повсюду кишат табу неизменимости. В этой чащобе, где тому, что возникает из обстоятельств действия, не дозволено быть возникшим из них, ученый, который стремится дать «нейтральный» анализ проблемы, попадает в новое затруднение. Всякий анализ должен принять решение о том, как поступить с социальным табуированием активных переменных — обойти их при исследовании или изучить. Эти возможности решения затрагивают (даже там, где их задает заказчик) характер самого исследования, т. е. относятся к исконной практической сфере наук: к способу постановки вопроса, выбора переменных, направления и диапазона изучения причинных предположений, к понятийному аппарату, методам расчета «рисков» и т. д.

В отличие от последствий простого онаучивания последствия данных исследовательских решений имманентно скорее поддаются оценке: если первые находились вне промышленности и производства в (безвластных) латентных сферах общества — здоровье природы и человека, — то ныне установления рисков оказывают обратное воздействие на центральные властные зоны — экономику, политику, институциональные контрольные инстанции. А все они располагают «институционализированным вниманием» и «корпоратистскими локтями», чтобы громко заявить о побочных последствиях, которые их затрагивают и сопряжены с большими расходами. Таким образом, с учетом социальной ситуации «незамеченность» весьма ограничена. Примерно то же можно сказать и о «побочном характере» последствий. Наблюдение за этим развитием относится к официальной компетенции ведомства по исследованиям риска (или его подотдела). Директивы известны, правовые основы тоже. Скажем, каждый знает, что такое-то доказательство такой-то концентрации ядовитых веществ и превышения экстремальных величин, по всей вероятности, чревато для такого-то такими-то радикальными (правовыми, экономическими) последствиями.

Но это означает: с онаучиванием рисков оценимость побочных последствий превращается из внешней проблемы в проблему внутреннюю, из проблемы применения в проблему познания. Внешнего больше не существует. Последствия находятся внутри. Контексты возникновения и использования вдвигаются друг в друга. Автономия исследования тем самым становится сразу и проблемой познания, и проблемой практики, а возможное нарушение табу — имманентным условием хорошего или плохого исследования. До поры до времени все это, вероятно, еще таится в серой зоне исследовательских решений, которые можно принять так или этак. С точки зрения институциональной, научно-теоретической и моральной конституции исследованию необходимо поставить себя в такое положение, когда оно сможет принять имеющиеся у него исторические импликации и разобраться в них, чтобы при первом щелчке бича не ринуться очертя голову сквозь подставленные обручи.

Эту целостность наука способна доказать именно через противостояние господствующему нажиму превратить практические табу в теоретические. При таком понимании требование «нейтральности» в смысле независимости научного анализа действительно получает новое, прямо-таки революционное содержание. Возможно, Макс Вебер, который знал и о латентном политическом содержании конкретной науки, ныне выступил бы в поддержку данной интерпретации независимого от табу, конструктивного анализа рисков, который черпает политическую ударную силу именно в своей ангажированной, оценочной конструктивности.