71788.fb2
Мемуаристы сходятся на том, что подавляющее большинство беглецов составляли уголовники. На блатном жаргоне о побеге в теплое время года говорили так:
«Придет весна, и меня освободит зеленый прокурор».
Шаламов пишет:
«Путешествие по тайге возможно только летом, когда можно, если продукты кончатся, есть траву, грибы, ягоды, корни растений, печь лепешки из растертого в муку ягеля — оленьего мха, ловить мышей-полевок, бурундуков, белок, кедровок, зайцев…»[1378].
В заполярной тундре, однако, почти невозможно было передвигаться, пока не замерзали болота и воздух был наполнен гнусом и мошкарой. Люди там надеялись на «белого прокурора»[1379].
Урки имели при побеге гораздо лучшие шансы, чем политические. Если вору удавалось добраться до крупного города, он мог влиться в местный преступный мир, подделать документы и найти себе убежище. Нередко блатные вовсе даже не стремились всерьез вернуться в «свободный» мир — просто хотели погулять немного «на воле». Если беглого вора ловили и он оставался после этого в живых, что значили еще десять лет для человека, у которого уже было два двадцатипятилетних срока? Один бывший зэк вспоминал про блатнячку, бежавшую всего-навсего ради свидания с мужчиной. Вернулась она полная восторга, хотя ее немедленно отправили в штрафной изолятор[1380].
Политические убегали гораздо реже. Дело не только в том, что им недоставало связей и опыта, но и в том, что их усердней искали и преследовали. Чернавин, который много думал об этом прежде чем решиться на побег, объясняет разницу так:
«Охрана особенно и не старается преследовать уголовных, все равно они или сами находятся, когда выйдут на железную дорогу, или доедут до города и там будут выловлены. За бежавшими каэрами всегда наряжается погоня, иногда мобилизуются ближайшие села, в преследовании всегда принимает участие пограничная стража. Каэр почти всегда пытается бежать за границу, потому что на родине скрыться ему негде»[1381].
Большую часть беглецов составляли мужчины, но были среди них и женщины. Из лагеря, где находилась Маргарете Бубер-Нойман, бежала вместе с лагерным поваром молодая цыганка. Услыхав об этом, цыганка постарше понимающе кивнула:
«Она знает, что где-то поблизости стоит табор. Доберется — значит, спасена»[1382].
Обычно побеги планировались заранее, но иной раз они происходили экспромтом. Солженицын вспоминает случай, когда заключенный перелез через колючую проволоку во время пыльной бури в Казахстане[1383]. Чаще (но далеко не всегда) бежали из рабочих зон, которые охранялись хуже. За выбранный наугад месяц (сентябрь 1945-го) 51 процент зафиксированных случаев побега произошли в рабочей зоне, 27 — в жилой зоне, 11 процентов — во время этапирования[1384]. Эдуард Бука с группой молодых украинцев задумали побег из вагона поезда, который вез их в Сибирь. Он так описывает этот план:
«Моим ножовочным лезвием мы собирались выпилить четыре-пять досок, работая только ночами и маскируя пропилы смесью хлеба и конского дерьма с пола вагона. Когда дыра была бы готова, мы дождались бы остановки в лесу, выбили бы доски, выскочили бы наружу — столько людей, сколько успело бы выскочить, — и разбежались бы в разные стороны, чтобы сбить с толку конвой. Некоторых застрелили бы, но большая часть бы ушла»[1385].
От плана пришлось отказаться, потому что охрана заподозрила неладное. Побеги с поездов, однако, случались: к примеру, в мае 1940-го двое заключенных бежали через люки товарных вагонов[1386]. В том же году Януш Бардах выскользнул из вагона, выломав гнилые доски. Но на место он их не поставил и поэтому был немедленно пойман: его выследили с собаками, жестоко избили, но в живых оставили[1387].
Некоторые побеги, пишет Солженицын, начинаются
«не с рывка и отчаяния, а с технического расчета и золотых рук»[1388].
Однажды в товарном вагоне заключенные сделали ложную внутреннюю торцевую стенку; план был — втиснуться за стенку и уехать в вагоне из лагеря[1389]. В другой раз двадцать шесть уголовников сделали подкоп под забором, удачно выбрались, но, как утверждал сотрудник «органов», возглавлявший поиск, все до одного были пойманы в течение года[1390].
