71788.fb2
«диковинного сообщества… Исчезло всякое ощущение нормы. День ото дня меня все сильнее охватывала паника, постепенно переходившая в отчаяние. Я старался загнать ее вглубь, в подсознание, но мало-помалу мне становилось ясно, что я оказался жертвой циничного, беззаконного деяния и что спасения, по-видимому, нет…»[639].
Что еще хуже, эта сравнительная свобода передвижения могла легко и быстро перейти в анархию. Днем в лагпункте было много конвоиров и надзирателей, однако ночью нередко почти никого не оставалось. Один-два человека дежурили на вахте, прочие же уходили на ту сторону заграждения. К охранникам на вахте заключенные обращались только в тех случаях, когда считали, что их жизни угрожает опасность. Один мемуарист вспоминает, что после смертельной схватки между политическими и уголовниками (обычное явление в послевоенный период, как мы увидим), потерпевшие поражение уголовники
«бросились к вахте и к охранным вышкам, умоляя о помощи».
На следующий день их отправили в другой лагпункт — начальство решило избежать массового убийства[640]. В других воспоминаниях рассказывается, как, боясь изнасилования (и, вполне возможно, убийства), девушка, к которой приставал уголовник, бросилась на вахту и попросила посадить ее в штрафной изолятор, а оттуда отправить в этап. «Так и сделали»[641].
Вахта, однако, не гарантировала безопасности. Дежурившие там охранники не всегда реагировали на жалобы заключенных. Узнав о каком-нибудь зверстве или об издевательстве одних зэков над другими, они вполне могли просто расхохотаться. Как официальные документы, так и мемуары лагерников рассказывают о многих случаях, когда охранники встречали весть об убийстве, избиении или изнасиловании в среде заключенных безразличием или смехом. Густав Герлинг-Грудзинский так описывает ночное групповое изнасилование в одном из лагпунктов Каргопольлага:
«В морозной тишине раздался короткий горловой крик, набухший слезами и приглушенный суконным кляпом. С ближайшей вышки раздался сонный голос: „Ребята, вы что, человеческого позора у вас нет“. Они стащили ее[девушку] со скамейки и, словно тряпичную куклу, поволокли за барак, в уборную»[642].
На бумаге порядок был строгим: заключенные должны находиться в зоне. Но на практике правила нередко нарушались, и жестокие поступки заключенных, о которых в лагерных правилах не говорилось, наказывались далеко не всегда.
Режим: распорядок жизни
Если перемещение зэков в пространстве контролировала зона, то их временем распоряжался режим[643] — совокупность правил и процедур, определявших жизнь лагеря. Колючая проволока ограничивала свободу передвижения заключенного, а его день регулировался приказами и звуковыми сигналами.
В разных лагпунктах режим различался по строгости, что отражало как меняющиеся приоритеты, так и тип заключенных в том или ином лагере. В разное время существовали лагеря облегченного режима для инвалидов, лагеря общего режима, лагеря особого режима и лагеря строгого режима. Но в основе своей система всюду была одна и та же. Режим определял время подъема и отбоя заключенных, продолжительность сна, порядок вывода на работу, время и порядок раздачи пищи.
В большинстве лагерей день зэка официально начинался с развода — отправки бригад на работу. Людей будил звуковой сигнал «достаточной слышимости». Второй звуковой сигнал сообщал, что время завтрака прошло и пора на развод. Заключенные строились у лагерных ворот для утренней поверки. Валерий Фрид, советский киносценарист и автор чрезвычайно красочных мемуаров, описал эту сцену:
«Бригады выстраиваются перед воротами. У нарядчика в руках узкая, чисто строганная дощечка: на ней номера бригад, количество работяг. (Бумага дефицитна, а на дощечке цифры можно соскоблить стеклом и назавтра вписать новые.) Конвоир и нарядчик по карточкам проверяют, все ли на месте, и если все — бригада отправляется на работу. А если кого-то нет — задержка, пока не отловят и не приведут отказчика»[644].
Согласно инструкции, разработанной в Москве, поверка не должна была занимать больше пятнадцати минут[645]. Но, конечно же, часто ждать приходилось гораздо дольше, какая бы ни была погода. Об этом пишет Казимеж Зарод:
«В половине четвертого утра мы должны были стоять посреди площадки рядами по пять человек. Конвоиры часто ошибались и начинали считать заново. Зимним метельным утром это была долгая, холодная, мучительная процедура. Если конвоиры не спали на ходу и были сосредоточены, поверка обычно длилась минут тридцать, но если они обсчитывались, она могла затянуться на час»[646].
В некоторых лагерях принимали меры «для поднятия духа» заключенных. Снова Фрид:
«У нас на „комендантском“ развод шел под аккомпанемент баяна. Освобожденный от других обязанностей зек играл бодрые мелодии»[647].
Зарод вспоминает, что утром играл целый лагерный оркестр из профессионалов и любителей:
«Каждое утро у ворот стоял „оркестр“ и играл военные марши, под которые мы должны были „бодро и весело“ отправляться на работу. Доиграв до того момента, когда в ворота проходил хвост колонны, музыканты оставляли инструменты и, пристроившись сзади, шли вместе со всеми в лес»[648].
Дальше — путь на работу. Конвоиры выкрикивали свое обычное:
«Шаг вправо, шаг влево считаем за побег. Конвой стреляет без предупреждения. Шагом марш!» —
и заключенные рядами по пять человек трогались с места. Если идти было далеко, конвоиры сопровождали их с собаками. Вечером, после возвращения в лагерь, — примерно такая же процедура. На ужин отводился час, после чего заключенных опять строили пятерками и считали (если им везло — один раз). Инструкцией на вечернюю поверку отводилось несколько больше времени, чем на утреннюю, — тридцать-сорок минут (возможно, потому, что побег из рабочей зоны был более вероятен, чем из жилой)[649]. Потом — новый звуковой сигнал: отбой.
Правила и инструкции не были незыблемыми. Режим менялся — как правило, в сторону ужесточения. Жак Росси не без оснований пишет:
«Основной чертой сов. пенитенциарного режима является его систематическое усиление, постепенное возведение в ранг закона первоначального произвольного садизма»[650].
На протяжении 40-х годов режим становился все более суровым, рабочий день удлинялся, выходных давали все меньше. В 1931-м заключенные, участвовавшие в Вайгачской экспедиции, работали в три смены по шесть часов. На Колыме в начале 30-х рабочий день тоже был более или менее нормальным — летом работали больше, зимой меньше[651]. Но за последующее десятилетие рабочий день удвоился. В конце 30-х годов, согласно воспоминаниям Е. Олицкой, женщины на швейном комбинате при Магаданском лагпункте работали
«в душных, плохо вентилируемых помещениях по 12 часов в день».
На Колыме рабочий день тоже был увеличен до двенадцати часов[652]. Потом Олицкая попала в строительную бригаду: рабочий день — 14–16 часов с часовым обеденным перерывом в полдень и двумя пятиминутными перерывами в десять утра и в четыре часа дня[653].
Это не было исключением. В 1940 году рабочий день в ГУЛАГе был официально увеличен до одиннадцати часов, и на практике он часто длился еще дольше[654]. В марте 1942-го НКВД СССР направил всем начальникам лагерей негодующую директиву, напоминавшую им о том, что
«продолжительность сна для заключенных не должна быть менее 8-ми часов».
В ряде лагерей и колоний, говорилось в директиве, это правило грубо нарушается: заключенные спят по 4–5 часов. В результате, констатировала Москва,
«заключенные теряют работоспособность, переходят в категорию слабосильных, инвалидов и т. д»[655].
Но требования к заключенным все возрастали, особенно в годы войны, когда нужны были рабочие руки. В сентябре 1942-го начальство ГУЛАГа официально увеличило рабочий день заключенных, работавших на строительстве аэродромных сооружений, до двенадцати часов с часовым перерывом на обед. Подобное происходило по всей стране. Во время войны в Вятлаге работали по шестнадцать часов в день[656], летом 1943-го в Воркуте — двенадцать часов (правда, в марте 1944 года рабочий день там был сокращен до десяти часов, вероятно, из-за высокой смертности и заболеваемости)[657]. Сергей Бондаревский, работавший в годы войны в «шарашке», пишет об одиннадцатичасовом рабочем дне с перерывами. Как правило, он трудился с восьми утра до двух дня, затем с четырех до семи, затем с восьми до десяти вечера[658].
В любом случае правила часто нарушались. Один бывший заключенный описывает труд на колымском золотом прииске: норма — 150 тачек породы в день, работа — до выполнения, то есть иной раз далеко за полночь. Потом в лагерь, похлебать баланду, и в пять утра подъем[659]. В конце 40-х годов администрация Норильлага использовала такой же подход. Один бывший лагерник, копавший котлован в вечной мерзлоте, вспоминал, что в конце двенадцатичасового рабочего дня наверх лебедкой поднимали только тех, кто выполнил норму. Не выполнил — остаешься внизу[660].
Перекуров было немного. В лагерных воспоминаниях о работе на ткацкой фабрике в годы войны читаем:
«В шесть мы должны были быть на фабрике. В десять — пятиминутный перекур: хочешь курить — беги метров за двести в подвал, больше нигде на территории фабрики этого делать нельзя. Нарушитель мог получить два лишних года срока. В час дня — получасовой обеденный перерыв. С маленькой миской в руке надо было сломя голову нестись в столовую, там отстоять длинную очередь, получить отвратительное соевое кушанье, от которого у большинства были нелады с желудком, и, кровь из носу, быть в цеху, когда станки снова начнут работать. Затем, не покидая рабочих мест, мы сидели до семи вечера»[661].
Количество выходных дней тоже было регламентировано. Обычным зэкам полагался один выходной в неделю, приговоренным к строгому режиму — два в месяц. Но эти правила соблюдались далеко не всегда. Еще в 1933 году Москва разослала директиву, напоминающую начальникам лагерей о необходимости предоставлять заключенным дни отдыха, которые в пылу борьбы за выполнение плана то и дело отменялись[662]. Десять лет спустя положение оставалось таким же. Во время войны Казимеж Зарод получал один выходной в десять дней[663]. Другой заключенный — всего один выходной в месяц[664].
Согласно воспоминаниям Густава Герлинга-Грудзинского, у него свободных дней было еще меньше:
«По лагерным правилам, заключенным полагается отдых раз в десять дней. Практика, однако, показала, что, празднуя выходной даже раз в месяц, зэки наносят огромные потери выполнению лагерного производственного плана. Поэтому установился обычай, согласно которому выходной торжественно объявлялся, когда лагерь достигал своего максимума в выполнении квартального плана… Мы, разумеется, не имели доступа ни к плану, ни к производственным показателям, и этот молчаливый уговор был фикцией, полностью отдававшей нас на милость лагерной администрации»[665].
И даже в столь редкие выходные дни заключенных иногда заставляли убирать лагерную территорию и бараки, чистить уборные, разгребать снег[666]. На этом фоне особенно сильное впечатление производит один приказ Лазаря Когана, начальника Дмитлага. Озабоченный состоянием лагерных лошадей, Коган начал с констатации:
«Увеличившаяся за последний месяц заболеваемость и падеж лошадей есть результат ряда причин, основными из которых являются перегрузка лошадей непосильной работой, в тяжелых дорожных условиях, и отсутствие полного и регулярного отдыха для восстановления сил лошади». Дальше идут конкретные указания:
«1. Время работы лошади не должно превышать 10 часов, не считая обязательного 2-х часового перерыва для отдыха и подкормки, среди рабочего дня.
2. Среднесуточный пробег не должен превышать 32 км.
3. Отдых лошади должен носить регулярный (каждый 8-й день) характер и быть полным»[667].
О необходимости давать отдых людям речь, увы, не идет.
Большинство заключенных в большинстве лагерей жили в бараках. Редко, однако, бараки сооружались заблаговременно — до приезда первых зэков. Те, кому выпадало строить новый лагерь, ночевали в палатках или землянках. Как поется в арестантской песне,
Ивана Сулимова, который в 30-е годы был заключенным Воркутлага, выгрузили вместе с другими зэками на
«ровной площадке заполярной тундры».
Они развели костры, поставили палатки и начали сооружать
«зону из четырех вышек для часовых и забора из горбылей, опутанную колючей проволокой»[669].
Поляку Янушу Семинскому, попавшему на Колыму после войны, тоже пришлось строить новый лагпункт «с нуля». Дело было среди зимы. Ночевали на голой земле. Многие зэки умерли — особенно те, что проиграли битву за место у костра[670]. В декабре 1940-го заключенные, прибывшие в Прикаспийский лагерь в Азербайджане, тоже спали, как писал возмущенный прокурор,