7133.fb2 Анна Монсъ (рассказы) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Анна Монсъ (рассказы) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Однажды, когда он позвонил вечером домой — ему никто не ответил. Открыв дверь своим ключом — нашел на подзеркальнике ключ и записку:» Извини, что так поступила, просто я по-другому бы, наверное, не смогла уйти. Я совсем запуталась в своих чувствах — но ведь я не свободна. Так будет лучше для нас обоих. Не поминай лихом. Таня.»

Николай, не разуваясь, прошелся по квартире. Долго стоял, смотрел на стол — она в спешке забыла там поясок от халата и расческу. Потом прошел на кухню, выпил водки, закурил. Отчаянья острого не было, так, чтобы в петлю лезть, — прошел уже тот возраст, — но все же было тошно. Делать не хотелось ничего. Николай оставил опустевшую квартиру — и подался к приятелям. Проехал сквозь сумерки, сквозь безразлично мелькающие фонари, мимо однообразных громад домов, мимо кроссвордов вечерних окон. В грязном, но уютном винном подвальчике купил пива, сколько поместилось в портфель, пару бутылок портвейна «три семерки»…

Пулю писали до утра, а когда среди ночи кончился портвейн — поймали на улице такси и купили бутылку водки за три цены. Николай явился домой под утро и — тоска его больше не мучила. Проснулся, правда, с трудом.

Все же через три дня, когда стало невмоготу, он разыскал ее квартиру — и позвонил в дверь. Открыла она сама. Только много позже он понял, как нелегко это было для нее — взять вот так — и уйти. Мужа как раз не было дома — он перевоспитался и поехал добывать какую-то мебель. Это-то его и погубило. Когда они стали собирать кое-какую одежду, Николаю стало немного жутко. На его глазах разрушался обжитой мир… А что было делать?

На другой день позвонил отставной супруг — и изъявил желание встретиться. Николаю трудно было его понять, сам бы он в такой ситуации (по крайней мере, так ему казалось) не стал бы ни с кем встречаться, а если и стал бы вдруг — то только с топором подмышкой, на манер Раскольникова. Все же аудиенция была назначена — и муж явился. Таня с ребенком закрылась на кухне — и мужья беседовали часа полтора сидя рядком на диване. Муж оказался человеком с виду очень представительным (Николай почему-то представлял его себе хилым и глупым) — но необыкновенно занудливым. Все время говорил только он один, из всей его речи Николай уловил только то, что он желает Татьяне добра и очень о ней беспокоится. В конце концов, поняв, что это не кончится, Николай перехватил инициативу:»… конечно, я с вами полностью согласен. У Татьяны сейчас в жизни очень ответственный момент, ей нужно помочь. Ее интересы должны быть на первом месте…» Наконец мужа все же спровадили.

Через неделю он вознамерился придти снова, но Николай сказал, что встречу нужно немного отложить, чтобы не нанести Татьяне душевную травму. Развода муж не давал очень долго, потом так же долго делили ребенка. Бумажные дела тянулись чуть ли не год — но наконец как-то неожиданно кончились.

Так началась семейная жизнь Николая, а к моменту, когда он попал в эпизод, он был уже отцом двоих детей и образцовым семьянином. На посторонних женщин не заглядывался.

Можно сказать, что это был уже новый человек — с другими привычками, с новыми друзьями (с холостяками он теперь почти не знался) — но на съемках все же иногда бывал. Почему? Деньги исключаем сразу — в массовке много не заработаешь. Желание увидеть себя на экране? Тоже вряд ли, — он и не смотрел специально фильмы, в которых промелькнул, раза два только попал случайно. Чудак — и все, самое простое объяснение.

Он так бы и изображал толпу, проходя перед камерой в одну сторону — и тут же, перед самым объективом, в другую — но вдруг попал на крупный план.

Случилось так, что покойник, назначенный к съемке, заболел — а Николай был единственным мужчиной в массовке в том возрасте, какой был нужен. По этой причине помощник режиссера — молодая девушка с суровым лицом прокурора — поднялась в автобус и пригласила его на выход.

