71788.fb2 Паутина Большого террора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

Паутина Большого террора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

«На двух самых верхних нарах лежали валетом по два человека. На средних, превращенных в сплошные нары, — семь головой к двери и один у них в ногах, поперек. Под двумя нижними скамейками — по одному, а на них и на вещах в проходе сидели еще четырнадцать зэков. Ночью внизу все как-то сваливались вповалку»[543].

Но было и другое неудобство, едва ли не более существенное. В «столыпинках» конвоиры могли постоянно видеть заключенных: они смотрели, что арестанты едят, слушали их разговоры, решали, когда и куда они пойдут на «оправку». Почти каждый мемуарист, описывающий этапы, упоминает о мучениях, связанных с отправлением естественных нужд. Раз в день, иногда два (а иногда ни разу) конвоиры выводили заключенных в уборную; или же поезд останавливался и людям разрешали выйти.

«Самое худшее происходит, когда после долгих препирательств с конвоем нам позволяют выйти из вагонов и каждый или каждая ищет под вагоном место, чтобы облегчиться под множеством взглядов со всех сторон»[544].

Совсем плохо приходилось тем, кто страдал желудочно-кишечными заболеваниями:

«Заключенные, у которых не было сил удержаться, с хныканьем пачкали свою одежду, а часто и одежду соседей. И даже содружество, рождаемое общей бедой, не могло помешать иным ненавидеть этих несчастных»[545].

Поэтому некоторые зэки предпочитали вагоны другого типа — товарные, или «телячьи». Они не всегда были переоборудованы для перевозки людей; иногда посреди вагона стояла небольшая печка, для спанья сооружались нары. Более примитивные, чем «столыпинки», товарные вагоны не разделялись на секции, и в них было больше пространства. Кроме того, там была «уборная» (дыра в полу), которой можно было пользоваться без особого разрешения конвоя[546].

Однако путешествие в таких вагонах было сопряжено со своими особыми неприятностями. Иногда, к примеру, дыры в полу засорялись. В поезде, где ехал Бука, дыра замерзла. «Что нам было делать?

Мы мочились в щель между дверью и полом и испражнялись в тряпочки, из которых потом делали аккуратные свертки, рассчитывая, что когда-нибудь поезд остановят и откроют двери, чтобы мы могли их выбросить»[547]. В поездах, где ехали ссыльные (мужчины, женщины и дети в одном вагоне), эти дыры (или параши, выливавшиеся в окно) создавали другую трудность. А. Знаменская, девочкой в начале 30-х сосланная как дочь «кулака», пишет, что люди очень страдали «из-за врожденной стыдливости». Даже она «делала это только тогда, когда мама загораживала меня своей широкой юбкой»[548].

Но главными мучениями были не уборные и не стыд, а голод и особенно жажда. Иногда (это зависело от маршрута и типа поезда) заключенных кормили в дороге горячей пищей, иногда нет. В сухой паек на этапах входил хлеб, который выдавали либо дневными 300-граммовыми порциями, либо сразу помногу (скажем, по 2 кг). Помимо хлеба, заключенных кормили селедкой, от которой очень хотелось пить[549]. Воды, однако, редко давали больше, чем по кружке в день, даже летом. Это вошло в систему, и о страшной жажде во время этапов вспоминают многие.

«Однажды мы около трех суток почти не получали воды и, встречая Новый, 1939 год где-то около Байкала, должны были лизать черные закоптелые сосульки, наросшие на стенах вагона от наших же собственных испарений», —

писал Н. Заболоцкий[550]. За двадцать восемь дней поездки, вспоминает Л. Бершадская, воду давали три раза. Заключенные то и дело кричали: «Конвой, — уберите труп!»[551].

Пресловутая кружка в день тоже не спасала от жажды. Евгения Гинзбург пишет о мучительном решении, которое надо было принять:

«Некоторые предпочитают выпить всю дневную порцию с утра. Те же, кто бережет воду, чтобы время от времени пропускать по глоточку до самого вечера, — не знают ни минуты покоя. Все смотрят на кружку, дрожат за нее»[552].

Еще хорошо, что у них были кружки: одна бывшая заключенная на всю жизнь запомнила трагический момент, когда у нее украли чайник, в котором удобно было держать дневной запас воды[553].

Поезд, в котором ехала Нина Гаген-Торн, три дня стоял в Новосибирске посреди лета. Городская тюрьма была переполнена и отказалась принять проезжающий контингент. «Был июль. Жара. Крыша столыпинского вагона накалилась, и мы лежали на нарах, как пирожки в печке». Вагон решил начать голодовку, хотя конвой угрожал новым сроком.

«Не желаем заболеть дизентерией! — кричали женщины. — Четвертый день лежим в говне!»

В конце концов им принесли воды попить и умыться[554].

Поезд, в котором ехала одна польская заключенная, тоже остановился, но в дождливую погоду. Естественно, арестанты попытались собрать воду, стекающую с крыши. Но

«когда мы выставили кружки между прутьев зарешеченных окон, конвоир, сидевший на крыше, закричал, что это запрещено и что он будет стрелять»[555].

Зимой было не лучше. Другая польская ссыльная вспоминала, что, пока ее везли поездом на восток, она получала только «замерзший хлеб и лед вместо воды»[556]. Некоторые категории ссыльных и зимой, и летом испытывали свои особые мучения. Когда один поезд, который вез людей в ссылку, остановился на обычной станции (такое происходило редко), люди бросились покупать у местных жителей съестное.

«Евреи кинулись за яйцами, — вспоминал один поляк. — Они скорее голодали бы, чем стали есть трефное»[557].

Сильнее всего страдали дети и старики. Барбару Армонас, вышедшую замуж за американца, вывезли в составе большой группы литовцев — мужчин, женщин и детей. Среди них была женщина, родившая четыре часа назад, и парализованная старуха восьмидесяти трех лет, которую невозможно было держать в чистоте, —

«очень скоро от нее пошел дурной запах и повсюду на ее коже появились открытые раны».

Ехало три младенца:

«У родителей были огромные трудности с пеленками, потому что регулярно их стирать было невозможно. Иной раз, когда поезд останавливался после дождя, матери кидались наружу стирать их в канавах. У канав порой возникали драки: кто-то хотел мыть в них посуду, кто-то — умываться, а кто-то — стирать грязные пеленки… Родители всеми силами старались держать младенцев в чистоте. Использованные пеленки сушились и вытряхивались. На новые пеленки рвали простыни и рубахи, мужчины иногда обматывали мокрые пеленки себе вокруг талии, чтобы сохли быстрее».

Детям чуть постарше тоже приходилось плохо:

«Несколько дней стояла сильная жара, запах в вагонах был невыносимый, некоторые из нас заболели. В нашем вагоне у двухлетнего мальчика была высокая температура, он постоянно кричал от боли. Кто-то дал его родителям немного аспирина, и это все, чем ему могли помочь. Ему становилось все хуже, и в конце концов он умер. На очередной остановке в каком-то лесу солдаты вынесли его тело из вагона и, по их словам, похоронили. Сердце надрывалось при виде горя родителей и их бессильной ярости. В нормальных условиях и под наблюдением врача мальчик бы выжил. Теперь никто даже точно не знал, где его закопали»[558].

В отношении «контриков» принимались особые меры, и им было еще тяжелее, чем ссыльным. Марию Сандрацкую арестовали, когда ее ребенку было два месяца, и повезли в теплушке, специально отведенной для кормящих матерей. Всего таких теплушек было две, в них разместились 65 матерей с детьми. Поездка заняла 18 дней. Стояла зима, тепла от двух дымных буржуек было недостаточно. Не было ни особого питания, ни достаточного количества теплой воды, чтобы подмыть детей и постирать пеленки, которые стали «грязно-зелеными». Две женщины покончили с собой, перерезав себе горло стеклом. Еще одна сошла с ума, ребенка у нее отняли. Трех детей стали кормить другие матери, одного — сама Сандрацкая. Ее собственная дочь заболела воспалением легких, и ее спасло грудное молоко. Лекарств, конечно же, не было.

