71727.fb2 Память Тиресия: Интертекстуальность и кинематограф - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 27

Память Тиресия: Интертекстуальность и кинематограф - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 27

Можно даже утверждать, что Сандрар не только вложил в картины Леже новый смысл, но в какой-то степени отнял их у самого художника, включив в соб­ственный, сконструированный им контекст. Ситуация усложняется еще и тем, что и после создания фильма Леже выполнил несколько картин, в которых вос­произвел мотивы своего кино. Это, например, «В честь танца» (1925), где на фоне концентрических кру­гов изображены две механические ноги, явно восходя­щие к ногам манекенов из фильма. Это и «Композиция с четырьмя шляпами» (1927), где в центре изображено лицо с родинкой на щеке, а по краям — канотье, лож­ки, бутылки. Со стороны нижнего обреза картины изображена рука, держащая серый котелок. К. Деруе называет эту картину «тщательно сделанным ребу­сом». В большом лице он видит Кики — модель фильма Леже, а в котелке — котелок Чарли (или Леонса Розенберга, — осторожно замечает исследова­тель) (Деруе, 1989:132—138). Мы видим, что фильм начинает подчинять себе интерпретацию живописи. Кино оказывается для живописи «сильным» интертек­стом. Это связано с тем, что оно обладает более пол­ным набором признаков текста (более легкой членимостью на фрагменты, протяженностью во времени, началом и концом). Именно введение кинематографи­ческого интертекста и позволяет Деруе осуществлять свои более чем произвольные интерпретации, такие, например, как поиск конкретного обладателя котел­ка — если не Чаплина, то Розенберга, с которым Леже в августе 1924 года ездил в Равенну.

Если «Механический балет» оказывается доста­точно «сильным» интертекстом для некоторых картин Леже, то и воображаемый кинематограф Сандрара обладает не меньшей объяснительной энергией. Ведь он связан с куда более развернутой программой, чем любой текст самого Леже. Именно таким образом сандраровский интертекст мог включиться в фильм

265

Леже (возможно, даже на этапе его создания). Как бы то ни было, этот интертекст освобождает фильм от любой наррации, позволяя ему ограничиться лишь изложением первоэлементов языка, который с его помощью отсылает к системе и приобретает смысл через внеположенные фильму литературные источни­ки. Огрубляя, можно сказать, что Сандрар придумал кино, чтобы его собственная литература могла на нем «паразитировать», черпать в нем новый язык. Леже сделал кино, которое могло «паразитировать» на сандраровской литературе, он воплотил на экране речь чей бессвязный, по видимости, лепет повествовал о полном драматизма мифе, заключенном в книгах его друга.

Глава 5. Интертекст против интер­текста («Андалузский пес» Бунюэля—Дали)

Кино служило литературной моделью не только для Сандрара, но и для других писателей-авангардистов. Оно позволяло фиктивно выйти за рамки литературы, подвергнуть ее радикальному обновлению. Вообра­жаемое кино авангардистов в силу этого часто вовсе не было предназначено для постановок, сохраняя все свое значение именно как литературный факт. Именно этим объясняется, на наш взгляд, значитель­ная диспропорция между количеством задуманных и поставленных сюрреалистами фильмов. До нас дошло множество сюрреалистических сценариев. Перечи­слим самые существенные: «Кинематографические поэмы» и «Украденное сердце» Ф. Супо; «Раковина и священник», «Восемнадцать секунд», «Бунт мясника» и др. А. Арто; «Полночь в два часа», «Тайны метропо­литена», «В свином жаркое есть клопы» и многие дру­гие Р. Десноса; «Зрелые веки», «Перекладина», «Мта-

266

зипой» Б. Фондана; «Пюльшери хочет машину» Б. Пере; «Восьмой день недели» Ж. Рибмон-Десеня; «Жемчужина» Ж. Юнье, «Закон аккомодации у кри­вых «Сурсум корда»» Ф. Пикабиа и др. Из них были поставлены лишь «Раковина и священник» (реж. Ж. Дюлак, 1927), отвергнутый сценаристом (Арто), и «Жемчужина» Юнье (реж. А. д'Юрсель, 1928—1929). Пантеон сюрреалистических фильмов крайне мал. К указанным можно добавить «Андалузского пса» (1928) и «Золотой век» (1930) Луиса Бунюэля и Сальвадора Дали и, возможно, «Морскую звезду» (1928) Мана Рея и Робера Десноса.

Установку на создание кинематографа, не предназ­наченного для киноэкрана с полной откровенностью выразил в 1928 году Бенжамен Фондан: «ОТКРОЕМ ЖЕ ЭПОХУ НЕСНИМАЕМЫХ СЦЕНАРИЕВ. В них обнаружится что-то от удивительной красоты зародыша. Скажем сразу же: эти сценарии, написан­ные для того, чтобы их читать, в скором времени будут затоплены «литературой» <...>, ведь настоящие сценарии по самой их природе трудно читать и невоз­можно писать. Так для чего же сознательно связы­ваться с этим небытием? с какой целью? Дело в том, что часть моего «я», вытесненная поэзией, в стремле­нии поставить свои собственные горестные вопросы, обнаружила в кино универсальный рупор» (Вирмо, 1976:73).

Сценарий как жанр, который «трудно читать и невозможно писать», противопоставлялся литературе как форма поэзии. Оппозиция «литература / поэзия» вообще характерна для сюрреалистов. К первой отно­сились все стереотипы письма, ко второй — их преодо­ление. Р. Деснос, в частности, полагал, что именно через кино проходит фронт «великой битвы, повсюду противопоставляющей <...> поэзию литературе, жизнь искусству, любовь и ненависть скептицизму, револю­цию контрреволюции» (Деснос, 1966:157). Тот же Дес-

267

нос видит в кинематографе замечательное чисто меха­ническое орудие борьбы с чтением, так как темнота зала «мешает иллюзорному чтению учебников и обра­зовательных книг всякого рода» (Деснос, 1966:165). Кино, с точки зрения сюрреалистов, противостоит «высокой» буржуазной культуре как ее агрессивное отрицание. В первом «Манифесте сюрреализма» (1924) Андре Бретон писал: «Отныне я весьма склонен со снисхождением отнестись к научным мечтаниям, столь непристойным во всех отношениях. Радио? Хорошо. Сифилис? Если угодно. Фотография? Не вижу препятствий. Кино? Ура темным залам!» (Бре­тон, 1973:62).

Таким образом, кино воспринималось как средство борьбы с культурой, впрочем отнюдь не предполагав­шее (о чем свидетельствует поток сценариев) отказа от словесной формы. Кино могло принимать форму словесного преодоления традиции словесного искус­ства. Словесный текст, ориентированный на кинопо­этику, должен был в силу этого входить в отношения отрицания с широким литературным интертекстом. Кинематограф подключал его к своего рода негатив­ной интертекстуальности, отрицанию культурного контекста.

Рассмотрим в этой перспективе некоторые черты первого безоговорочно принятого сюрреалистами фильма — «Андалузского пса» Бунюэля—Дали.

Фильм сознательно делался именно как образец сюрреалистской поэзии в кино. По заявлению Буню­эля, ««Андалузский пес» не мог бы существовать, если бы не существовало движение, называемое сюрреалистским. По своей «идеологии», психической моти­вации и систематическому использованию поэтичес­кого образа как оружия ниспровержения общеприня­тых понятий этот фильм соответствует всем характе­ристикам подлинно сюрреалистического произведе­ния» (Бунюэль, 1978:151—152).

268

Такая установка, по-видимому, в какой-то степени могла стимулировать попытку прямого переноса структуры сюрреалистского тропа из литературы в кино. Значительный интерес в этой связи представ­ляет знаменитый пролог фильма, построенный на параллели между разрезаемым бритвой глазом и обла­ком, пересекающим лунный диск. Этот пролог в боль­шинстве случаев давал основание для психоаналити­ческой интерпретации1. Однако в последнее время исследователи обратили внимание и на квазилитера­турную структуру данного сравнения. Американская исследовательница Линда Уильяме, например, рассма­тривает метафору луны и глаза как редкий случай «метафоры-в-синтагме» с перевернутым взаимоотноше­нием сопоставляемых элементов. Л. Уильяме справед­ливо отмечает, что традиционная метафора обычно основана на сближении некоего человеческого дей­ствия в диегесисе с внедиегетическим элементом при­роды. В фильме же Бунюэля луна и облако относятся к диегесису, что подчеркивается направлением взгляда героя пролога (самого Бунюэля), вышедшего на бал­кон, а человеческое действие из первого члена сравне­ния становится вторым. Таким образом, не глаз срав­нивается с внедиегетическои луной, но внутридиегетическая луна — с глазом «плохо» включенной в диегесис женщины (Уильяме, 1976:30—31). Конечно, такую реверсию членов сравнения в данной метафоре можно интерпретировать как чисто сюрреалистскую и сде­лать на ее основании далекоидущие выводы о перево­рачивании в этом фильме. Но дело, по-видимому, обстоит несколько сложнее. Отношения с культурой не поддаются столь простому «метафорическому» переворачиванию.

Сам Бунюэль утверждает, что образ глаза, разреза­емого бритвой, приснился ему: «Приглашенный в Фигерас к Дали провести у него несколько дней, я рас­сказал ему, что недавно мне снилось вытянутое обла-

269

«Андалузский пес». Бритва и глаз

270

ко, перерезающее луну, и лезвие бритвы, вскрыва­ющее глаз» (Бунюэль, 1986:125). Жорж Батай, одна­ко, приводит иную версию: «Бунюэль сам рассказывал мне, что этот эпизод придумал Дали, которому он был непосредственно подсказан подлинным видением узкого и длинного облака, перерезающего лунный диск» (Батай, 1970:211).

Отсылки к сновидениям, чрезвычайно характерные для сюрреалистов, часто служат вытеснению источни­ка, камуфляжем тех реальных интертекстуальных свя­зей, которые скрываются за тропами. Сон замещает источник цитирования, выводя его из сферы культуры в сферу физиологии, эротики, подсознания. Есть, однако, все основания утверждать, что мотив разреза­емого глаза является контаминацией нескольких источников. Дали использует его уже в 1927 году в тек­сте «Моя подруга и пляж»: «Моя подруга любит <...> нежность легких разрезов скальпеля на выпуклости зрачка...» (Дали, 1979:48). Ф. Аранда возводит этот мотив к стихотворению Э. Ларреа 1919 года (Аранда, 1975:67). Он также может интерпретироваться в общем контексте темы слепоты, характерной для фильма — выколотые глаза ослов, слепые, закопан­ные в песок в финале и т. д. Остановимся еще на одном возможном источнике этого мотива — романе Рамона Гомеса де ла Серны «Киноландия».

Бунюэль восхищался Гомесом де ла Серной, явно переоценивал его роль в развитии кино2 и даже соби­рался привлечь в качестве сценариста для работы над «Андалузским псом» (Аранда, 1975:59), а еще до воз­никновения этого замысла хотел поставить сценарий писателя «Капричос», состоявший из шести новелл (Драммонд, 1977:60).

Знакомство Бунюэля с литературной киноутопией Рамона Гомеса де ла Серны не вызывает сомнений. «Киноландия» близка сюрреалистам своим взглядом на мир сквозь призму кинематографа. Параллели к

271

прологу бунюэлевского фильма имеются в главе «По­хищенная родинка», где речь идет о «трагическом происшествии»: муж кинозвезды Эдмы Блэк «связал свою жену и с помощью скальпеля вырезал родимое пятно, находившееся у нее на спине. Чтобы вырезать родинку, Эрнесто Уорд так глубоко погрузил скаль­пель, что кровь хлынула целым фонтаном: Эдма была обескровлена, словно родинка была тампоном, сдер­живающим всю ее кровь» (Гомес де ла Серна, 1927:48). Но писатель усиленно подчеркивает травестийную обратимость родинки Эдмы Блэк, которая может легко замещаться. Родинка кинозвезды может быть глазом: «Вырвать трепещущую родинку почти то же самое, что вырвать из тела живой глаз» (Гомес де ла Серна, 1927:48); она может быть бриллиантом: «Крупнейший бриллиант, оправленный в платину, не мог сравняться в цене с этой родинкой» (Гомес де ла Серна, 1927:48); она может быть маяком: «Вся она обратилась спиной к самой себе и вечно воображает, что ее родинка светит сильнее, чем самый большой на свете маяк» (Гомес де ла Серна, 1927:49). Родинка Эдмы Блэк вдруг оказывается на луне: «На миловид­ном лике луны этого дивного вечера, возле уголка ее губ, расплывшихся в широкой улыбке, виднелась настоящая человеческая родинка» (Гомес де ла Серна, 1927:50). Она приобретает свойства эротического сим­вола: «Эльза сказала: «Если бы какой-либо мужчина сделал то же со мной, я откусила бы ему нос» (Гомес де ла Серна, 1927:49). Нос здесь — явный эвфемизм, выдержанный в традициях эротической травестийности. Таким образом, подчеркивая версатильность родинки, писатель строит длинную цепочку взаимоза­меняемых мотивов, многоступенчатую развернутую метафору: родинка — глаз — маяк — луна, далее — юпитеры и рефлекторы киностудии. Слепящий свет маяка-луны-юпитеров связывается писателем с моти­вом слепоты (одним из важнейших в «Киноландии»):

272

«...одно из величайших наслаждений киноартистки, приносящей себя в жертву толпе, сжечь свои глаза в ярком пламени света. <...>. Для кинематографа голос, слово, тонкие изящные оттенки речи заключены в глазах. Поэтому о потерявших зрение можно сказать, что они немы для кинематографа» (Гомес де ла Серна, 1927:73). Подобные метаописательные развернутые метафоры характерны и для сюрреалистской поэтики, однако взаимозаменяемость мотивов в «Киноландии» носит еще половинчатый характер: «вырвать родинку почти то же самое, что вырвать глаз». Субституция глаза и родинки здесь осуществляется в фигуратив­ном, дискурсивном плане, лишь опосредованно воз­действующем на референтный, диегетический план повествования. .

Диегетическое совмещение луны и глаза в «Анда­лузском псе» ведет к более радикальному смещению дискурсивного и референтного планов, которое в пол­ной мере обнаруживается в основной части фильма.

Метафора пролога обладает еще одним важным свойством. Сближаемые образы здесь объединяются, по преимуществу, на основе чисто внешнего, фор­мального сходства. Круг луны и шар глаза могут поэтому легко взаимозаменяться. Такая акцентировка внешней формы призвана разрушить устоявшиеся семантические связи и подменить их иным способом взаимодействия означающих. Перенос акцента с семантики на внешне-формальную сторону сближае­мых образов лежит в основе сюрреалистской страте­гии обновления языка. Майкл Риффатерр так опреде­ляет свойство союза в сюрреалистских текстах: «Сое­динительный союз, став формальным субститутом синонимии, метафорически сближает слова, не име­ющие никакой семантической связи» (Риффатерр, 1979:223). В «Андалузском псе» функцию соедини­тельного союза выполняют монтажные иллюзии про­странственной объединенности двух сближаемых эле-

273

ментов, наплыв, «странное» соединение двух и более предметов в одном абсурдном образе и т. д. Таким образом, кино в силу своей «аграмматичности» может обходиться для аналогичных построений без грамма­тической симуляции синонимии на основе соедини­тельных союзов.

Сцепление логически несоединимых элементов, будь то через соединительные союзы в словесном тек­сте, или через монтаж в кинематографическом, приво­дит к парадоксу. С одной стороны, мы имеем целые «скопища» анаграмматизмов, аномалий, которые неизбежно толкают к интертекстуальному прочте­нию. Эти странные, ненормализуемые цепочки бук­вально вопиют о своей цитатности. С другой стороны, снятие семантических связей переносит акцент на чистую синтагматику. Нам как будто предлагают читать текст, обладающий значением только в непо­средственности своего развертывания, текст, который весь сосредоточен в синтагме и отрицает все парадиг­матические связи. В этом отношении сюрреалистский текст (и нам предстоит в этом убедиться) является пря­мой противоположностью «Механическому балету» с его повторами и маниакальным изложением парадиг­мы, по существу, отрицающими синтагматическое измерение.

Сами сюрреалисты с их постоянными ссылками на сновидения, медиумичность автоматического письма и т. п. как будто побуждали к психологизирующему чте­нию, например, сквозь призму фрейдизма. Неясный код текста тем самым прятался в темноте подсозна­ния. Риффатерр указывает, что элементы сюрреали­стических текстов читаются как иероглифы: «Мы понимаем их не как речь и даже не как изолированные символы, они скорее представляют речь, ключ от которой где-то упрятан» (Риффатерр, 1979:249). Мы уже писали об «иероглифичности» цитаты. Но в дан­ном случае это иероглиф, отсылающий не к интертек-

274

сту, а к тексту подсознания. Такой, во всяком случае, была сознательная стратегия сюрреалистов, посто­янно упоминавших об автоматизме письма и сновиде­ний. Эта стратегия себя, оправдала, ибо именно через посредство психоанализа удалось достаточно эффек­тивно проинтерпретировать многие сюрреалистичес­кие тексты.

И все же отсылка к бессознательному была лишь паллиативом. Основное в сюрреалистической страте­гии сводилось к иному. Риффатерр совершенно точно заметил, что семантические аграмматизмы у сюрре­алистов постоянно компенсируются «грамматичностъю» на уровне структуры. «Абсурд, нонсенс, в силу одного того, что они блокируют декодирование, заставляют читателя непосредственно читать структу­ры» (Риффатерр, 1979:249), — замечает исследова­тель.

В дальнейшем нам и предстоит понять, до какой сте­пени структура, синтагма в состоянии нормализовать текст, не получающий нормализации на уровне «обыч­ной» работы интертекста, традиционной дешифровки цитат. Кино в этом смысле, конечно, является осо­бенно удачной моделью. Именно оно как бы позво­ляет разгрузить семантику, уйти от того поля ассоциа­ций, которое тяготеет над вербальными элементами. Кино гораздо легче, чем литература, способно акцен­тировать внешнюю, зримую сторону предмета, как бы оторвав ее от семантического наполнения последнего. Отсюда и мимикрия ряда сюрреалистских текстов под

кинематограф.

Самый простой способ такого синтагматического сближения предметов без учета их символизма и зна­чения — это, конечно, сближение на основе внешне-формального сходства. Проще всего такое сходство улавливается при наличии некой общей геометричес­кой формы, через которую возможны переходы-взаимосближения предметов. Наиболее элементарной

275

формой такого рода является круг, недаром приобре­тающий в поэзии сюрреалистов столь важное значе­ние.

С исключительной последовательностью переход одного предмета круглой формы в другой представлен в сценарии Робера Десноса «Полночь в два часа» (1925). Приведем выборочно кадры из этого сцена­рия:

23. Круги на воде.

27. Совершенно круглое солнце.

30. Зажженная лампа. Круг света на потолке. Круг, рисуемый абажуром на полу.

32. Ночь. Совершенно круглая луна...

33. <...>. Круглые тарелки. Круги салфеток.

36. Круглая кнопка на двери медленно крутится...