71788.fb2
«помню… маму за швейной машинкой (ножной). Я прошу у нее нитку с иголкой… Себя в саду… И последнее. Настежь раскрытая дверь. Вдали комнаты темнота, справа кровать пустая, что-то случилось. Почему-то я одна. Страшно. Я спряталась за створку двери…»[1114].
Неудивительно, что некоторые матери, когда их детей забирали, «кричали и убивались, иной раз даже впадали в бешенство, и такую сажали под замок, пока она не успокоится». Шансы когда-нибудь свидеться с ребенком были невелики[1115].
В детских домах лагерным детям не всегда жилось лучше. Помимо них, там оказывались дети из другой многочисленной категории — те, кого сразу отвезли в детский дом после ареста родителей. Как правило, эти детские дома были страшно переполнены, грязны и недоукомплектованы персоналом. Многие дети там умирали. Одна бывшая заключенная вспоминала, как из ее лагеря отправили одиннадцать детей в спецдетдома Архангельска. Потом, после многократных запросов о судьбе детей, их матери получили официальный ответ, что все они погибли во время эпидемии[1116]. В 1931 году, в разгар коллективизации, начальники детприемников Урала писали отчаянные письма в местные органы власти. Они просили помочь им позаботиться о тысячах «кулацких» детей — новых сирот: «В комнате 12 кв. метров находятся 30 мальчиков; на 38 детей 7 коек, на которых спят дети-рецидивисты. Двое восемнадцатилетних обитателей изнасиловали техничку, ограбили магазин, пьют вместе с завхозом, сторожиха скупает краденое». «Дети сидят на грязных койках, играют в карты, которые нарезаны из портретов вождей, дерутся, курят, ломают решетки на окнах и долбят стены с целью побега»[1117]. В детском доме для кулацких детей
«ребята спят на полу как беспризорные, обувь у воспитанников отсутствует… Воды не бывает по несколько дней. Питаются плохо, кроме воды и картошки на обед ничего не получают. Посуды нет, едят из ковшиков. На 140 человек одна чашка, ложки отсутствуют, приходится есть по очереди и руками. Освещения нет, имеется одна лампа на весь детдом, но и она без керосина»[1118].
В 1933-м из детского дома близ Смоленска была отправлена телеграмма в деткомиссию ВЦИК: «Снят <со> снабжения детдом. Голодает сто воспитанников. Организации отказываются дать норму. Помощи нет. Срочно примите меры»[1119].
С годами мало что менялось. В одном приказе наркома внутренних дел за 1938 год говорится о детском доме, где подростки изнасиловали двух восьмилетних девочек, и о другом детском доме, где на 212 детей приходилось 12 ложек и 20 тарелок, где за неимением постельных принадлежностей дети спали в одежде и обуви[1120]. Наталью Савельеву, чьи родители были арестованы, в 1943-м забрали из детдома «в дочери» бездетные супруги. При этом ее разлучили с сестрой, которую она потом так и не смогла найти[1121].
Детям «политических» было в таких домах особенно трудно: часто к ним относились хуже, чем к другим воспитанникам-сиротам. Как десятилетней Светлане Когтевой, многим говорили, что они должны «забыть своих родителей, так как они враги народа»[1122]. Сотрудникам НКВД, отвечающим за такие детдома, было велено проявлять особую бдительность и следить за тем, чтобы дети контрреволюционеров не получали никаких привилегий[1123]. Из-за этой бдительности четырнадцатилетний Петр Якир после ареста родителей пробыл в детприемнике всего три дня, в течение которых он «успел снискать славу вожака детей „изменников“ Родины». Его отправили в тюрьму, а оттуда в лагерь[1124].
Чаще дети «политических» страдали от насмешек и изоляции. Одна женщина, прошедшая в детстве через детприемник, вспоминала, что у тех, чьи родители были «врагами народа», брали отпечатки пальцев, как у преступников. Учителя и воспитатели боялись оказывать таким детям внимание и помогать им[1125]. Юрганова вспоминает, что, остро сознавая свой «вражеский» статус, она нарочно постаралась забыть немецкий язык, на котором говорила в детстве.
