71788.fb2
«Честным трудом отдам долг отчизне»[596].
В 1933 году на Соловках, ставших к тому времени спецтюрьмой, висел лозунг:
«Железной рукой загоним человечество к счастью!»[597].
Юрий Чирков, арестованный в четырнадцать лет, увидел над воротами Соловецкого кремля лозунг:
«Через труд — к освобождению!»,
очень похожий на тот, что висел над входом в Освенцим:
«Arbeit macht frei» («Труд освобождает»)[598].
Как и прибытие в тюрьму, приезд новичков в лагерь сопровождался своими ритуалами: бывших обитателей тюремных камер, измотанных этапом, надо было превратить в зэков-работяг. Поляк Кароль Колонна-Чосновский вспоминал:
«По прибытии в лагерь нас очень долго пересчитывали… В тот вечер этому, казалось, не будет конца. Бесчисленное количество раз мы строились по пять человек в ряд, каждый ряд должен был сделать три шага вперед по команде озабоченных сотрудников НКВД: „Один, два, три“. Они старательно записывали все цифры в большие блокноты. Видимо, прибавляя количество живых к количеству расстрелянных по дороге, они не получали требуемой суммы»[599].
После пересчитывания мужчин и женщин вели в баню и брили всюду, где росли волосы. Эта процедура, осуществляемая, согласно официальной инструкции, с гигиеническими целями[600] (предполагалось, и не без оснований, что у заключенных, побывавших в советских тюрьмах, должны быть вши), имела, кроме того, важное ритуальное значение. С особым ужасом и отвращением о ней вспоминали женщины, и этому трудно удивляться. Часто им приходилось раздеваться и обнаженными ждать своей очереди на бритье на глазах у конвоиров-мужчин.
«Кажется, в первый раз я услышала вопли протеста. Женщины остаются женщинами», —
пишет Екатерина Олицкая, подвергшаяся этой процедуре по приезде на Колыму[601]. Ольга Адамова-Слиозберг перенесла нечто похожее в пересыльной тюрьме:
«Раздевались мы внизу и хотели уже подняться наверх по лестнице, когда увидели, что вдоль перил снизу доверху выстроились конвоиры. Мы скучились.
Почти все стояли, опустив глаза, с красными пятнами на лицах. Я подняла глаза и встретилась с глазами офицера, начальника конвоя. Он исподлобья смотрел на меня и говорил:
— Ну, давайте, давайте, не задерживаться!
И вдруг я почувствовала облегчение, мне даже стало смешно.
„Плевать мне на них, они для меня такие же мужчины, как бык Васька, которого я боялась в детстве“, — подумала я и первая, нахально глядя в глаза конвоира, пошла вперед. За мной пошли остальные»[602].
Когда заключенные были вымыты и побриты, начинался второй этап превращения мужчин и женщин в безликих зэков — выдача одежды. Правила, определяющие, могут ли заключенные носить собственную одежду, менялись от периода к периоду и от лагеря к лагерю. Создается впечатление, что на практике это зависело от местного лагерного начальства:
«На одной колонне можно было свою носить, на другой ни в коем случае», —
сказала мне Галина Смирнова, которая была в Озерлаге в начале 50-х годов. Это не всегда имело большое значение: к тому времени, как заключенные попадали в лагерь, у многих одежда становилась не лучше лагерной или оказывалась добычей уголовников.
Лагерная одежда, как правило, была старой, рваной, плохо сшитой и неподходящей по размеру. Некоторым — особенно женщинам — казалось, что одеждой их сознательно стремятся унизить. Алла Андреева, жена писателя и спиритуалиста Даниила Андреева, вначале носила в лагере свою одежду, но в 1950-м ее отобрали и выдали казенную. Она восприняла перемену как оскорбление:
«…ведь у нас отняли все, у нас отняли имя, то, что является личностью человека, и одели нас, я уж не говорю, что это были безобразные платья. Главное, конечно, это номера на спине».
Никто не заботился о том, чтобы одежда подходила человеку по размеру.
«Каждому из нас, — вспоминал Януш Бардах, — выдали кальсоны, черную гимнастерку, ватные штаны, бушлат, ушанку, зимнюю обувь на резиновой подошве и меховые рукавицы. Все это раздавалось как попало, и подбирать себе одежду по размеру должны были мы сами. Все, что я получил, было мне страшно велико, и мне стоило многочасовых усилий поменяться на что-то более приемлемое»[603].