Минут десять его крутили-вертели в разные стороны, а еще через полчаса он уже лежал в гробу и щурил слезящиеся глаза — техники пробовали свет. Грим стягивал кожу лица, лежать было неудобно, жестко и жарко. От стенок гроба пахло деревом, а от видавших виды софитов — чем-то паленым. Наконец, их отключили.

Николай поднял голову, глянул нерешительно в сторону камеры. Лежать было как-то глупо, вылезать неудобно. Он снова лег, принял спокойное выражение лица и задумался. Наверное, это не Бог весть что — просто попасть на передний план, безо всякого текста, да еще в этом дурацком гробу — но в душе у него был праздник. Правда, радость отравлялась каким-то неприятным чувством — но на это можно не обращать внимания. О нем, похоже, все забыли; успев уже соскучиться, он занялся своими мыслями. Вначале ему пришло в голову, что нужно отрешенное выражение лица; он как-то буднично пытался себе его представить — да все не получалось. Потом еще раз посмотрел в сторону камеры, и подумал о том, как это все будет выглядеть на экране. Некоторое время его развлекала эта мысль, потом он с досадой решил, что за эпизод хотя и платят больше, но уж очень это все неприятно. Наконец, мысли просто кончились и в голову полезли неотложные дела.

Съемочная группа столпилась у камеры, и о чем-то оживленно беседовала, рабочие курили. Николай с досадой пошевелился на своем повапленном ложе. Все происходящее начинало казаться ему нелепым.

Но вот наконец началась съемка: «Свет! Мотор!», щелкнула хлопушка; четверо статистов понесли гроб в сторону камеры. Когда его вынесли на крыльцо, зарыдала какая-то женщина, подле нее испуганно хлопал глазами ребенок. «Стоп!» Потом режиссер ругал статиста, который забыл снять часы, потом немного изменили освещение, наконец еще дубль, потом еще.

Он уже всерьез измучился — свет обжигал, наклеенная борода стягивала кожу; болели бока, так как обычно он выбирал ложа более мягкие. В довершение бед, когда его поднимали на плечи — едва не уронили… Но вот, наконец, долгожданное:

— Кадр отснят. Всем спасибо!

Николай осторожно вылез. Грим пока не разрешили снимать, он так и ходил, смотрел съемку: как пустой гроб, закрытый крышкой, грузят на сани; как поп что-то говорит вдове — и ветер рвет и треплет концы ее черного платка. Неприятное ощущение не проходило, даже усилилось; он с нетерпением ждал конца съемок.

Наконец, отсняли все. Он с наслаждением отодрал бороду, отдал ее гримеру, умылся, получил талон розового цвета. Когда он наконец вышел на улицу, стало легче. Новый микрорайон остался позади, но ветер был и здесь. Он сметал бумажки вдоль улицы, поднимал в воздух пыль и качал ветви деревьев, на которых кое-где уже появились желтые листья. Николай побродил еще по улицам, пытаясь уйти, видимо, от самого себя. Он планировал какие-то дела на этот вечер — но дела в голову не шли.

Николай трезво оценивал свои возможности, не прочил себя в Наполеоны, как какой-нибудь шестнадцатилетний глупыш. Он твердо усвоил по своему опыту, что самое лучшее в жизни — это маленькие радости, особенно когда их много. Крупные успехи хороши только издали, за них слишком дорого приходится платить, и цена часто непропорционально высока. Жить лучше ради жизни — а не ради успехов. Это думал даже не он сам, а решал за него сложившийся его характер — но отчего все-таки так скверно на душе? Ну дали бы, скажем, ему большую роль — что бы изменилось?! Да нет, наверное не в роли тут дело.

Он чувствовал себя как если бы в погожий денек попал случайно в промозглую сырость. На дне души шевелился прочно забытый еще со студенчества вопрос: «Зачем все Это?» В самом деле, зачем ВСЕ ЭТО? Имеет ли какую-то задачу эта жизнь, которая, кажется, вся состоит из нанизанных друг за другом случайных эпизодов, бессмысленных и бессвязных? А если кто и видит этот смысл и эту связь — так ведь всякий видит по-своему. Да и не видят, по правде говоря, никто и ничего. Люди привыкли жить по-инерции, как катится пущенный шар — пока не попадет в лузу. Но кто пустил этот шар? Зачем? Нет ответа. Конечно, есть законы, согласно которым он движется, сталкиваясь, меняет направление… Но в чем смысл этих законов? Вообще, в чем, черт возьми, смысл жизни?

