7135.fb2
Ее колотила дрожь, но какая-то странная дрожь. Совсем не болезненно, но безостановочно и неостановимо, в диком разнобое дергались, стучали, пульсировали, подплясывали все без исключения, казалось, органы внутри нее — каждая даже клеточка, каждое сухожильце, волоконце.
Будто это и в самом деле ее только что безжалостно несло, кувыркало, швыряло и било в убийственной той реке…
Наконец она добралась до кровати. Легла — голову прикрывши рукой, как от побоев. Ей очень хотелось уснуть, ей было плохо, но сон только на рассвете пустил ее.
„По существу предъявленных ей вопросов гр-ка Захарова-Кочубей Анна Петровна, русская, 1901 года рождения, уроженка г. Мурома, показала следующее.
Перстень до недавнего времени принадлежал ей, а точнее, до 29 сентября сего года, когда она подарила перстень внучке, Новоселовой М.Н. Передача перстня Новоселовой М.Н. не имела целью сбыт перстня. Перстень был передан Новоселовой М.Н. на память по причинам слабого здоровья и возможной кончины в ближайшее время. О происхождении перстня ничего определенного сказать не может. Его подарил гр-ке Захаровой-Кочубей весной (февраль — март) 1919 года человек по фамилии или кличке Кочет, которого она называет своим первым мужем, хотя брак не зарегистрирован, но свадьба была. О личности Кочета ничего определенного показать не может. Он был военный, один из командиров отряда. Главным в отряде был по фамилии Перебийнос. На чьей стороне воевал отряд, ничего определенного показать не может, объясняя это молодостью лет и непониманием того, что происходит в мире, кто с кем воюет и из-за чего.
Перстень был передан гр-ке Захаровой-Кочубей, как она думает, в тот момент, когда ее, больную, в бессознательном состоянии оставляли в деревне Васильевка Екатеринославской области (зачеркнуто) губернии. Когда она очнулась, перстень был надет на пальце правой руки камнем внутрь ладони. Больше отряд Перебийноса и человека по имени Кочет, который, наверное, и надел ей на прощанье перстень, гр-ка Захарова-Кочубей никогда не встречала. Обстоятельства появления в отряде: силой ссадили с поезда. О ценности перстня гр-ка Захарова-Кочубей определенно показывает, что ничего не знала. Всю жизнь носила как талисман. Название „Двуликий Янус“ слышит впервые. Никаких ни к кому претензий не имеет.
Протокол с моих слов составлен верно. А. Захарова-Кочубей.“
Когда губастенький, очень юный, напыженный лейтенантик, окончив свои страдания над листом протокола, протянул его Анне Петровне („Подпишите, пожалуйста.“) — Анна Петровна оживилась. Как-то, почти радостно, обеспокоилась.
С интересом взяла протянутый лист, но ее мгновенно, едва она взглянула, отчетливо замутило при виде этой зеленоватой, ужасно плохонькой бумаги, по которой грязно-лилово и расхлябанно влачились — то спотыкаясь и городясь друг на друга, то расползаясь вкривь и вкось — дрянные ленивые каракули, весь вид которых тотчас вызвал у нее мысли о каком-то вырождении. И таким уж безнадежным унынием бездарности пахнуло от этих строчек, что Анна Петровна невольно с новым любопытством вернулась взглядом к лейтенантику, — чтобы тотчас, быстро пожалев, еще больше утвердиться в своем ощущении: „Никудышник, конечно… Всю жизнь, на любом месте — никудышник“.
Лейтенант протянул ей для подписи ручку — шариковую, из тех, что продаются в газетных киосках.
Анна Петровна с усмешкой пренебрежения, сделав пальцами нечто на удивление вельможное, отвергла ее:
— Нет уж, молодой человек. Этим сами пишите. А мне (будьте столь любезны) посмотрите на шкафу ящичек.
В ящичке том — в узком плоском футлярчике из очень когда-то дорогой матово-черной пухленькой кожи она хранила… Нет, надо бы сказать: там жил — на покое, барственно возлежа в пушисто-серебристом бархатном своем гнезде — ее любимый, еще довоенный „паркер“.
Черно-золотой, чуть тяжеловатый для ее руки, со старомодным, но изумительно чутким пером — он выглядел довольно-таки непритязательным, мужиковатым, но был он зато необычайно укладист в руке, безотказен и удивительнейшим образом всегда внушал Анне Петровне ощущение добротной силы, спокойной уверенности в своей силе, даже если она и брала его только затем, чтобы расписаться в получении пенсии.
Она, не торопясь, с наслаждением свинтила массивный колпачок его с зажимом в виде золотой стрелы, открыла свой „паркер“ и даже посветлела лицом, ощутив в руке его наполненность и весомость.
Велела лейтенанту дать что-нибудь твердое — подложить под бумагу. Тот с послушно-бестолковым видом поискал, неуверенно спросил: „Может, моя папка подойдет?“ Она милостиво позволила: „Пусть“.
Попробовала чернила в пере.
Раз-другой повела локтем, делая некое освобождающее движение. Затем твердо подвела к бумаге перо и, не спеша, но и без задержки, точно расписалась:
А. ЗАХАРОВА-КОЧУБЕЙ.
…Чернила стекленели, подсыхая. Анна Петровна тихо смотрела.
Мысль о том, что, быть может, это — последняя в ее жизни подпись, пришла и ушла, ни особой грусти не вызвав, ни волнения.
Она просто смотрела на полтора десятка начертанных ею букв и, пожалуй, была довольна.
Тысячи людей живут, испытывая смутное неудовольствие и неудовлетворенность от того, как выглядит на бумаге их подпись. С юных лет до самой смерти откладывают на потом окончательную ее выделку. Так и не успевают чаще всего…
Анне Петровне не о чем было жалеть. Образ, в который складывались буквы, составляющие ее подпись, был приятен и лестен взгляду, даже такому придирчивому, как ее.
„А“, начертанная узко и стремительно, вознесена была подобно шпилю готического собора. Она могла бы показаться и чересчур высокой, эта „А“, и даже долговязой, но энергичная клинописная поперечинка, удивительно тонко поставленная, мгновенно делала все сооружение очень соразмерным (и кроме того, чуть выступая с левой стороны, она и равновесила довольно рискованный наклон всей буквы вправо).
„З“ была тоже высока и узка в начертании. Пожалуй, что она была и несколько заносчива и суха, но, несомненно, мастерски исполнена. Высокомерно вознесенная ввысь головка буквы состояла при внимательном рассмотрении из множества мелких штрихов, словно бы граней, и от этого, несмотря на малость свою, отнюдь не выглядела легковесной и совсем не будила сравнение со змеиной головкой, как это часто бывает при созерцании „З“ в самых различных написаниях… Нижняя же часть буквы была начертана решительно и хлестко и завершалась петлей — угловатой и резкой, — тотчас переходившей в маленькую „а“, которая жила, тесно прижавшись к заглавной букве своей фамилии, словно почка к ветке.
„X“ была артистична и легка. Однако — только в той своей части, которая шла справа вниз и налево. С вольготным выкрутасом она была исполнена, с размахом и даже бесшабашием, которые, впрочем, кратко и категорично пересекались еще одной клинописной черточкой (явно рифмовавшейся с поперечинкой первой заглавной буквы „А“).
Этот вольный штрих в букве „х“ естественно порождал и соседнюю с ней (через крохотную, отдельно и скромно стоящую, почти чертежно исполненную „а“), согласную с ней „р“, роскошную, слегка богемную, с барочными прикрасами, полнокровную букву, после которой немыслимым казалось ни мелко, ни строго написать следующие за ней „…ов“. И они, действительно, будто на одном веселом и широком дыхании были вычерчены эти „…ов“… (Хотя нельзя тут было не заметить, что „в“ страдает каким-то трудноуловимым изъятием вкуса в написании. То ли неуверенность какая-то была в штрихе, то ли принужденность в переходах… Анна Петровна, впрочем, и сама всегда это ощущала, но — мирилась. Как мирится человек с некоторыми, явно не самыми лучшими, чертами своего характера.)
И завершалась фамилия неожиданной после роскошных, щедрых жизнелюбивых „… ров…“ — небольшой, аккуратно замкнутой, чуть поодаль ото всех стоящей чертежной монашенкой „а“.
А дальше шла веселая вторая ее фамилия — Кочубей.
Ей всегда чудилось какая-то жаркая степь, чубы, бунчуки, веющие по ветру, широта, веселие и размах, когда она произносила эту фамилию.
Будто скачком, на мгновение прибывало кислорода в крови.
И ее, эту фамилию, писать, конечно же, надо было только так: с этим ударением, двумя клиньями, широким и резким „у“, с этим веселым „б“, который обязательно должен был трепыхать по ветру своим завитком, с этим заглавным „К“, сработанным словно бы тремя сабельными ударами, с этим апострофом, завершающим „…ей“ — который, будто птица, взлетал вверх и, как птица же, но уже мертвая птица, падал оземь.
Эти семь знаков живо напоминали ей человека, который носил когда-то и дал ей эту фамилию.
И даже сейчас ей доставляло радость писать: КОЧУБЕЙ.
Чернила подсохли. Анна Петровна медлила выпускать бумагу из рук.
Как впервые, как в последний раз, вглядывалась она в свою подпись.
Это была целая страна, да.
Это был живо живущий, красивый и гордый город — на берегу уныло-лилового моря, которое, как до горизонта, простиралось до верхнего края листа. Бестолково-толкливые волны-слова, лезущие, мнущие друг друга, более всего напоминающие нашествие грязных, волосатых гусениц, — подступали к самым стенам этого града и, казалось, вот-вот затопят его.
Лейтенант, взявший в руки лист, тоже будто бы что-то увидел.
Рассматривал подпись долго. И был он в этот момент похож на мальчишку — на несчастного мальчишку — который, увы, упустил время умнеть.
И Анна Петровна опять пожалела его.
Бережно — как лист, например, офорта — лейтенант уложил бумагу в папку. Попереминался с ноги на ногу.
Нужно было идти, а ему, кажется, хотелось что-то еще, не казенное, сказать этой старой женщине, чем-то явно его поразившей. Дураковато, словно бы в ожидании чего-то, зрил он на Анну Петровну; вдруг загадочно покраснел — аж залился румянцем по щекам и даже шее — рассердился, буркнул „до свидания!“ и, стукаясь обо все, какие возможно углы, стал выбираться из комнаты, смущенно бормоча под нос себе чертыхания…
Но он — нечаянно — так взвизгнул на пороге сапогами по битому стеклу, так ужасно, что Анну Петровну, уже добродушно и чуть насмешливо глядевшую ему вслед, будто ударило — будто в какое-то нервное, донельзя нежное сплетение ударило! И тотчас ее скорчило в тесный куколь от отвращения, и страдания, и злобной ненависти!
Зрачки ее мгновенно и остренько сузились.
Предсмертное отчаяние с хрустом запрокинуло голову.
И обморок — в который уже раз за эти дни! — настиг ее.
…………………………………………………………………………………………