71788.fb2 Паутина Большого террора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 47

Паутина Большого террора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 47

«разыграл наилучший спектакль, какой только мог, всем своим видом показывая, что делал это много раз»[1287].

Януш Бардах, чтобы получить должность фельдшера, тоже солгал: сказал, что учился на третьем курсе медицинского факультета, тогда как на самом деле еще даже не поступил в университет[1288].

Результаты были предсказуемы. Заняв в Севураллаге свою первую должность лагерного врача, квалифицированный хирург Исаак Фогельфангер с изумлением обнаружил, что цинготные волдыри, вызванные не инфекцией, а истощением, тамошний фельдшер лечит йодом. Позднее он увидел, как несколько пациентов умерло, потому что безграмотный врач велел ввести им раствор обычного сахара[1289].

Все это наверняка было известно лагерным начальникам, один из которых в письме московскому руководству сетовал на нехватку врачей, на то, что в некоторых лагпунктах медицинскую помощь заключенным оказывают неквалифицированные самоучки. Другой писал, что лагерная медицина противоречит всем принципам советского здравоохранения[1290]. Начальство все знало, заключенные все знали и тем не менее в лагерных больницах ничего не менялось к лучшему.

Но несмотря на все это — на продажность врачей, на плохую подготовку младшего персонала, на нехватку медикаментов, — жизнь в больнице или изоляторе была для зэков настолько привлекательна, что ради попадания туда они готовы были не только угрожать врачам, но и калечить себя самих. Как солдаты, не желающие идти в бой, заключенные, пытаясь спасти себе жизнь, наносили себе увечья, симулировали или нарочно вызывали болезни — делались «саморубами» или «мастырщиками». Некоторые надеялись таким образом получить освобождение или амнистию по инвалидности. Столь многие в это верили, что ГУЛАГ, по крайней мере в одном случае, объявил, что инвалидов и слабосильных досрочно выпускать не будут (хотя в некоторых случаях их выпускали)[1291]. Однако большинство просто хотело освободиться от работы.

Наказание за членовредительство было суровым — новый срок. Ведь инвалид — обуза для государства и помеха выполнению плана.

«Саморубы карались жестоко — как саботаж», —

пишет Анатолий Жигулин[1292]. Один бывший заключенный пишет об уголовнике, отрубившем себе топором четыре пальца на левой руке. Но в инвалидный лагерь его не отправили — заставили сидеть на снегу и смотреть, как другие работают.

«Если бы, замерзая, он попробовал встать размяться… его бы немедленно застрелили „при попытке к бегству…“. Очень скоро он сам попросил дать ему лопату и, придерживая ее, как крючком, единственным уцелевшим пальцем левой руки, кидал мерзлую землю, плача и ругаясь»[1293].

Тем не менее многие заключенные считали, что игра стоит свеч. Себя при этом не жалели. Блатные часто отрубали себе три средних пальца руки — без них нельзя было работать на лесоповале или катить тачку на приисках. Случалось, человек отрубал себе ступню или кисть руки, выжигал глаза кислотой. Некоторые, идя в мороз на работу, обматывали ступню мокрой тряпкой. Возвращались с обморожением третьей степени. Так же поступали с пальцами рук. В 60-е годы Анатолий Марченко видел, как заключенный прибил свою мошонку к тюремной скамье[1294].

Но использовались и более хитроумные способы. Один изобретательный уголовник украл шприц и ввел себе в половой член мыльный раствор. Возникшие выделения выглядели как симптом венерической болезни. Другой придумал способ симулировать силикоз. С серебряного кольца, которое ему удалось сохранить при себе, он напильником натер немного серебряного порошка. Смешав этот порошок с табаком, он выкурил получившуюся смесь. Он ничего не почувствовал, но, придя в санчасть, стал имитировать силикозный кашель. Сделали рентген легких, и на снимке увидели зловещее затемнение. Его освободили от тяжелых работ и отправили в лагерь для неизлечимо больных[1295].

Заключенные также пытались инфицировать себя, провоцировали хронические заболевания. Вадим Александровский лечил пациента, сделавшего себе «мастырку» на ступне грязной иглой[1296]. Густав Герлинг-Грудзинский рассказывает о заключенном, который раз в несколько дней тайком клал руку в огонь, не позволяя зажить ране, дававшей ему освобождение от работы[1297]. Жигулин нарочно вызвал у себя ангину, после «жаркой пробежки» напившись ледяной воды и надышавшись холодным воздухом.

«О, прекрасные десять-двенадцать дней в маленькой больнице!»[1298].

Некоторые симулировали сумасшествие. Бардах некоторое время работал фельдшером в психиатрическом отделении центральной магаданской больницы. Там главный способ разоблачения симулянтов состоял в том, что их помещали в одну палату с настоящими шизофрениками.

«Многие, даже самые упорные, всего через несколько часов принимались барабанить в дверь и умолять, чтобы их выпустили».

Если это не действовало, зэку делали инъекцию камфары, вызывавшую судороги. Из выживших мало кто хотел повторения процедуры[1299].

Как пишет Элинор Липпер, своя стандартная процедура была и для тех, кто симулировал паралич. Пациента клали на операционный стол и усыпляли малой дозой анестезирующего средства. Когда он просыпался, его ставили на ноги и звали по имени. Прежде чем вспомнить, что ему надо рухнуть на пол, он делал несколько шагов[1300]. Дмитрий Быстролетов рассказывает о разоблачении девушки, симулировавшей глухоту. Начальник лагпункта вызвал ее мать и разрешил ей свидание с дочерью. В барак мать не пустили и велели ей кричать — вызывать дочь. Разумеется, дочь ответила[1301].

Но некоторые врачи помогали пациентам симулировать. У Александра Долгана, несмотря на очень большую слабость и понос, температура повысилась не настолько, чтобы его освободили от работы. Но когда он сказал лагерному врачу, образованному латышу, что он американец, тот просиял:

«Я так мечтал найти человека, с которым можно поговорить по-английски!»

Он показал Долгану, как внести инфекцию в рану, которую сделал у себя на руке сам Долган. В результате получился огромный волдырь, который произвел требуемое впечатление на людей из МВД, инспектировавших больницу[1302].

В очередной раз обычная мораль переворачивается с ног на голову. В свободном мире врач, который нарочно делает пациента больным, не заслуживает доброго слова. Но в лагере такой врач справедливо мог считаться святым человеком.

«Обычные добродетели»

Не все стратегии выживания в лагерях были порождением самой системы. Не все они были связаны с пособничеством начальству, жестокостью или членовредительством. Если некоторые из выживших, возможно, подавляющее большинство, выжили благодаря манипулированию лагерными правилами к своей выгоде, то другие опирались на то, что Цветан Тодоров в своей книге о морали концлагерей называет «обычными добродетелями», — на дружбу, заботу, достоинство и духовную жизнь[1303].

Забота принимала многообразные формы. Как мы уже видели, среди заключенных возникали сообщества, которые способствовали выживанию. Члены этнических группировок — украинских, прибалтийских, польских, — которые доминировали в некоторых лагерях в конце 40-х, создавали целые системы взаимопомощи. Другие зэки за годы лагерной жизни терпеливо ткали свои независимые сети знакомств. А некоторые довольствовались одним-двумя чрезвычайно близкими друзьями. Возможно, самая известная из этих лагерных дружб была между Ариадной Эфрон (дочерью поэтессы Марины Цветаевой) и Адой Федерольф. И в тюрьме и в ссылке они всячески старались не разлучаться, и позднее их воспоминания вышли в одном томе. Вот как Федерольф описывает их встречу после вынужденной разлуки, когда их отправили из рязанской тюрьмы разными этапами:

«Было уже лето. Первые дни после приезда[в пересыльную тюрьму] были ужасны. Гулять вывели только один раз — жара была нестерпимая…

И вдруг новый этап из Рязани и… Аля. Я задохнулась от радости, втащила ее на верхние нары, поближе к воздуху, и легла рядом. Вот оно, зековское счастье, счастье встречи с человеком…»[1304].

Сходные чувства испытывали и другие. О том, как важно иметь друга, доверенное лицо, человека, который не оставит тебя в беде, пишет Зоя Марченко[1305].

«Одному прожить было невозможно. Люди объединялись в группы по два-три человека», —

писал другой бывший заключенный[1306]. Дмитрий Панин рассказывает, как его бригада благодаря своей сплоченности с успехом отражала атаки блатарей[1307]. Разумеется, дружба имела свои пределы. Януш Бардах пишет о своих отношениях с лагерным другом:

«Мы никогда не просили друг у друга еду и не предлагали ее. Оба понимали, что если мы хотим оставаться друзьями, эту святыню трогать не следует»[1308].

Сохранять человеческий облик помогало не только уважение к другим, но и уважение к себе. Многие, особенно женщины, пишут о необходимости держать себя, насколько возможно, в чистоте. Это был способ поддерживать собственное достоинство. Ольга Адамова-Слиозберг вспоминала, как ее сокамерница

«с утра очень озабоченно стирала, сушила и пришивала к блузке белый воротничок»[1309].

Заключенные японцы устроили в Магадане национальную «баню» — ею служила большая бочка, к которой были приделаны скамейки[1310]. Борис Четвериков, шестнадцать месяцев просидевший в ленинградской тюрьме «Кресты», постоянно стирал и перестирывал свою одежду, мыл стены и пол камеры, припоминал и вполголоса пел оперные арии[1311]. Некоторые делали гимнастику или совершали гигиенические процедуры. Бардах пишет:

«…несмотря на холод и усталость, я мыл у ручного насоса лицо и руки, сохраняя привычку, которая выработалась у меня дома и в Красной Армии. Я не хотел терять уважения к себе, не хотел походить на многих заключенных, которые у меня на глазах день ото дня опускались. Вначале переставали заботиться о личной чистоте и своей внешности, затем теряли интерес к другим заключенным и наконец — к собственной жизни. Мало что было в моей власти, но хотя бы я мог поддерживать этот ритуал, который, я верил, должен был уберечь меня от деградации и верной смерти»[1312].

Другим помогала интеллектуальная деятельность. Очень многие заключенные сочиняли или вспоминали стихи, по многу раз повторяли свои и чужие строфы сначала самим себе, а потом и друзьям. Евгения Гинзбург пишет:

«Однажды, уже в Москве шестидесятых годов, один писатель высказал мне сомнение: неужели в подобных условиях заключенные могли читать про себя стихи и находить в поэзии душевную разрядку? Да, да, он знает, что об этом свидетельствую не я одна, но ему все кажется, что эта мысль возникла у нас задним числом».

Этот человек, говорит Гинзбург,

«плохо представлял себе наше поколение»,

которое было

«порождением своего времени, эпохи величайших иллюзий».

Мы…

«с небес поэзии бросались в коммунизм»[1313].

Этнограф Нина Гаген-Торн сочиняла в лагере стихи и часто пела их сама себе:

«Я в лагерях практически поняла, почему дописьменная культура всегда слагалась в виде песен — иначе не запомнишь, не затвердишь. Книги были у нас случайностью. Их то давали, то лишали. Писать запрещали всегда, как и вести учебные кружки: боялись, разведут контрреволюцию. И вот каждый приготовлял себе сам, как умел, умственную пищу»[1314].

Шаламов писал, что поэзия помогла ему «средь притворства и растлевающего зла» сохранить живое сердце. Вот отрывок из его стихотворения «Поэту»:

Я ел, как зверь, рыча над пищей.Казался чудом из чудесЛисток простой бумаги писчей,С небес слетевший в темный лес.Я пил, как зверь, лакая воду,Мочил отросшие усы.Я жил не месяцем, не годом,Я жить решался на часы.И каждый вечер, в удивленье,Что до сих пор еще живой,Я повторял стихотвореньяИ снова слышал голос твой.И я шептал их, как молитвы,Их почитал живой водой,И образком, хранящим в битве,И путеводною звездой.Они единственною связьюС иною жизнью были там,Где мир душил житейской грязьюИ смерть ходила по пятам.

Солженицын, сочиняя в тюрьмах стихи, пользовался для их запоминания обломками спичек. Его биограф Майкл Скаммел пишет:

«Он выкладывал на портсигаре обломки спичек в два ряда по десяти штук. Один ряд обозначал десятки, другой — единицы. Повторяя про себя стихи, он перемещал „единицу“ после каждой строчки, „десяток“ после каждых десяти строчек. Каждая пятидесятая и сотая строка запоминалась с особой тщательностью, и раз в месяц он повторял написанное с начала до конца. Если на контрольное место попадала не та строка, он повторял все снова и снова, пока не получалось как надо»[1315].

Возможно, по сходным причинам многим помогала молитва. Мемуары одного баптиста, отправленного в лагерь уже в 70-е годы, почти целиком состоят из воспоминаний о том, где и когда он молился, где и как прятал Библию[1316]. Многие писали о важном значении религиозных праздников. Пасху иногда праздновали тайно (в пересыльном пункте Соловецкого лагеря это однажды произошло в лагерной пекарне), иногда открыто — например, в арестантском вагоне:

«Вагон качался, пение было нестройное, визгливое, на остановках конвой стучал колотушкой в стену, а они все пели»[1317].

В бараках порой праздновали Рождество. Русский заключенный Юрий Зорин был восхищен тем, как справляли Рождество литовцы. К празднику они готовились целый год:

«Вы представляете, в бараке стол накрыт, и чего только нет — и водка, и ветчина, все на свете».