В такой обстановке даже дети из культурных семей быстро усваивали привычки шпаны. Владимиру Глебову, сыну видного большевика Льва Каменева, было четыре года, когда арестовали его отца. Глебова «сослали» в специальный детдом в западной Сибири. Около 40 процентов воспитанников были детьми «врагов народа», другие 40 процентов — малолетними правонарушителями, 20 — цыганскими детьми, арестованными за бродяжничество. Как Глебов объяснил журналисту Адаму Хохшилду, раннее знакомство с юными преступниками давало сыну «врага народа» определенные преимущества: «Мой дружок научил меня кое-каким приемам самозащиты, которые здорово помогли мне потом. Видите, вот у меня шрам, вот другой… Когда на тебя идут с ножом, ты должен уметь защититься. Главный принцип — не жди, бей первым. Вот оно, наше счастливое советское детство!»[1126].
Многих детей детский дом непоправимо травмировал. Одна мать по окончании лагерного срока забрала из детского дома восьмилетнюю дочь. Девочка едва умела говорить, набрасывалась на еду и вела себя как дикий затравленный зверек. Она не понимала, что перед ней мама[1127]. Другая мать, просидев в лагерях восемь лет, пришла в детский дом забирать детей, но они отказались с ней идти. Им внушили, что их родители — «враги народа». Их специально инструктировали не уходить с матерью, если она когда-либо за ними явится, и они так никогда и не воссоединились с родителями[1128].
Неудивительно, что многие воспитанники убегали из таких детских домов. Оказавшись на улице, они очень быстро попадали в криминальное окружение, и рано или поздно их снова арестовывали. Порочный круг замыкался.
На первый взгляд, в документе НКВД за 1944–1945 годы, касающемся восьми лагерей на Украине, нет ничего необычного. Названы лагеря, выполнившие пятилетний план, и лагеря, не выполнившие его. С похвалой говорится об ударниках. Жестко отмечено, что питание в большинстве лагерей было очень плохим и однообразным. С одобрением сказано, что за отчетный период эпидемия случилась только в одном лагере, когда в него перевели пять человек из переполненной харьковской тюрьмы.
Однако некоторые подробности отчета все же выдают подлинный характер этих лагерей. Проверяющий жалуется, к примеру, что в одном из них не хватает учебников, ручек, тетрадей, карандашей. Он строго замечает, что некоторые заключенные, играя в азартные игры, проигрывают хлебный паек на много месяцев вперед. Более юные лагерники, судя по всему, были слишком неопытны, чтобы играть в карты со старшими[1129].
Эти восемь украинских лагерей — детские колонии. Не все несовершеннолетние попадали в ГУЛАГ из-за ареста родителей. Некоторые оказывались там потому, что совершали правонарушения. Лагеря для «малолеток» находились в ведении тех же органов, что и лагеря для взрослых, и походили на них во многих отношениях.
Первоначально эти «детские лагеря» создавались для беспризорников, которых было очень много из-за гражданской войны, голода, коллективизации и массовых арестов. В начале 30-х годов группы уличных детей были обычным зрелищем на вокзалах и в скверах советских городов. Писатель Виктор Серж вспоминал:
«Я видел их в Ленинграде и Москве. Они ночевали в канализационных трубах, в тумбах для афиш, в кладбищенских гробницах, где хозяйничали без помех; они устраивали ночные сходки в общественных уборных; они ездили на крышах и нижних выступах вагонов. Вонючие, заразные, в черном поту возникали перед пассажирами — клянчили копейки или ждали случая стибрить чемодан…»[1130].
Этих детей было столько и с ними было так трудно, что в 1934-м ГУЛАГ, не желая допускать превращения детей арестованных родителей в беспризорников, создал первые детские учреждения во взрослых лагерях[1131]. Чуть позже — в 1935 году — ГУЛАГ стал создавать и специализированные детские колонии. Беспризорных детей забирали на улицах в ходе массовых облав и отправляли в колонии, где их учили и готовили к трудовой жизни.
В 1935 году был принят печально известный закон, по которому дети с двенадцати лет подлежали такой же уголовной ответственности, как и взрослые. По этому закону крестьянских девочек арестовывали за горстку зерна, детей «врагов народа», подозреваемых в «пособничестве» родителям, сажали в тюрьмы для несовершеннолетних вместе с юными проститутками, карманниками, бродягами[1132]. В докладной записке за 1933-й читаем: «Рахаметзянова — 12 лет, татарка, по-русски не говорит, ехала с матерью через Москву, на вокзале мать ушла за хлебом, милицией была задержана и направлена одна в Нарым»[1133]. Малолетних правонарушителей было так много, что в 1937-м были созданы детдома с особым режимом для детей, которые систематически нарушали правила, действовавшие в обычных детских домах. С 1939 года несудимых беспризорных и безнадзорных детей больше не посылали в детские трудовые колонии. Туда стали отправлять малолетних преступников по приговору суда или «особого совещания»[1134].
Несмотря на риск сурового наказания, число малолетних правонарушителей продолжало расти. Война порождала не только сирот, но и детей-беглецов, безнадзорных детей, чьи отцы были на фронте, а матери двенадцать часов в сутки работали на фабриках, а также несовершеннолетних преступников нового сорта — тех, кто, работая на фабрике или заводе (иной раз, после эвакуации предприятия, вдалеке от родных), самовольно покидал место работы и тем самым нарушал закон военного времени «О самовольном уходе с работы на предприятиях военной промышленности»[1135]. Согласно статистике НКВД, за 1943–1945 годы через детприемники прошло 842 144 бездомных детей — колоссальная цифра! Большую часть отправили назад к родным, в детские дома, в ремесленные училища и школы ФЗО. Но немалое число, по документам — 52 830, попало в трудовые воспитательные колонии, которые по существу были детскими концлагерями[1136].
Во многих отношениях с детьми в лагерях для «малолеток» обращались так же, как со взрослыми зэками. Их арест и этапирование происходили по тем же правилам, за двумя исключениями: несовершеннолетних полагалось держать отдельно и в них нельзя было стрелять при попытке побега[1137]. Тюремные камеры для несовершеннолетних были такими же скверными, как камеры для взрослых. Отчет о прокурорской проверке одной такой камеры рисует удручающе знакомую картину:
«Стены загрязнены; койками и матрасами не все заключенные обеспечены. Простыней, наволочек и одеял совершенно не имеется. В камере № 5 за отсутствием стекла, окно закрывается подушкой, а в камере № 14 оконная форточка не закрывается»[1138].
В приказе за 1940 год говорится, что
«помещения трудколоний… содержатся в недопустимо антисанитарных условиях и часто не обеспечены даже горячей водой и… кружками, мисками, табуретками»[1139].
Некоторых юных арестантов и допрашивали как взрослых. Четырнадцатилетнего Петра Якира из детприемника отвезли в местное отделение НКВД и подвергли ночному допросу. Его обвинили «в организации анархической конной банды, ставившей себе целью действовать в тылу Красной Армии во время будущей войны». «Доказательством» служило то, что Якир любил кататься верхом. Подростка поместили во взрослую тюрьму и приговорили к пяти годам колонии как «социально опасный элемент»[1140]. Как взрослого допрашивали и шестнадцатилетнего поляка Ежи Кмецика, которого в 1939-м, после советского вторжения в Польшу, поймали при попытке бежать в Венгрию. Кмецика по многу часов заставляли стоять или сидеть на табуретке, его кормили соленым супом и не давали воды. Помимо прочего, его спросили:
«Сколько тебе заплатил за разведывательные сведения господин Черчилль?».
Кмецик не знал, кто такой Черчилль, и попросил разъяснить вопрос[1141].
В архиве сохранилось следственное дело пятнадцатилетнего Владимира Мороза, которого обвинили в «контрреволюционной деятельности» в детдоме, где он содержался. Мать Мороза и его семнадцатилетний старший брат были арестованы раньше. Его отец был расстрелян. В детдоме Мороз вел дневник, который попал в руки НКВД. В дневнике он сетует на окружающую «ложь и несправедливость»: «Если бы человек, заснувший летаргическим сном лет 12 тому назад, проснулся, он был бы просто поражен переменами, произошедшими за это время». Мороза приговорили к трем годам лагеря, но в 1939-м он умер в тюрьме[1142].
Эти случаи нельзя считать исключительными. В 1939 году, когда в советской печати появился ряд сообщений об аресте сотрудников НКВД за получение фальшивых признаний недозволенными методами, одна сибирская газета рассказала о «деле», по которому проходило 160 детей большей частью в возрасте двенадцати-четырнадцати лет, хотя некоторым было всего десять. Четыре сотрудника НКВД и прокуратуры получили за ведение этого дела сроки от пяти до десяти лет. Историк Роберт Конквест пишет, что признания детей были добыты «сравнительно легко»:
«Одного ночного допроса было достаточно, чтобы десятилетний мальчик ломался и сознавался в участии в фашистской организации с семилетнего возраста»[1143].
Дети-арестанты не были избавлены и от неумолимых требований системы рабского труда. Хотя, как правило, детские колонии не входили в состав самых жестоких северных лесозаготовительных или золотодобывающих лагерей, в 1940 году в Норильском лагере на Крайнем севере был лагпункт для несовершеннолетних. Из 1 000 детей и подростков, которые там содержались, часть работала на кирпичном заводе, остальные занимались расчисткой снега. Большинство составляли пятнадцати- и шестнадцатилетние, но были и дети от двенадцати до четырнадцати лет. Семнадцатилетних переводили во взрослые лагеря. О тяжелых условиях в Норильском детском лагере писали многие проверяющие, и в конце концов лагерь перевели в более южный район страны. Но к тому времени многие юные зэки пали жертвой холода и недоедания[1144].
Более типичны сведения об украинских детских колониях, где мальчики занимались деревообработкой и металлообработкой, а девочки шитьем[1145]. Кмецик, которого отправили в детскую колонию близ Житомира, работал на мебельной фабрике[1146]. Тем не менее в детских колониях присутствовало многое из того, что было во взрослых лагерях: производственный план, индивидуальные нормы, режим. В циркуляре НКВД за 1940 год для несовершеннолетних от двенадцати до шестнадцати лет устанавливается четырехчасовой рабочий день, и еще четыре часа отводятся для учебы. Согласно тому же приказу, рабочий день заключенного в возрасте шестнадцати-восемнадцати лет составляет восемь часов, а учиться он должен два часа в день[1147]. В Норильском лагере эти правила не соблюдались — школы там не было вообще[1148].
Кмецик в колонии посещал вечернюю школу. Помимо прочего, ему там сообщили, что
«Англия — это остров в Западной Европе… Там правят лорды в красных одеяниях с белыми воротниками. Они владеют рабочими, которые трудятся на них, получая за это гроши»[1149].
Учеба не была в детских колониях первоочередной задачей. В 1944-м Берия гордо проинформировал Сталина, что колонии для несовершеннолетних внесли важный вклад в военную промышленность: там произведено боеприпасов и прочего на общую сумму 150 миллионов рублей[1150].
На детей в колониях воздействовали с помощью такой же пропаганды, как на взрослых в лагерях. Лагерные газеты середины 30-х писали о детях-стахановцах. Борясь с детским «тунеядством», детей привлекали к таким же культурно-воспитательным мероприятиям, как и взрослых, заставляли петь те же самые сталинистские песни[1151].
И наконец, детей подвергали такому же психологическому давлению. Циркуляр НКВД за 1941 год потребовал организовать «агентурно-оперативное обслуживание» колоний для несовершеннолетних и детских приемников-распределителей, создать «осведомительную сеть из числа несовершеннолетних». Причина — «контрреволюционные проявления со стороны антисоветского элемента из числа обслуживающего персонала и несовершеннолетних заключенных». Так, в одной колонии дети «учинили бунт, разгромили столовую, напали на охрану, ранили шесть стрелков ВОХР»[1152].
Лишь в одном смысле дети в колониях могли считать, что им повезло: их не отправили в обычный лагерь, они, в отличие от других «малолеток», не окружены взрослыми зэками. Как и обилие беременных женщин, все возраставшее число несовершеннолетних во взрослых лагерях было для лагерного начальства источником постоянной головной боли. В октябре 1935-го Генрих Ягода указал начальникам всех лагерей на то, что, вопреки его директивам, «осужденные несовершеннолетние до сих пор в трудовые колонии не переведены и продолжают содержаться в тюрьмах, наравне с другими осужденными». На 20 августа, пишет он, в тюрьмах находилось 4305 несовершеннолетних[1153]. В 1948 году — тринадцать лет спустя — проверяющие из прокуратуры по-прежнему жаловались, что слишком много несовершеннолетних находится во взрослых лагерях, где на них разлагающе действуют матерые преступники. В частности, один восемнадцатилетний юноша, осужденный за мелкую кражу, подпал под влияние бандита-рецидивиста и впоследствии совершил убийство[1154].
«Малолетки» не вызывали у взрослых зэков большого сочувствия. Они «прибывали в наши места уже утратившими от голода, от ужаса с ними происшедшего всякую сопротивляемость», — писал Лев Разгон, который видел, как несовершеннолетние естественным образом группируются вокруг сильнейших, то есть профессиональных воров, у которых мальчики становились «слугами, бессловесными рабами, холуями, шутами, наложниками», девочки — наложницами[1155]. Несмотря на страшную судьбу «малолеток», их не особенно жалели; наоборот, на них направлены иные из самых резких инвектив в лагерной мемуарной литературе. Разгон пишет, что «малолетки», при всем различии происхождения, вскоре становились одинаковыми — «страшными в своей мстительной жестокости, разнузданности и безответственности». Хуже того,
«они никого и ничего не боялись. Жили они в отдельных бараках, куда боялись заходить надзиратели и начальники. В этих бараках происходило самое омерзительное, циничное, разнузданное, жестокое из всего, что могло быть в таком месте, как лагерь. Если „паханы“ кого-нибудь проигрывали и надобно было убить — это делали — за пайку хлеба или даже из „чистого интереса“ — мальчики-малолетки. И девочки-малолетки похвалялись тем, что могут пропустить через себя целую бригаду лесорубов… Ничего человеческого не оставалось в этих детях, и невозможно было себе представить, что они могут вернуться в нормальный мир и стать нормальными людьми»[1156].
Солженицын говорит примерно то же:
«В их сознании нет никакого контрольного флажка между дозволенным и недозволенным, и уж вовсе никакого представления о добре и зле. Для них то все хорошо, чего они хотят, и то все плохо, что им мешает. Наглую нахальную манеру держаться они усваивают потому, что это самая выгодная в лагере форма поведения»[1157].
Голландец Йохан Вигманс, побывавший в ГУЛАГе, тоже пишет о лагерных несовершеннолетних, которые,
«похоже, не имели ничего против такой жизни. Формально они должны были работать, но на практике в гробу они видали эту работу. При этом — регулярная кормежка и широкие возможности учиться у дружков уму-разуму»[1158].
Были, однако, исключения. Александр Клейн рассказывает о двух тринадцатилетних деревенских мальчиках, осужденных на двадцать лет лагерей за то, что во время войны отбили корову у угнавших ее в лес «партизан». Клейн познакомился с ними на десятом году их заключения. Когда в начале срока их попытались разлучить, они объявили голодовку и добились, чтобы их отправили в один лагерь. Лагерники и даже охранники их жалели: старались подкормить, найти им работу полегче. Инженеры-каторжане дали им неплохое общее и техническое образование. Выйдя, наконец, на свободу после смерти Сталина, молодые люди вскоре стали квалифицированными инженерами. Если бы не лагерь, пишет Клейн,
«кто бы и где помог полуграмотным деревенским мальчишкам стать образованными людьми, хорошими специалистами?»[1159].
Тем не менее, когда в конце 90-х я попыталась найти мемуары кого-либо, кто был в лагере «малолеткой», это оказалось почти невозможным. Помимо воспоминаний Якира, Кмецика и горстки других, собранных обществом «Мемориал» и другими организациями, нет почти ничего[1160]. Между тем таких детей и подростков были десятки тысяч, и многие наверняка еще живы. Я даже предложила одной моей российской знакомой дать объявление в газете в надежде взять у кого-либо из них интервью. «Не надо, — сказала она. — Мы же понимаем, кем они стали». Не помогли ни десятилетия пропаганды, ни плакаты на стенах детских домов, ни благодарности Сталину «за наше счастливое детство»: люди, пожившие в СССР, хорошо понимают, что дети лагерей, дети улиц, дети из детских домов в большинстве своем стали «полноценными» членами большого и всеобъемлющего преступного сообщества страны.
Все время, пока существовал ГУЛАГ, заключенные неизменно отводили место в самом низу лагерной иерархии умирающим — точнее, живым мертвецам. К ним относится немало слов лагерного жаргона: их называли фитилями (жизнь еле теплилась в них, как огонек на фитиле), говноедами, помоечниками, но чаще всего доходягами. Жак Росси в «Справочнике по ГУЛАГу» дает саркастическую версию происхождения этого слова:
«термин появился в 30-х гг., когда материальное положение трудящихся начало резко ухудшаться, и в то же время пропаганда безустанно и авторитетно твердила, что „доходим до социализма“»[1161].
Попросту говоря, доходяги — это умирающие от голода. Болезни, которыми они страдали, — цинга, пеллагра, различные формы поноса — были вызваны недоеданием и витаминной недостаточностью. На ранних стадиях у больных шатались зубы и появлялись болячки на коже (такие симптомы иногда возникали даже у лагерных охранников)[1162]. Позднее начиналась куриная слепота, когда человек перестает видеть в сумерках. Герлинг-Грудзинский пишет: