71735.fb2 Папийон - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 52

Папийон - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 52

Начальник взял телефонную трубку.

- Ничего? Странно. Он заявляет, что у него амнезия. Отчего? Удар по голове... Так. Понимаю. Симулирует. Выясним. Простите за беспокойство, шеф. Проверю. До свидания. Дам вам знать.- Теперь ко мне: - А ну-ка, покажи голову, комедиант. Действительно, шрам. И большой. А как же ты помнишь, что после этого удара ты потерял память? Что скажешь?

- Не могу объяснить. Помню только удар и что зовут Шаррьер. И еще кое-что, но немного.

- Куда вас заносит, когда все уже сказано и сделано?

- Это - вопрос? Вы спрашиваете, давно ли я получаю пищу и сигареты. А я вам отвечаю, что решительно ничего не помню. Может, первый раз, а может, и тысячный. Что стряслось с памятью - не могу сказать. Это все. Делайте, что хотите.

- Что хочу, это проще простого. Ты жрал, как боров, все это время. Придется похудеть. Лишаешься ужина до конца срока.

В тот же день я получил записку через второго уборщика. К сожалению, не смог ее прочитать, поскольку она была написана простыми чернилами. Ночью зажег сигарету, оставшуюся от вчерашнего дня, которую я спрятал под топчаном так удачно, что ее не обнаружили во время шмона. Поднеся записку ближе к огоньку сигареты, я с трудом разобрал: "Уборщик не проболтался. Он сказал, что принес тебе поесть только второй раз. Он вызвался помогать тебе добровольно, поскольку знал тебя во Франции. Никто на Руаяле не пострадает. Мужайся".

Вот так я лишился кокосового ореха, сигарет и вестей от друзей с Руаяля. С ужином тоже покончено. А я ведь привык не голодать, да и десять перекуров скрашивали дни и часть вечеров. Я думал не только о себе, но и о том несчастном малом, избитом до полусмерти. Надо надеяться, что он не понесет сурового наказания.

Раз, два, три, четыре, пять, кру-гом... Раз, два, три, четыре, пять, кру-гом. Не так-то легко будет сесть на голодную диету. Как выдержать? Может быть, по этой причине надо менять тактику? Например, лежать как можно больше, чтобы не растрачивать энергию. Меньше двигаешься - меньше сжигаешь калорий. Днем часами будешь сидеть. Совсем другая жизнь, значит, надо учиться жить по-другому. Четыре месяца - это сто двадцать дней. На предписанной диете через сколько же дней я ослабею? По крайней мере два месяца продержусь.

Значит, останется два самых критических. Если основательно ослабею, ко мне тут же пристанут все болезни. Решил лежать с шести вечера и до шести утра. Буду ходить после кофе и чистки горшков, скажем, два часа. В полдень, после обеда, еще примерно два часа. Итак, получается четыре часа. А остальное время буду сидеть или лежать.

Трудно будет совершать астральные полеты без доведения себя до физического изнеможения. Однако буду стараться их продолжать.

Сегодня, после долгах раздумий о судьбе моих друзей и того несчастного малого, подвергшегося из-за меня такому скотскому истязанию, я решил следовать новому распорядку дня. Получилось неплохо, только время потекло медленнее, да ноги, привыкшие уже к усиленной ходьбе, горели, как от муравьиных укусов, и требовали движения.

Уже десять дней я подчиняюсь этому режиму. Круглосуточно ощущаю голод. Постоянно чувствую усталость. Страшно не хватает кокосового ореха, чуть меньше - сигарет. Ложусь очень рано и как можно скорее "вылетаю из камеры". Вчера я побывал в Париже в ресторанчике "У мертвой крысы" и пил шампанское с друзьями. Среди них был и Антонио Лондонец, испанец родом с Балеарских островов, но говоривший по-французски, как парижанин, и по-английски, как истинный англичанин. На следующий день в кабачке "У каштана" на бульваре Клиши он всадил пять пуль в одного из своих друзей. В преступном мире такое происходит часто, когда сердечная дружба неожиданно перерастает в смертельную ненависть. Да, вчера я был в Париже и танцевал под аккордеон в "Малом саду" на авеню Сент-Уан, где посетители были в основном с Корсики или из Марселя. Все друзья прошли перед моими глазами в этом мнимом путешествии с таким убедительным правдоподобием, что я нисколько не сомневался в их присутствии, а тем более в своем присутствии во всех тех местах, где веселилась ночная публика.

Итак, через очень скудную диету, даже при сокращенных нагрузках на ноги, я достиг того же результата, какого обычно добивался через физическую усталость. Образы прошлого с такой силой вырывали меня из камеры, что я в действительности провел больше времени как свободный человек, нежели как узник в одиночке.

Остался только один месяц. За последние три ел всего ничего: утром получал пайку хлеба да в полдень горячий жидкий суп с ошметком вареного мяса. Я постоянно был голоден и каждый раз начинал обед с тщательного изучения злополучного кусочка мяса, чтобы удостовериться, что это все-таки мясо, а не просто мясная кожица. Впрочем, чаще всего так оно и было.

Я сильно потерял в весе и понял, насколько важен был для меня кокосовый орех для поддержания здоровья и сохранения рассудка в этом ужасном состоянии изоляции от жизни. Мне повезло, что в течение двадцати месяцев я получал кокосовые орехи.

Сегодня утром у меня сдали нервы: за кофе я съел полпайки хлеба, чего раньше почти не позволял себе. Обычно я разламывал пайку на четыре примерно равные части и ел в шесть, в полдень, еще раз в шесть и, растягивая понемногу, ночью. "Почему ты это сделал? - ворчал я на себя.- Неужели сейчас, когда уже виден конец, ты готов рухнуть, как старая развалина?" - "Ты голоден и у тебя нет сил".- "Не притворяйся. А вот так жрать - ты думаешь, их наберешься? Ты ослабел, это верно, но ты же не болен - в этом-то и заключается главная твоя победа. Логически рассуждая, ты выиграл, с некоторой долей везения, партию у "Людоедки"". После двухчасовой "прогулки" по камере сижу на бетонной тумбе, которая служит мне стулом, и размышляю. Еще тридцать дней, или семьсот двадцать часов, и дверь камеры откроется и мне скажут: "Заключенный Шаррьер, выходите. Вы отбыли свой двухгодичный срок одиночного заключения". А что скажу я? А вот что: "Да, закончилась наконец моя двухлетняя голгофа". Тихо, не спеши! А если это будет начальник тюрьмы, перед которым ты разыгрывал дурочку с провалом памяти? Ты продолжишь совершенно спокойно: "Как, разве меня простили? Мне можно ехать во Францию? Пожизненное заключение закончилось?" Стоит посмотреть, как вытянется у него физиономия, когда он убедится, что совершенно несправедливо приговорил тебя к воздержанию от пищи. "Слушай, дружище, да что с тобой? Справедливо, несправедливо - начальнику наплевать и растереть! Ты, пожалуй, не дождешься от него признания своей ошибки. Подумаешь, важность какая, при его-то умственных способностях! Ведь не дурак же ты, чтобы поверить, что этого типа могут замучить угрызения совести из-за несправедливо наложенного наказания. И думать забудь, что тюремщик может быть нормальным человеком. Ни один уважающий себя человек не пойдет к ним служить. Хотя кое-кто умеет приспособиться ко всему, даже быть мерзавцем всю свою жизнь. Может быть, ближе к могиле, и только тогда, из страха перед Богом (если верующий), он вострепещет и раскается. И то не из-за своих подлых дел, вызвавших угрызения совести, а из чувства животного страха перед Всевышним, кто, в свою очередь, может спустить его в преисподнюю. Так что, когда выйдешь отсюда и попадешь на какой-нибудь из островов - неважно какой,-не имей никаких дел с этим крапивным семенем. Каждый из нас занимает свое место с той или другой стороны невидимой стены. По одну сторону - жалкое убожество, мелкое и бессердечное начальство, патологический, вошедший в привычку садизм. По другую - я и мне подобные, совершившие, правда, серьезные преступления, но у которых через страдания открылись замечательные черты: доброта, самопожертвование, сострадание, великодушие, мужество. Говорю со всей искренностью: я предпочту быть узником, чем тюремщиком.

Осталось двадцать дней. Я очень ослабел. Заметил, что пайка хлеба с каждым днем уменьшалась. Что за подлая душа готовила для меня особую пайку, отбирая последние крохи? И суп превратился в пустую горячую водичку с голой костью или жилой. Я стал опасаться, что заболею. Эта мысль преследовала меня как наваждение. Я настолько ослаб, что рассудок мой непроизвольно блуждал Бог весть в каких видениях. При этом я не спал, а лежал с широко открытыми глазами. Глубокое изнеможение и сопутствующая ему депрессия сильно волновали меня. Я сопротивлялся, и мне с трудом удавалось не сломаться каждые очередные двадцать четыре часа. Но с каким трудом!

В дверь поскреблись. Я выхватил записку, написанную фосфоресцентными чернилами. От Дега и Гальгани. "Пришли строчку. Очень обеспокоены твоим здоровьем. Осталось девятнадцать дней. Мужайся. Луи, Игнас".

В записке клочок чистой бумаги и грифель. Я написал. "Креплюсь. Очень ослаб. Спасибо. Папи". Когда уборщик снова поцарапал в дверь, я выбросил ему записку. Ни сигарет, ни кокосового ореха. Зато записка стоила и того и другого. Знак удивительной продолжительной дружбы оказался для меня необходимой и своевременной поддержкой. Они там знают, в каком состоянии я нахожусь. Если заболею, то наверняка добьются вызова ко мне врача. Они правы: осталось только девятнадцать дней. Я приближаюсь к финишу этой изнурительной гонки, в которой состязаюсь со смертью и безумием. Мне нельзя болеть. Что мешает мне поменьше двигаться, чтобы сберечь столь нужные калории для поддержки организма? Перестану ходить утром и в полдень и выиграю два раза по два часа. Это единственный способ продержаться. Решено. Двенадцать часов лежу и двенадцать сижу на тумбе, не двигаясь. Время от времени встаю, сгибаю ноги в коленях и делаю движения руками. И снова сажусь. Осталось только десять дней.

Я гулял где-то на Тринидаде, убаюканный жалобными звуками однострунных яванских скрипок, когда истошный человеческий крик опустил меня на землю. Крик шел из соседней камеры или рядом с ней. Я услышал:

- Мерзавец, спускайся ко мне в яму. Ты еще не устал смотреть на меня сверху? Ты же теряешь половину спектакля из-за недостатка света в этой дыре.

- Замолчите или вас сурово накажут! - ответил багор.

- Ха, ха1 Рассмешил, хрен собачий. Разве можно придумать что-нибудь похуже этой немоты? Наказывай, если хочешь; бей, если нравится, палач проклятый, но ты не найдешь ничего похожего на тишину, в которой меня так долго держат. Нет, нет и нет1 Не хочу, больше не могу жить без слова. Уже три года, как мне следовало тебе сказать: "Дерьмо, грязная скотина". И я, набитый дурак, ждал тридцать шесть месяцев, чтобы сказать, что я о тебе думаю! Боялся наказания! Плевал я на тебя и на все твое племя!

Через несколько минут открылась дверь, и я услышал:

- Не так. Давай сзади - это покрепче.

А бедняга орал:

- Надевай, как хочешь, свою смирительную рубашку! Давай сзади, чтобы задушить! Засупонивай, надави коленом. Это не помешает мне сказать, что надо драть твою мать-потаскуху за то, что принесла такого выродка.

Крик оборвался: наверное, в рот ему забили кляп. Дверь закрылась. Эта сцена, должно быть, разволновала молодого стражника, потому что спустя несколько минут он остановился над моей камерой и сказал:

- Этот малый, видно, спятил.

- Вы думаете? Между прочим, все, что он сказал, не лишено смысла.

Багра задело - уходя, он бросил в ответ:

- И вы тоже? От вас я этого не ожидал.

Этот случай отрезал меня от Тринидада, где живет столько добрых людей, от скрипки, милых девочек-индусок, Порт-оф-Спейна. Он вернул меня в печальную действительность тюрьмы-одиночки.

Осталось десять дней, или двести сорок часов.

Эти дни проходили намного легче. Либо тактика ограничения движения приносила свои плоды, либо последняя записка и моральная поддержка друзей открывали второе дыхание. А вероятнее всего, я почувствовал себя сильнее от одной мысли, запавшей мне в голову: все познается в сравнении. Мне осталось сидеть в камере-одиночке двести сорок часов. Я ослаб, но сохранил ясность рассудка. Энергия восстановится, как только получит небольшую поддержку со стороны окрепшего физически тела. А в это время за стеной сзади, в двух метрах от меня, один бедолага входит в первую стадию сумасшествия - дверь насилия всегда широко распахнута в мир безумия. Он долго не протянет, поскольку его протест дает возможность властям применить самый богатый арсенал методов пресечения, научно обоснованных и ведущих к непременному убийству. Мне совестно чувствовать себя сильнее на фоне гибели другого.

Я спрашиваю себя, неужели и я сам из тех эгоистов, которые зимой носят добротные ботинки, хорошие перчатки и пальто на меху и наблюдают, как простые люди, плохо одетые, дрожащие от холода, с синими руками от утреннего мороза, идут на работу; наблюдают, как они бегут в метро или на первый автобус и чувствуют себя еще теплее и уютнее при виде этого стада и носят свои шубы с большим удовольствием. Все в жизни познается в сравнении. Скажем, мне дали десять лет, а Папийону закатили пожизненно. Верно и другое: мне дали пожизненный срок, но мне двадцать восемь, а ему пятьдесят, хотя дали только пятнадцать.

Все идет к своему логическому концу. И вновь я держу в руке символический трезубец - сила, дух, воля. Я совершу выдающийся побег. О первом только говорят, второй высекут на камне где-нибудь на тюремной стене. Так оно и будет. Не пройдет и полгода.

Последняя ночь в одиночной камере. Прошло семнадцать тысяч пятьсот восемь часов с тех пор, как я вошел в камеру 234. Дверь открывали только однажды,

когда уводили меня к начальнику тюрьмы для наказания. Если не считать тех односложных слов, которыми я перекидывался с соседом в течение нескольких секунд каждый день, со мной разговаривали четыре раза. Первый раз в первый же день, когда мне сказали, что откидной топчан можно опускать только по свистку. Потом с врачом: "Повернитесь. Покашляйте". Более живой и длительный разговор у меня получился с начальником тюрьмы. И вот на днях перебросился несколькими словами со стражником, которого так потрясли признаки сумасшествия у бедного парня. Много это или мало - судите сами. Я спокойно лег спать с единственной мыслью: завтра откроют дверь, и все будет хорошо. Завтра я увижу солнце и, если пошлют на Руаяль, буду дышать морским воздухом. Завтра я буду на свободе. Я прыснул. На свободе? Что ты имеешь в виду? Завтра ты официально начинаешь отбывать свой пожизненный каторжный срок. Знаю, знаю! Но разве можно сравнить жизнь в одиночке с той, что предстоит. В каком состоянии сейчас Клузио и Матюрет?

В шесть часов утра мне выдали хлеб и кофе. Меня подмывало сказать: "Я же выхожу сегодня, к чему все это?" Но вовремя спохватился, вспомнив, что у меня провал памяти. Не смей раскрываться и признаваться в том, что ты вешал лапшу на уши начальнику. Кто знает, возьмет да и засадит в карцер еще на тридцать дней. Что бы ни случилось, по закону я должен выйти из одиночной камеры тюрьмы Сен-Жозефа сегодня, 26 июня 1936 года. Через четыре месяца мне исполнится тридцать.

Восемь часов. Съел всю пайку хлеба. В лагере дадут что-нибудь поесть. Открылась дверь. Появились заместитель начальника тюрьмы и два надзирателя.

- Шаррьер, вы отбыли свой срок. Сегодня двадцать шестое июня тысяча девятьсот тридцать шестого года. Следуйте за нами.

Я вышел. На дворе уже ярко светило солнце, от которого можно было ослепнуть. Волной накатилась общая слабость. Ноги, словно ватные, с трудом повиновались. Перед глазами расходились черные круги. Идти не более пятидесяти метров, из них только тридцать по солнцу.

На подходе к административному корпусу я увидел Матюрета и Клузио. Матюрет стал кожа да кости, у него впалые щеки, провалившиеся глаза. Клузио лежал

на носилках. Он поседел, и от него исходило дыхание смерти. "Что ж, братки,- подумалось мне,- одиночка не красит. Интересно, как выгляжу я?" Мне давно хотелось посмотреть на себя в зеркало. Я сказал:

- Порядок, ребята?

Они не ответили. Я повторил:

- Порядок, ребята?

- Да,- ответил Матюрет.