Другая бывшая лагерница, столь же критически настроенная в отношении лагерных «мод», писала, что женщинам выдавали
«телогрейки, ватные гольфы до колен и лапти. Мы стали выглядеть как пугала. У нас почти не осталось своей одежды — все было продано уголовницам, точнее, обменяно на хлеб. Шелковые чулки и шарфы вызвали такой восторг, что пришлось их продать — отказаться было опасно»[604].
Поскольку рваная одежда воспринималась как унижение, многие тратили большие усилия на ее починку. Одна бывшая заключенная вспоминала, что поначалу не очень переживала из-за старой, изорванной одежды, но позднее
«поддалась общей, неистребимой потребности женщин прихорашиваться»
и стала зашивать дыры, делать карманы и т. д. Это помогало сохранить достоинство[605]. Женщины, хорошо умевшие шить, обычно могли заработать себе на добавочную еду, поскольку даже небольшие усовершенствования в стандартной одежде ценились высоко: способность чем-то отличаться, выглядеть хоть ненамного лучше других ассоциировалась, как мы увидим, с более высоким положением, лучшим здоровьем, привилегированностью. Варлам Шаламов хорошо понимал значение этих мелких различий:
«Нательное белье в лагере бывает „индивидуальное“ и „общее“. Это — казенные, официально принятые выражения наряду с такими словесными перлами, как „заклопленность“, „завшивленность“ и т. д. Белье „индивидуальное“ — это белье поновей и получше, которое берегут для лагерной обслуги, десятников из заключенных и тому подобных привилегированных лиц… Белье же „общее“ есть общее белье. Его раздают тут же, в бане, после мытья, взамен грязного, собираемого и пересчитываемого, впрочем, отдельно и заранее. Ни о каких выборах по росту не может быть и речи. Чистое белье — чистая лотерея, и странно и до слез больно было мне видеть взрослых людей, плакавших от обиды при получении истлевшего чистого взамен крепкого грязного. Ничто не может человека заставить отойти от тех неприятностей, которые и составляют жизнь»[606].
Мытье, бритье и раздача зэковской одежды были, при всем их шокирующем воздействии, только первым этапом длительной «инициации». Затем сразу же начиналось распределение будущих работников по категориям. Эта сортировка решала в жизни лагерников очень многое. От нее зависело все: статус заключенного в лагере, барак, в котором он жил, работа, которую он выполнял. Это, в свою очередь, нередко определяло, останется он в живых или нет.
Должна сказать, что я не нашла в мемуарах указаний на сортировку, подобную той, что практиковалась в нацистских лагерях смерти. Иными словами — на сортировку, после которой более слабых отводили в сторону и расстреливали. Зверства при приемке новых партий заключенных, безусловно, случались (об одном эпизоде рассказывает переживший его бывший соловчанин)[607], но обычная практика, по крайней мере в конце 30-х и начале 40-х годов, была иной. Ослабевших не везли в какой-нибудь дальний лагпункт на расстрел, а помещали на «карантин», во-первых, чтобы оградить других от возможных инфекций, во-вторых, чтобы люди, перенесшие тюрьму и мучительный переезд, могли подкормиться. Лагерное начальство, судя по всему, относилось к этому правилу серьезно, что подтверждается как архивными документами, так и воспоминаниями бывших заключенных[608].
Александру Вайсбергу, к примеру, прежде чем послать его на общие работы, предоставили еду и отдых[609]. После долгого этапа в Ухтижемлаг польский социалист Ежи Гликсман, которому в свое время так понравился московский спектакль по «Аристократам» Погодина, получил трехдневный отдых, во время которого с ним и другими новоприбывшими обращались как с «гостями»[610]. Петр Якир, сын советского генерала, прошел двухнедельный карантин в Севураллаге[611]. Для Евгении Гинзбург, которая прибыла в Магадан тяжело больной, первые дни в столице Колымы
«слились в сплошной клубок беспамятства, боли, провалов в черноту небытия».
Ее, как и других, прямо с парохода «Джурма» отправили в лагерную больницу, где за два месяца она полностью поправила здоровье. Некоторые были настроены скептически.
«Телец на заклание, — желчно шутила Лиза Шевелева, на воле личный секретарь Стасовой, — кому только нужна эта поправка? Выйдете отсюда — сразу на общие. За неделю опять превратитесь в тот же труп, что были на „Джурме“…»[612]
Поправившись (если им давали такую возможность) и одевшись по-лагерному, заключенные проходили сортировку. По идее это была в большой мере регламентированная процедура. Еще в 1930 году было издано «Положение об ИТЛ», которое содержало очень строгие и подробные правила, касающиеся классификации заключенных. Теоретически характер их работы определялся двумя группами критериев: «социальным положением» и приговором, с одной стороны, и здоровьем — с другой. В тот ранний период арестантов разбивали на три категории: заключенные «из трудящихся», не замешанные в контрреволюционных преступлениях и приговоренные не более чем к пяти годам; заключенные «из трудящихся», не замешанные в контрреволюционных преступлениях и приговоренные более чем к пяти годам;
«нетрудовые элементы и лица, осужденные за контрреволюционные преступления».
Заключенному каждой из трех категорий назначался тот или иной режим содержания — первоначальный (самый суровый), облегченный или льготный. Кроме того, они проходили медицинское освидетельствование. По его результатам, а также в зависимости от категории и режима лагерная администрация направляла человека на ту или иную работу. В соответствии с ее характером и в зависимости от выполнения нормы ему назначался один из четырех продовольственных пайков — основной, трудовой, усиленный или штрафной[613]. Эти подразделения многократно менялись. Например, в 1941 году, согласно приказу народного комиссара внутренних дел, заключенные подразделялись на годных к физическому труду, годных к работе по своей специальности и годных к легкому физическому труду. За числом заключенных в разных категориях Москва постоянно следила, и начальство лагерей, где оказывалось слишком много «слабосилки», получало взыскания[614].
Реальный процесс был далек от упорядоченности. У него были формальные стороны, определявшиеся лагерными начальниками, и неформальные: заключенные шли на ухищрения, заключали друг с другом сделки. Со многими во время этой первой лагерной сортировки обращались довольно грубо. Молодой венгр Дердь Бин, взятый в Будапеште в конце Второй мировой войны, сравнил сортировку, которую он прошел в 1946-м, с торговлей рабами:
«Всем приказали выйти во двор и раздеться. Когда заключенного вызывали по фамилии, он представал перед медицинской комиссией для обследования, которое состояло в оттягивании кожи на ягодицах, — так определяли объем мускулатуры. По мышцам судили о том, на что человек годен, и если его брали, его документы откладывали в особую стопку. Этим занимались женщины в белых халатах, но выбор у них был маленький — сплошь ходячие мертвецы. Поэтому выбирали молодых — независимо от мускулатуры»[615].
О «рынке рабов» говорит и Ежи Гликсман. Он описывает сортировку в котласском пересыльном лагере, откуда зэков отправляли в лагеря к северу от Архангельска. Охранники разбудили заключенных среди ночи и велели всем, даже серьезно больным, собраться утром с вещами. Людей повели из лагеря через лес. Через час пришли на большую поляну, где их построили по шестнадцати человек в ряд. Заключенные провели на поляне целый день:
«В течение всего дня появлялись незнакомые сотрудники в форме и в штатском. Они ходили среди заключенных, некоторым приказывали снять фуфайку, щупали руки, ноги, осматривали ладони, приказывали нагнуться. Иногда требовали, чтобы человек открыл рот, и смотрели на его зубы, как лошадники на ярмарке… Некоторые искали инженеров, квалифицированных слесарей, токарей; другим требовались плотники; и всем нужны были физически сильные мужчины для работы на лесоповале, в сельхозах, на угольных шахтах и нефтяных скважинах».
Главной заботой лагерного начальства было, понял Гликсман,
«не набрать ненароком калек, инвалидов, больных — словом, дармоедов. Вот почему время от времени посылались специальные агенты за подходящим человеческим материалом»[616].
С самого начала, кроме того, было ясно, что правила сортировки порой можно и нужно нарушать. В 1947 году в Темниковском лагере Нина Гаген-Торн прошла через крайне унизительную процедуру, которая, однако, кончилась для нее хорошо. По приезде в лагерь женщин немедленно повели в баню. Их одежду отправили в прожарку, а их самих, мокрых и голых, выстроили в предбаннике якобы для «саносмотра». Но осматривали их, помимо врача, нарядчик и начальник режима:
«Майор идет вдоль строя, быстро осматривая тела. Отбирает товар — на производство, в швейную! В сельхоз! В зоне! В больницу! Нарядчик записывает фамилии… Я, после первого тура, была посредственным товаром, почти не стоившим внимания.
— Фамилия? — проходя, спросил нарядчик.
— Гаген-Торн.