Другие, подобно Чернавину, использовали для побега свое особое положение в лагере. В архиве сохранились сведения о том, как заключенный нарочно вызвал крушение товарного поезда и бежал в возникшей после этого суматохе[1391]. В другом случае заключенные, которым поручили рыть могилы на лагерном кладбище, убили конвоира и, «зарыв труп в могилу, скрылись». Их исчезновение, как и труп, было обнаружено не сразу[1392]. Легче было бежать и бесконвойным, имевшим право выходить за зону.
Беглецы пытались маскироваться. Варлам Шаламов рассказывает о беглом заключенном, который провел на свободе два года, путешествуя по Сибири под видом геолога. В Якутске местное «научное начальство», гордясь приездом в город крупного специалиста, чрезвычайно почтительно попросило его прочесть лекцию.
«Кривошей улыбался, цитировал по-английски Шекспира, что-то чертил, перечисляя десятки иностранных фамилий».
В конце концов его разоблачили: роковую роль сыграло то, что он посылал деньги жене[1393]. Возможно, это вымышленная история, но в архивах есть сведения о сходных случаях. Один колымский беглец обзавелся документами на чужое имя, вылетел самолетом в Якутск и там устроился в городской гостинице. При задержании у него изъяли 200 граммов золота[1394].
Не все побеги были сопряжены с полетом творческой фантазии, но многие — вероятно, большинство, особенно если бежали уголовники, — были сопряжены с насилием. Беглецы нападали на охранников, вольнонаемных работников и местных жителей, стреляли в них, резали, душили[1395]. Не щадили и собратьев-лагерников. Один распространенный способ побега предполагал людоедство. Двое заключенных, сговорившись заранее, подбивали бежать с ними третьего («мясо»), которому предстояло стать пищей для первых двух на время пути. Бука описывает суд над профессиональным вором и убийцей, бежавшим вместе с другим вором и с лагерным поваром, который был для них «ходячим провиантом»:
«Не им первым пришла в голову такая мысль. Когда огромная масса людей только и мечтает, что о побеге, обсуждаются, само собой, все возможные способы. Желательно, чтобы „ходячий провиант“ был упитанным. Если надо, его можно будет убить и съесть. А до той поры он будет нести свое мясо сам».
Два вора поступили с поваром как было задумано, но они не рассчитали длительность путешествия. Они снова проголодались.
«Оба понимали, что тот, кто заснет первым, будет убит. Поэтому оба притворялись, что не устали, и всю ночь рассказывали друг другу байки, пристально наблюдая друг за другом. Старая дружба исключала для них как открытое нападение, так и признание в подозрениях».
Наконец одного сморил сон. Другой перерезал ему горло. Бука пишет, что через два дня его поймали и в мешке у него нашли куски сырого человеческого мяса[1396].
Хотя у нас нет возможности узнать, как часто при побегах творилось такое, сходные истории, относящиеся к разным периодам — от начала 30-х до конца 40-х, — рассказывает немало бывших заключенных, и есть основания думать, что людоедство действительно иногда случалось[1397]. Томас Сговио слышал на Колыме смертный приговор двоим таким беглецам, которые взяли с собой «малолетку», убили и засолили его мясо[1398]. Вацлаву Дворжецкому подобную историю рассказали в Карелии в середине 30-х[1399].
В устных преданиях ГУЛАГа сохранились поистине необычайные рассказы о побегах, многие из которых, возможно, недостоверны. Солженицын подробно пишет о побегах эстонца Георгия Тэнно, политического заключенного, убегавшего из лагерей не раз. В одном случае он, стремясь добраться до Омска, проделал пешком, на лошади и на лодке почти 500 километров. Некоторые из рассказов Тэнно, вероятно, правдивы (позднее он подружился с другим гулаговцем — Александром Долганом, автором лагерных мемуаров, которого Тэнно познакомил с Солженицыным), но истинность иных из них, самых красочных, вызывает определенные сомнения[1400]. В одном английском сборнике можно прочесть историю эстонского пастора, который, бежав из лагеря, подделал документы и вместе со спутниками перешел афганскую границу. В том же сборнике рассказано об испанце, которому помогло бежать то, что он притворился мертвым после землетрясения, повредившего лагерные постройки. Затем он якобы проник в Иран[1401].
И наконец, имеются удивительные мемуары Славомира Равича «Долгий путь», содержащие самое красочное и захватывающее описание побега во всей гулаговской литературе. Равич пишет, что его арестовали после советского вторжения в Польшу и отправили в лагерь на севере Сибири. Оттуда он, по его словам, бежал с молчаливого согласия жены начальника лагеря вместе с шестью другими заключенными, один из которых был американец. Прихватив с собой по дороге молодую депортированную польку, они двинулись к границе СССР.
В течение своего невероятного путешествия (если оно и вправду имело место) они обогнули Байкал, перешли монгольскую границу и через пустыню Гоби, Тибет и Гималаи попали в Индию. Четверо беглецов погибли в пути, остальные перенесли крайние лишения. К сожалению, несколько попыток получить подтверждение этой истории (она отчетливо напоминает рассказ Киплинга «The Man Who Was») успехом не увенчались[1402]. «Долгий путь» — великолепно написанная книга независимо от того, правда в ней рассказана или нет. Ее убедительность — хороший урок тем из нас, кто пытается написать основанную на фактах историю побегов из ГУЛАГа.
Ибо фантазирование о побеге играло важную роль в жизни многих заключенных. Даже для того громадного большинства, что никогда не решилось бы на побег, мысль о нем, мечта о нем были важной психологической опорой. Один бывший колымчанин сказал мне, что побег был одной из самых очевидных форм противостояния режиму. Особенно много планов, обсуждений, споров о побегах было в среде молодых зэков мужского пола. Сами эти разговоры были средством борьбы с ощущением бессилия. Герлинг-Грудзинский пишет:
«Мы очень часто собирались в одном из бараков и в узком надежном кругу обсуждали детали побега, собирали в одно место найденные во время работы куски металла, старые коробки и осколки стекла, из которых якобы можно было сделать кустарный компас, делились услышанными сведениями об окрестностях, о расстояниях, о климатических условиях и географических особенностях Севера…. В царстве вымысла, куда привезли нас с запада сотни товарных эшелонов, всякая попытка зацепиться за свой собственный вымысел обладала чем-то ободряющим. В конце концов, если принадлежность к несуществующей террористической организации может быть преступлением, за которое дают десять лет, то почему бы спиленному гвоздю не стать стрелкой компаса, обломку доски — лыжей, а клочку бумаги, покрытому черточками и точками, — картой?».
В глубине души, считает Герлинг-Грудзинский, все понимали, что эти начинания смешны. Но польза от них была:
«Я даже помню кадрового офицера-кавалериста из Белостока, который в период бушующего в лагере голода нашел в себе столько силы воли, чтобы каждый день отрезать от пайки тонкий хлебный ломтик и, высушив над печкой, убирать в мешочек, спрятанный в никому не известное место в бараке. Когда через несколько лет мы встретились в армии, в иракской пустыне, я, вспоминая в палатке за бутылкой лагерные времена, дружески пошутил по поводу его „плана“ побега. „Не смейся, — ответил он серьезно, — я пережил лагерь благодаря надежде на побег, пережил „мертвецкую“ благодаря скопленному хлебу. Человек не может жить, не зная, зачем живет“»[1403].
Если побег из лагеря большинству уцелевших представлялся делом невозможным, то бунт был немыслим. Карикатурный образ забитого, растоптанного зэка, утратившего человеческий облик и достоинство, отчаянно стремящегося угодить начальству, неспособного не то что создать антисоветскую организацию, но даже подумать плохое о советской власти, появляется во многих мемуарах и, не в последнюю очередь, в книгах двух крупнейших русских авторов, писавших о ГУЛАГе, — Солженицына и Шаламова. Не исключено, что на протяжении большей части истории ГУЛАГа этот образ не был далек от истины. Развитая система стукачества делала заключенных подозрительными друг к другу. Изнурительный подневольный труд и верховенство блатных не давали людям поднять голову, подумать об организованном сопротивлении. Тяжелый и унизительный опыт следствия, тюрьмы, депортации лишали многих желания жить, не говоря уже о желании противостоять начальству. Герлинг-Грудзинский, объявивший в лагере вместе с несколькими другими поляками голодовку, так описывает реакцию на это русских заключенных:
«Их не мог не взволновать и по-своему увлечь тот факт, что кто-то осмеливается поднять руку на нерушимые законы неволи, которых до сих пор не затронул ни один порыв бунта; но в то же время действовал инстинктивный, принесенный еще с воли страх нечаянно замешаться в дело, грозящее военным трибуналом. Есть ли уверенность, что на следствии не раскроются разговоры, которые вел бунтовщик в бараке сразу после совершения преступления?»[1404].
И опять-таки архивы рисуют несколько иную картину. Документы сообщают о многих мелких лагерных протестах и забастовках. В частности, уголовники, если они хотели чего-либо добиться от начальства, нередко устраивали краткие, лишенные политической подоплеки забастовки и «волынки». Начальство реагировало на это довольно спокойно. Особенно часто такие акты неповиновения малого масштаба происходили в конце 30-х и начале 40-х годов, когда уголовники занимали в лагерях привилегированное положение, что уменьшало их страх перед наказанием и давало им дополнительные организационные возможности[1405].
Спонтанные протесты уголовников случались и во время длительных железнодорожных этапов на восток, когда заключенных кормили селедкой и почти не давали пить. Чтобы добиться от конвоя воды, поднимали «дикий и оглушительный крик», которого, по словам одного бывшего лагерника,
«чекисты боялись как огня…. Когда-то воины римских железных легионов плакали от криков древних германцев — такой ужас наводили они на них. И этот же ужас чувствовали садисты из ГУЛАГа…»[1406].
Эта традиция существовала и в 80-е годы, когда, согласно воспоминаниям поэта и диссидента Ирины Ратушинской, заключенные в вагоне, недовольные тем, как с ними обращаются, подняли уровень протеста на ступеньку выше:
«— Ребята! Качай!
… Зэки начинают раскачивать вагон. Все вместе, в такт, отшатываясь от одной стены клетки к другой. Вагон так набит людьми, что это дает результат почти немедленно. Этак можно запросто свести вагон с рельс, а поезд, соответственно, под откос»[1407].
Теснота и голод порой доводили людей до своего рода массовой полуорганизованной истерии. Очевидец пишет:
«Около двухсот женщин, словно по команде, мгновенно разделись и совершенно голые выскочили во двор.
В непристойных позах толпились они возле вахты и кричали не своими голосами, рыдали и хохотали, ругались, в страшных конвульсиях и припадках катались по земле, рвали на себе волосы, до крови обдирали лица, снова падали на землю и снова вскакивали на ноги и бежали к воротам:
— А-а-а-а-а-у-гу! — ревела толпа…»[1408].
Помимо спонтанных взрывов такого рода, в распоряжении заключенных была голодовка — старинный, традиционный способ протеста, чьи цели и методы были напрямую унаследованы от политзаключенных начала 20-х годов — социал-демократов, анархистов, меньшевиков, которые, в свою очередь, переняли их у политзаключенных царской России. Члены этих партий прибегали к голодовкам и после того, как в 1925-м их перевели с Соловков в другие тюрьмы — «политизоляторы». Один из ведущих эсеров Александр Федодеев неоднократно объявлял в Суздальском политизоляторе голодовки, требуя права на свидания, вплоть до своего расстрела в 1937 году[1409].
Но и после того, как их из тюрем опять перевели в лагеря, некоторые из них продолжали традицию голодовок. В середине 30-х к голодовкам социалистов стали присоединяться и некоторые подлинные троцкисты. В октябре 1936 года сотни троцкистов, анархистов и других политзаключенных начали в воркутинском лагере голодовку, продолжавшуюся до 13 февраля 1937 года. Эта акция, безусловно, носила политический характер. Голодающие требовали отделения политических от уголовников, восьмичасового рабочего дня, политпайка вне зависимости от характера работы. В другом подразделении воркутинского лагеря произошла еще одна крупная забастовка, к которой присоединилось некоторое количество урок. В марте 1937-го начальство пообещало голодающим удовлетворить их требования, но к концу 1938-го большинство их было расстреляно в ходе массовых казней того года[1410].
Примерно в то же время другая группа троцкистов подняла протест в пересыльном лагере Владивостока, ожидая отправки на Колыму. Троцкисты провели в лагере организационные собрания и избрали старостат. Они потребовали осмотра парохода, на котором их собирались везти, но получили отказ. Поднявшись на борт, они стали петь революционные песни и даже, если верить сообщениям осведомителей НКВД, развернули плакаты с лозунгами:
«Долой Сталина»,