Николай уже давно переболел этими вопросами — и вот сейчас случился своеобразный рецидив. Но он отнесся к этому спокойно — всё равно все эти рассуждения о вечности, о смысле, о бессмысленности — это все тоже суета; суета сует.

Но смущало его то, что теперь он чувствовал в себе ответы на эти вопросы. Или это только казалось? Так и не сумев ничего понять, он мысленно отмахнулся от себя, словно от маленького ребенка.

Встретив на пути телефонную будку, он решил позвонить жене, что сейчас будет. Зашел, снял трубку, какое-то время слушал сиплый гудок и разглядывал надпись «Митя+Катя». Говорить не хотелось. Он кинул трубку на рычаг, побрел в сторону метро. Минут через сорок он был уже дома.

— Коля? Ты что сегодня рано? — удивилась жена.

— А что, чем позже, тем лучше? — буркнул он в ответ. Она молча пожала плечами, ушла на кухню. Дети были еще в школе, дома было тихо. Николай прошелся по комнате, потом сел в кресло, долго смотрел на соседскую обшарпанную пятиэтажку, облака над ней. Взгляд его упал на недоделанную модель корабля, которую сыну задали в школе. Он взял деревяшку и с полчаса, наверное, достругивал; вначале механически — а потом и с каким-то облегчением, когда модель стала получаться. В итоге вышел отличный кораблик.

Доделав игрушку, Николай вдруг повеселел, и, словно что-то его толкнуло, зашел на кухню, поцеловал жену в щеку — и извинился за грубость. Она не сердилась.

Весна

«А не будет ли хамством, если я ее поцелую?» — подумал Матроскин, и подошел чуть ближе. — «Да нет, пожалуй, обидится.» Он стоял почти вплотную, так, что она чувствовала тепло его тела; он приближался, когда она наклонялась над этюдником — и отодвигался, если она чуть отшагивала назад. Они не сказали еще и двух слов — но скоро он заметил, что краски на палитре все перемешались и растеклись причудливой лужицей, а шейка ее чуть порозовела.

К слову сказать, в ее этюднике краски лежали россыпью, кисти из-под масла шли, видимо, и для акварели — короче, полный бардак — как не преминул отметить Матроскин.

На деревьях вокруг были развешаны желтые листья с отливом в багряное и золотое, солнце проглядывало сквозь узорные кроны — пейзаж осеннего этюда.

Поняв вдруг, что ее смущение сейчас перейдет в свою противоположность, не успев даже осознать, что он делает, Матроскин быстро наклонился, схватил зубами мочку ее уха, несильно, но сладострастно помял, провел по ней языком — невольный взгляд в вырез платья — и быстро отпустил, пока она не успела опомниться; тут же прошел чуть вперед, ближе к этюднику и успел поймать ее взгляд — то ли смущенный, то ли возмущенный — он потерялся в этих глазах.

— Мне чертовски понравился твой этюд! — сказал он напористо и решительно — а она отметила нотки испуганного мальчишки в его голосе, и фраза эта почему-то помнилась ей потом всю жизнь — а он что-то говорил и говорил, торопился, пока она еще не решила, рассердиться ей или улыбнуться.

— Кстати, меня зовут Матроскин, — закончил он фейерверк слов и небрежно — как думалось ему — и бравируя — как показалось ей — достал пачку сигарет, оперся рукой о этюдник — ты мне его подаришь?

— Это же мой зачетный, — как со стороны слышала она свой оправдывающийся голос.

Этюдник так и остался в густой порыжевшей траве, трехногий, обиженно — покинутый; на листе бумаги, приколотом канцелярскими кнопками, расплывалось что-то багряное.

Нателла и Матроскин спустились вниз к реке, бродили вдоль берега не замечая ни темной, как мокрый асфальт, воды, усеянной палой листвой, ни отражавшихся в ней кустов и черных сосен. Потом курили молча, медленно, не глядя друг на друга одну и ту же сигарету по-очереди. Прежде чем поцеловаться, долго, как актеры в плохом фильме, смотрели друг другу в глаза — оба сознательно оттягивали этот момент, чтобы подольше помучить друг друга.

Высотные здания смотрели на них издалека, строго, как идолы с острова Пасхи.

Об этюднике вспомнили только на выходе из парка, оба одновременно, словно проснувшись — и долго хохотали, на зависть прохожим; возвращались еще дольше, чем шли к выходу.

— А зачем ты берешь с собой листья?

— Надо же мне как-то отчитаться, буду дома писать…

— А ты поставь перед собой зеркало — и пиши свои волосы, они у тебя такие же золотистые!

Пока она собирала свой ящик, Матроскин пустился на комплименты. К сожалению, часть из них, и немалую, ему случалось говорить раньше; почувствовав это, она рукой зажала ему рот.

Скоро этюдник был собран, однако Матроскин умудрился оторвать от него ремешок — и нес этюдник в объятиях так же умело, как счастливый отец несет новорожденного.

Наверное, бесполезно было бы ему сейчас внушать, что эта встреча — говоря языком газет — начало тяжелейшего периода в его биографии, что чуть позже все вокруг вдруг обернется сплошным плотным кошмаром…

Кажется, это состояние называют любовью.

Хотя если немного задуматься, станет ясно, что никакой любви, по-правде говоря, на свете и не существует. Просто в юном возрасте (лет в шестнадцать, скажем) в крови происходит какое-то брожение — при этом люди влюбляются в кого ни попадя. А в двадцать лет уже начинаешь понимать — какая это все глупость. Начинаешь понимать что все это уже было с кем-то, и прошло, и забылось и будет с кем-то еще — но все это суета; суета сует. Но даже когда становишься выше и старше всего этого, все же невольно чего-то жаль — как будто что-то потерял. «Шепот, легкое дыханье…» — это уже не повторится. И никогда не будет больше бунинских темных аллей — наш мир уже все это перерос, мы стали выше этого! Но тут уж ничего не поделаешь — ведь все знают, что весна бывает только один раз…

Нателла и Матроскин шли по дорожке, усаженной липами, под ногами шуршали щедро набросанные листья — словно ворохи перфолент. Потом была большая площадь, по которой сновали вперемежку машины и пешеходы, носились дети — эта картина напоминала демонстрацию Броуновского движения в школьном курсе физики. Они пересекли эту площадь по какой-то сложной траектории, прошли мимо магазина с сердитой очередью в внутри, мимо ободранной будки с одиноко живущим внутри телефоном — и затерялись в переулках. Матроскин запомнил только, что в какой-то момент они вдруг оказались посередине дороги и так и шли некоторое время вдоль неё. Вслед за ними медленно катился автобус. Наверное, водителю было интересно, когда же они, наконец, опомнятся и дадут ему проехать. Но скоро ему эта забава надоела, и он нажал на клаксон…

Расставались они в двенадцатом часу, на пороге ее квартиры. Вот-вот должны были нагрянуть родители. Оба были сонные и одуревшие, минут двадцать целовались — на прощанье.

А потом за ней закрылась дверь, и остались — мрак, холод и одиночество. В этой теплой компании Матроскин прошлепал по каменным ступеням подъезда, и погрузился в ночь — как падают в воду; прохладный ночной воздух, листья под ногами, неестественно-резкий, но такой привычный свет фонарей… Он брел, шурша листвой, вдоль аллеи, остановился в конце ее, словно напуганный темными, нависшими контурами зданий. Ветер хлопнул дверью подъезда, подхватил листья с земли — потом запутался в деревьях, пропал.

Он прошел чуть дальше — и медленно оглянулся в тишине. Город многие невольно отождествляют с живым существом. Город спал. Проехал, мигнув красными огоньками, автомобиль, визгнули шины на повороте — и снова тишина.

В его душе причудливо смешались Весна и Осень, он стоял и смотрел — как будто впервые все видел. Над головой, на черном ночном небе — ни единой звезды. Почти скрытая темными ночными громадами, светилась луна — как одинокое окно, за которым не шевельнется ни одна тень…

Анна Монсъ