В Томской пересыльной тюрьме было не лучше. Дети заболевали. Двое из них умерли. Еще две женщины пытались покончить с собой, но их спасли. Другие решились на голодовку. На пятый день голодовки к ним пришла комиссия из сотрудников НКВД. Во время разговора одна обезумевшая мать бросила в них своего ребенка. Только в женском лагере, где многие заключенные были сестрами и женами «врагов народа», удалось организовать детские ясли. В конце концов Сандрацкая добилась разрешения отправить дочку из лагеря родственникам[559].

Бесчеловечность, о которой пишет Сандрацкая, кажется необычайной. Но ее горький опыт — не исключение. Один бывший лагерный врач пишет о том, как он сопровождал «детский этап» — сорок детей, из них пятнадцать грудных с матерями, плюс две нянечки. Всех посадили в обычный «столыпинский» вагон и очень плохо кормили[560].

Поезда с заключенными иногда делали остановки, но эти остановки не всегда приносили людям облегчение. Арестантов выводили из поезда, сажали в машины и везли в пересыльную тюрьму. Режим в ней был примерно такой же, как в следственной тюрьме, с той разницей, что надзирателям здесь было еще меньше дела до заключенных, которых все равно скоро увезут. Поэтому предвидеть, что тебя ждет в пересыльной тюрьме, было совершенно невозможно.

Поляк Кароль Харенчик, которого отправили с Западной Украины на Колыму в начале Второй мировой войны, сравнил между собой многие пересыльные тюрьмы, где он побывал. В анкете, которую он заполнил для польской армии, он отметил, что во Львове тюрьма сухая, что там «хороший душ» и «довольно чисто». Напротив, киевская тюрьма была «переполнена и неописуемо грязна», она кишела вшами. В Харькове в камеру площадью 96 кв. м втиснули 387 человек, и вшей там было великое множество. В Артемовске в тюрьме царила «почти кромешная тьма» и на прогулку не выводили;

«цементный пол не моют, на нем валяются остатки рыбы. От грязи, вони и спертого воздуха болит и кружится голова».

В Ворошиловграде тюрьма была «довольно чистая», и заключенных дважды в день выводили на оправку. В пересыльном лагере в Старобельске гулять выводили только раз в неделю на полчаса[561].

Возможно, самые примитивные «пересылки» были на тихоокеанском побережье, где заключенные дожидались отправки морем на Колыму. В 30-е годы там был только один пересыльный лагерь — «Вторая речка» близ Владивостока. Но она не справлялась с людским потоком, и в 1938-м были построены еще два пересыльных лагеря — Бухта Находка и Ванино. И все равно для тысяч заключенных, ожидавших погрузки на суда, бараков не хватало[562]. Вот как один из них описывает пребывание в Находке в конце июля 1947 года:

«…под открытым небом содержалось до двадцати тысяч заключенных. Ни о каких помещениях там не могло быть и речи — сидели, лежали и жили вповалку прямо на земле»[563].

Снабжение водой было здесь если и лучше, чем в поездах, то ненамного, притом что людей по-прежнему кормили в разгар лета соленой рыбой.

«По всему лагерю висели плакаты: „Не пейте сырую воду“. Бушевали сразу две эпидемии — тифа и дизентерии. Заключеннные не обращали внимания на плакаты и пили воду, которая сочилась там и сям на территории лагеря… Всякий может понять, как отчаянно мы нуждались в глотке воды»[564].

Для заключенных, которые уже провели в дороге много недель (мемуаристы пишут, что железнодорожное путешествие до Находки могло продлиться сорок семь дней)[565], условия жизни в пересыльных лагерях у Тихого океана были почти невыносимы. Один бывший лагерник вспоминал, что к моменту прибытия этапа в Находку 70 процентов его товарищей страдали куриной слепотой (результат авитаминоза) и поносом[566]. Медицинская помощь почти не оказывалась. Без лекарств и должного ухода в декабре 1938 года в пересыльном лагере «Вторая речка» умер поэт Осип Мандельштам, страдавший параноидальным страхом и помрачениями сознания[567].

Те, кто не слишком обессилел, иной раз могли в этих пересыльных лагерях заработать лишний кусок хлеба. Носили цемент, разгружали вагоны, копали ямы для отхожих мест[568]. Некоторым Находка запомнилась как

«единственный лагерь, где заключенные выпрашивали работу».

Одна полячка вспоминала:

«Кормят только тех, кто работает, но, поскольку всем работы не хватает, некоторые умирают с голоду… Проституция цветет, как ирисы на сибирских лугах»[569].

Кое-кто, пишет Томас Сговио, промышлял торговлей:

«Там была большая пустая площадка, так называемый базар. Заключенные приходили туда меняться… Деньги не ценились. Наибольшим спросом пользовались хлеб, табак и газетная бумага для самокруток. В лагерном хозяйстве и обслуживании работали заключенные, отбывавшие срок по неполитическим статьям. На хлеб и табак они выменивали у вновь прибывших одежду, а потом продавали ее „вольным“ за рубли, копя деньги на то время, когда их освободят.

Днем базар был самым оживленным местом в лагере. Именно здесь, в этой коммунистической дыре, я столкнулся с частным предпринимательством в его грубейшей форме»[570].

В пересыльных лагерях ужасы этапа не кончались. Путешествие на Колыму завершалось плаванием, как и для тех, кто спускался по Енисею от Красноярска к Норильску, или для тех, кто в ранний период ГУЛАГа отправлялся по Белому морю из Архангельска в Ухту. Мало кто из заключенных, поднимавшихся на борт парохода перед отбытием на Колыму, не чувствовал, что впереди пропасть — некий Стикс, за которым лежит незнакомый край. Многие до этого ни разу не плавали на судне[571].

В пароходах как таковых не было ничего примечательного. Колымский маршрут обслуживали старые грузовые суда голландского, шведского, английского и американского производства, первоначально не приспособленные для перевозки людей. Их немного переоборудовали, но изменения в основном носили косметический характер. На дымовых трубах написали: «ДС» («Дальстрой»), на палубах устроили пулеметные гнезда, в трюмах, разделенных решетками на секции, поставили грубые деревянные нары. Самый крупный пароход Дальстроя, вначале предназначенный для перевозки огромных катушек кабеля, получил название «Николай Ежов», а после падения Ежова был переименован в «Феликс Дзержинский»[572].

Других перемен, которые учитывали бы особый характер «груза», по существу сделано не было. На первой стадии плавания, когда судно шло недалеко от берегов Японии, заключенных на палубу не выпускали. В это время люки, которые вели из трюма наверх, были задраены на случай, если рядом пройдет какое-нибудь японское рыболовное судно[573]. Рейсы считались настолько секретными, что в 1939 году, когда корабль Дальстроя «Индигирка» с полутора тысячами человек на борту (главным образом заключенными, возвращавшимися на «материк») потерпел крушение у японского острова Хоккайдо, команда не стала обращаться за помощью, чем обрекла большинство пассажиров на гибель. Спасательных средств для них на борту, разумеется, не было, и судовое начальство, не желавшее раскрывать истинный характер «груза», не позвало на помощь другие суда, хотя их поблизости было немало. Несколько японских рыбаков пытались что-то сделать по своей инициативе, но тщетно: более тысячи человек погибло[574].

Секретность, из-за которой заключенных не выпускали на палубу, доставляла им неимоверные страдания. Конвоиры бросали им еду в трюм, и они дрались за нее. Воду спускали с палубы в ведрах. И пищи, и воды не хватало, как и воздуха. Анархистка Екатерина Олицкая вспоминала, что от духоты и качки у многих началась рвота, едва они отчалили[575]. Евгения Гинзбург, спускаясь в трюм, мгновенно почувствовала себя плохо: