71788.fb2 Паутина Большого террора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 52

Паутина Большого террора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 52

«В своих квартирах люди боролись за жизнь, как борются погибающие полярники», —

писала Лидия Гинзбург[1432].

Ленинград голодал не один. В документах НКВД за апрель 1945 года говорится о массовом голоде в Узбекистане, в Кабардинской, Бурят-Монгольской и Татарской АССР. Больше всего страдали семьи военнослужащих, лишившиеся кормильца. Голод поразил и Украину: там даже в 1947 году отмечались случаи людоедства[1433]. В СССР было официально объявлено, что страна потеряла за годы войны двадцать миллионов человек. В 1941–1945 годах ГУЛАГ не был в стране единственным источником массовых захоронений.

Начало войны ознаменовалось не только ужесточением режима, но и неразберихой. Немцы продвигались с головокружительной быстротой. За первые четыре недели войны почти все брошенные в бой советские части были уничтожены[1434]. К осени нацисты заняли Киев, блокировали Ленинград и подошли к Москве.

Западные подразделения ГУЛАГа были сметены в первые же дни войны. Тюрьма на Соловках была закрыта в 1939-м, заключенных перевели в тюрьмы на материке: Соловки были слишком близко от финской границы[1435]. (Либо в ходе эвакуации, либо во время последовавшей финской оккупации архив лагеря исчез. Скорее всего, он был уничтожен в обычном порядке, но ходят неподтвержденные слухи, что его забрали финские военные и он по сей день находится в каком-то сверхсекретном правительственном хранилище в Хельсинки[1436].) В июле 1941-го начальство Белбалтлага получило указание немедленно эвакуировать всех заключенных, но лошадей и скот оставить для Красной Армии. Неизвестно, успели ли красноармейцы до прихода немцев ими воспользоваться[1437].

В других местах в органах НКВД просто-напросто началась паника. В наибольшей степени она проявилась в недавно оккупированных районах восточной Польши и странах Прибалтики, где тюрьмы были переполнены политзаключенными. Эвакуировать их у НКВД не было времени, но оставлять «антисоветских террористов» в распоряжении немцев тоже не представлялось возможным. В первый же день войны войска НКВД начали расстреливать заключенных в тюрьмах Львова — польско-украинского города, который стал прифронтовым. Тем временем город охватило восстание украинских националистов, и чекистам пришлось покинуть тюрьмы. Ободренная внезапным отсутствием охраны и приближающейся канонадой, часть заключенных тюрьмы Бригидки в центре Львова вырвалась на свободу. Другие побоялись выходить, думая, что охранники могут стоять за воротами и дожидаться предлога расстрелять беглецов.

Оставшиеся дорого заплатили за свою нерешительность. 25 июня войска НКВД, усиленные пограничниками, вернулись в Бригидки, освободили «социально близких» уголовников, а оставшихся политических расстреляли. Стрельбу заглушал шум машин, двигавшихся по улице. Заключенных других городских тюрем постигла такая же участь. В общей сложности органы НКВД убили во Львове около 4000 заключенных. Времени оставалось мало, и в массовых захоронениях трупы были едва присыпаны[1438].

Подобные зверства происходили во всех приграничных районах. При эвакуации органы НКВД оставили в местах заключения около 21 000 арестантов, 7 000 было освобождено. Но в десятках польских и прибалтийских городов и деревень, в частности, в Вильно (Вильнюсе), Дрогобыче, Пинске, отступающие чекисты и красноармейцы уничтожили примерно 10 000 заключенных[1439]. Их расстреливали в камерах, в тюремных дворах, в близлежащих лесах. Войска НКВД, уходя, сжигали дома и убивали гражданских лиц; иногда расстреливали владельцев тех самых домов, где они перед этим квартировали[1440].

Подальше от границы, где на подготовку было больше времени, ГУЛАГ попытался наладить упорядоченную эвакуацию заключенных. Три года спустя в длинном напыщенном докладе «О работе ГУЛАГа за годы войны (1941–1944)» тогдашний начальник ГУЛАГа Виктор Наседкин сказал, что эта эвакуация «в основном была проведена организованно». Ее планы, заявил он, разрабатывались ГУЛАГом «в увязке с перебазированием промышленности». При этом

«в связи с известными транспортными затруднениями значительная масса заключенных эвакуировалась пешим порядком»[1441].

На самом деле никаких планов эвакуации не было, она проводилась в лихорадке и панике, нередко под немецкими бомбами. «Известные транспортные затруднения» означали, что люди задыхались до смерти в переполненных вагонах, что немецкая авиация уничтожала их в пути. Поляк Януш Пучиньский, арестованный и депортированный 19 июня, чудом спасся вместе с матерью, братьями и сестрами из горящего поезда, который вез заключенных. Он вспоминает:

«Раздался сильный взрыв, и поезд остановился. Люди начали выпрыгивать из вагонов… Я увидел, что поезд стоит в глубокой длинной впадине. Я подумал — все, мне отсюда не выбраться. Самолеты ревели над головой, ноги были как ватные. Каким-то образом я взобрался по откосу и побежал к лесу, до которого было метров 200–250. Там я обернулся и увидел позади себя, на открытом месте, множество людей. В этот миг появилось следующее звено самолетов, и с них по людям начали стрелять…»[1442].

Под бомбежку попал и эшелон с заключенными из тюрьмы в Коломые. Некоторые из них погибли, но почти триста человек разбежались. Конвоиры задержали сто пятьдесят из них, но затем отпустили. Как они сами объяснили, им нечем было кормить арестантов и негде их держать. Все местные тюрьмы подлежали эвакуации[1443].

Воздушный налет на арестантский эшелон был, впрочем, событием не слишком частым, поскольку заключенных обычно эвакуировали пешком. К примеру, при эвакуации одной сельхозколонии

«семьями и багажом руководящего состава… был занят, по существу, весь незначительный гужтранспорт колонии»[1444].

В других случаях по причинам как практическим, так и пропагандистским приоритет перед людьми имело промышленное оборудование. Страна получила жестокий удар на западе, но ее руководители пообещали наладить производство к востоку от Урала[1445]. Неудивительно, что «значительная масса» (а лучше сказать — подавляющее большинство) заключенных, передвигавшаяся, по словам Наседкина, «пешим порядком», перенесла все ужасы изнурительных переходов, описания которых зловеще напоминают описания передвижения узников нацистских концлагерей четыре года спустя.

«Транспорта у нас нет, — сказал начальник кировоградской тюрьмы заключенным после страшной бомбежки. — Дойдет тот, кто дойдет. Протезы — не протезы, все будут идти. Того, кто идти не сможет, — пристрелим. Мы немцам никого не оставим. Так что учтите: вы — хозяева своей жизни. Пока — вы»[1446].

И люди шли, хотя многим не было суждено добраться до места назначения. Быстрое продвижение немцев нервировало чекистов, а когда они нервничали, они начинали стрелять. 2 июля на восток пешим порядком двинулись 954 заключенных из тюрьмы в Черткове на Западной Украине. По пути возглавлявший этап сотрудник НКВД, согласно обнаруженной в архиве докладной записке, приказал расстрелять «123 заключенных — членов „ОУН“» якобы «при попытке восстать и бежать». После более чем двух недель ходьбы, когда наступающие немцы находились на расстоянии 20–30 километров, он приказал расстрелять почти всех остальных[1447].

Тем, кто избежал расстрела, иной раз приходилось немногим лучше. Наседкин писал:

«Аппараты ГУЛАГа в тыловых районах были мобилизованы на обеспечение проходивших эшелонов и этапов заключенных медико-санитарным обслуживанием и питанием»[1448].

А вот как описывает эвакуацию из кировоградской тюрьмы М. Штейнберг, политическая заключенная, арестованная в 1941 году по второму разу:

«Все было ослепительно залито солнцем. В полдень оно стало невыносимым. Ведь это Украина, август месяц. Было примерно 35° жары. Шло огромное количество людей, и над этой толпой стояло марево пыли, марево. Дышать было не просто нечем, дышать было невозможно…

В руках у каждого был узел. Несла и я свой. Взяла с собой даже телогрейку. Без телогрейки очень трудно прожить заключенному. Это и подушка, и подстилка, и укрытие — все. Ведь в подавляющем большинстве тюрем нет ни коек, ни матрацев, ни белья.

Но когда мы по этой жаре прошли 30 километров, я свой узел тихонько положила на обочину. Ничего себе не оставила, ни ниточки. Поняла, что мне уже ничего не донести. Так же поступило огромное большинство женщин. Но те, кто не бросил свои узлы после первых 30 км, бросили их после 130 км. До места никто ничего не донес. Когда прошли еще 20 км, я сняла туфли и бросила их…

…После Аджамки я 30 километров тянула за собой мою сокамерницу Соколовскую. Это была старая женщина, лет под семьдесят, совершенно седая… Ей было очень трудно идти. Она цеплялась за меня и все говорила про свою 15-летнюю внучку, с которой жила. Последним страхом в жизни Соколовской был страх, что эту внучку тоже возьмут. Мне было тяжело тащить ее за собой, и я сама стала падать. Она говорит: „Ну, отдохни немного, я пойду одна“. И тут же отстала на два метра. Мы шли последними. Когда я почувствовала, что она отстала, я обернулась, хотела взять ее — и увидела, как ее убили. Ее закололи штыком. Со спины. Она не видела. Но, видно, хорошо закололи. Она даже не шелохнулась. После я думала, что она умерла более легкой смертью, чем все остальные. Она не видела этого штыка. Она не успела испугаться»[1449].

В общей сложности органы НКВД эвакуировали 750 000 человек из 27 лагерей и 210 колоний[1450]. Еще 140 000 были эвакуированы из 272 тюрем и отправлены в другие тюрьмы на востоке страны[1451]. Многие из этих людей — сколько, мы не знаем — не добрались до места назначения.

Глава 20«Чужие»

Ивы всюду ивы…В инее как ты красива, Алма-Атинская ива.Но если тебя забуду, сухая ива с улицы Розбрат,Рука моя пусть отсохнет!Горы всюду горы…Тянь-Шань предо мною плывет лиловый —Пена из света, камень из красок, блекнет и тает —но если тебя забуду, вершина Татр далеких,Белый Поток, где с сыном о плаваньях мы мечтали,а нас провожал улыбкой наш добрый домашний ангел, —Пусть превращусь я в Тянь-Шаньский камень!

Если Тебя я забуду… Если я Вас забуду…Александр Ват.«Ивы в Алма-Ате».Январь 1942 г.(Пер. с польского Н. Астафьевой[1452])

С первых дней ГУЛАГа в его лагерях всегда содержалось немалое число иностранцев. Большей частью это были западные коммунисты и коминтерновцы, но иной раз там оказывались и англичанки и француженки, вышедшие замуж за советских граждан, и оказавшиеся в СССР коммерсанты. К ним относились как к диковинкам, как к редким птицам — и все же коммунистическое прошлое и опыт советской жизни помогали им освоиться в лагерях. Лев Разгон писал:

«Все они были своими, потому что они или родились и выросли здесь, или же приехали и жили в нашей стране по своей собственной воле. Даже в том случае, когда они очень плохо говорили по-русски, а то и вовсе не говорили, — они были своими. И в лагерном котле они очень быстро растворялись и переставали казаться чужеродными. Те из них, кто выжил в первые год-два лагерной жизни, выделялись среди нас, „своих“, разве что плохим языком»[1453].

Совсем иначе обстояло дело с иностранцами, которых посылали в ГУЛАГ начиная с 1939 года. На вновь присоединенных территориях многонациональной восточной Польши, Бессарабии и Прибалтийских стран органы НКВД в больших количествах выхватывали из буржуазной или крестьянской среды поляков, латышей, литовцев, эстонцев, украинцев, белорусов, молдаван и отправляли их в лагеря или ссылку. Противопоставляя их «своим» иностранцам, Разгон называет их «чужими». Это были «люди другой страны, другой национальности, которых занесла к нам непонятная им, чужая и враждебная сила истории». Их мгновенно можно было узнать по внешнему виду.

«Об их прибытии в Устьвымлаг, еще до появления их на Первом лагпункте, сигнализировало появление у блатных экзотической одежды: молдаванских мохнатых высоких шапок и цветных кушаков, буковинских расшитых меховых безрукавок, модных пиджаков в талию с высоко поднятыми плечами»[1454].

Аресты на оккупированных территориях начались сразу же после советского вторжения в восточную Польшу в сентябре 1939-го и продолжились после вторжений в Румынию и Прибалтику. Целями НКВД были безопасность (предотвращение восстаний и возникновения «пятой колонны») и советизация. Поэтому в первую очередь забирали тех, кого считали потенциальными оппонентами советского режима. В их число попали не только люди, работавшие в польских органах власти, но и торговцы и бизнесмены, поэты и писатели, зажиточные крестьяне — словом, те, чей арест в наибольшей мере мог способствовать психологическому подавлению населения восточной Польши[1455]. Хватали также беженцев из оккупированной немцами западной Польши, среди которых были тысячи евреев, спасавшихся от Гитлера.

Позднее критерии для ареста стали более точными (в той мере, в какой могли быть точными критерии для ареста в СССР). В «Директиве о выселении социально-чуждого элемента из республик Прибалтики, Западной Украины, Западной Белоруссии и Молдавии», датированной маем 1941 года, говорилось, что выселению подлежат «активные члены к/р организаций» (то есть политических партий) и члены их семей; бывшие жандармы, охранники, полицейские и тюремщики; бывшие крупные помещики, торговцы, фабриканты; бывшие офицеры, «в отношении которых имелись компрматериалы»; члены семей всех вышеперечисленных; репатрианты из Германии; «беженцы из бывшей Польши, отказавшиеся принять советское гражданство»; и наконец, уголовный элемент и проститутки[1456].

В другой директиве, изданной в ноябре 1940 года и касающейся Литвы, сказано, что, помимо указанных категорий, выселяются лица, часто выезжавшие за границу, лица, состоящие в переписке или поддерживающие контакты с иностранцами, эсперантисты, филателисты, сотрудники Красного Креста, беженцы, контрабандисты, лица, исключенные из коммунистической партии, священники и активные члены религиозных объединений, аристократы, землевладельцы, богатые коммерсанты, банкиры, промышленники, владельцы гостиниц и ресторанов[1457].

Аресту подлежали все, кто нарушал советские законы, в том числе законы, запрещавшие «спекуляцию» (т. е. фактически всякую торговлю), и все, кто пытался перейти через советскую границу в Венгрию или Румынию.

Масштабы депортаций были таковы, что советским оккупационным властям очень быстро пришлось отказаться даже от видимости законности. Лишь очень немногие из взятых на новых западных территориях прошли через следствие и суд и получили приговор. Вместо этого была снова взята на вооружение «административная высылка», практиковавшаяся еще в царской России и использованная затем против «кулаков». «Административная высылка» означала простую вещь. Сотрудники НКВД приходили в дом и приказывали людям собираться. Иногда на сборы давали день, иногда несколько минут. Людей на грузовиках везли на станцию, сажали в вагоны, и эшелон отправлялся. Не было ни ареста, ни суда — вообще никакой официальной процедуры.

Количество высланных было огромно. Согласно оценкам историков, на оккупированных территориях восточной Польши по обвинению в контрреволюционных преступлениях было арестовано около 108 тысяч человек. Этих людей отправили в лагеря. Еще 320 тысяч граждан довоенной Польши были высланы в «спецпоселки» (некоторые из них построили «кулаки») в северных и восточных районах СССР[1458]. К ним нужно добавить 96 тысяч арестованных и 160 тысяч высланных граждан прибалтийских стран и 36 тысяч молдаван[1459]. Совокупное действие депортаций и войны на демографическую ситуацию в Прибалтике было колоссальным: например, население Эстонии между 1939 и 1945 годом сократилось на 25 процентов[1460].

История этих депортаций, как и история высылки «кулаков», отлична от истории ГУЛАГа как такового, и, как я уже сказала, исчерпывающий рассказ об этом массовом выселении семей лежит за пределами моей книги. Однако полностью отграничить одно от другого невозможно. Очень часто трудно понять, почему «органы» из двух людей с похожими биографиями одного решали выслать, а другого арестовать и отправить в лагерь. Иногда муж оказывался в лагере, а жена и дети — в «спецпоселке». Или сына арестовывали, а родителей высылали. Некоторые, отбыв лагерный срок, затем отправлялись в ссылку и соединялись с депортированными ранее членами своей семьи.

Помимо устрашения, у депортаций была и другая цель, связанная с реализацией грандиозного плана Сталина — заселить север страны. Места для «спецпоселков», как и для лагерей ГУЛАГа, намеренно выбирались в отдаленных районах, и они создавались в расчете на постоянное проживание. Многим депортируемым чекисты говорили, что они никогда не вернутся обратно, в эшелонах их поздравляли как «новых граждан» СССР[1461]. В «спецпоселках» местные начальники часто говорили ссыльным, что Польша, ныне разделенная между Германией и Советским Союзом, никогда больше не будет существовать. Один советский учитель сказал польской школьнице, что возрождение Польши не более вероятно, чем то, что «у тебя на ладонях вырастут волосы»[1462]. Между тем в городах и деревнях, откуда выселяли людей, шла конфискация и перераспределение их имущества. Их дома превращали в общественные учреждения — школы, больницы, родильные дома; домашнюю обстановку и утварь (вернее, ту ее часть, которую не разворовали соседи и сотрудники НКВД) использовали для детских домов, яслей, больниц, школ[1463].

Ссыльные страдали едва ли не больше, чем их соотечественники, оказавшиеся в лагерях. Там хотя бы была ежедневная пайка хлеба и место на нарах. Депортированные зачастую не получали даже этого. Их привозили на голое место или в крохотные поселки в северной России, Казахстане, Средней Азии, где нередко они не имели никаких средств к пропитанию. Тем, кто попал в первую волну депортаций, запрещали брать с собой что-либо из кухонной утвари, одежды, инструментов. Только в ноябре 1940 года Главное управление конвойных войск НКВД отменило эту практику: даже советским властям стало ясно, что отсутствие у высланных самого необходимого ведет к высокой смертности, и, как я уже писала, сотрудникам на местах было велено говорить депортируемым, чтобы они брали с собой теплых вещей на три года[1464].

Тем не менее многие высланные ни физически, ни психологически не были готовы к жизни в лесу или в колхозе. Сам пейзаж казался чужим и мрачным. Одна женщина описала в дневнике то, что она видела в окно вагона: «Нас везут через бескрайние просторы. На этой громадной равнине населенные пункты попадаются лишь изредка. Неизменно мы видим грязные и убогие глинобитные хаты с соломенными крышами и маленькими окошками. Ни заборов, ни деревьев…»[1465].

Впечатление от места назначения обычно было еще более тяжелым. Многие ссыльные были в прошлом юристами, врачами, владельцами магазинов, коммерсантами, привыкшими к городской жизни и относительному комфорту. А вот что говорится об устройстве поселенцев с «новых» западных территорий, размещенных в переполненных летних бараках и землянках, в докладной записке за сентябрь 1941-го: «Помещения загрязнены, в результате среди ссыльнопоселенцев имеют место заболевания и смертность, особенно среди детей… Основная масса поселенцев не имеет совершенно теплой одежды и к жизни в зимних условиях не приспособлена»[1466].

В последующие месяцы и годы страдания людей только возрастали, о чем свидетельствует одно примечательное собрание документов. После войны польское правительство в изгнании собрало и сохранило детские «мемуары» о депортации. Эти воспоминания лучше, чем какие бы то ни было записки взрослых, демонстрируют испытанные людьми культурный шок и физические лишения. Один польский подросток, которому во время «ареста» было тринадцать лет, писал:

«Было нечего есть. Люди ели крапиву, опухали от нее и отправлялись в мир иной. Нас заставляли ходить в русскую школу, а кто отказывался, тем не давали хлеба. Нас учили, что нельзя молиться Богу, что Бога нет, но после урока мы все встали и начали молиться. Тогда начальник поселка посадил меня в тюрьму»[1467].

Другие детские рассказы дают представление о страданиях родителей. «Мама хотела убить себя и нас, чтобы так не мучиться, но когда я сказал ей, что хочу увидеть папу и вернуться в Польшу, она приободрилась», — писал мальчик, высланный в восьмилетнем возрасте[1468]. Но не все матери были способны преодолеть уныние. Другой юноша, депортированный в четырнадцать лет, написал, как его мать попыталась покончить с собой: «Мама пришла в барак, взяла веревку, кусок хлеба и пошла в лес. Я хотел ее задержать, но она была в отчаянии, ударила меня веревкой и ушла. Через несколько часов маму нашли на елке, она накинула себе на шею петлю. Под деревом стояли девочки, мама подумала, что это мои сестры, и хотела что-то сказать, но они подняли шум, позвали коменданта, он вытащил из-за пояса топор и срубил елку… Мама уже была не в себе, выхватила у коменданта топор и ударила его по спине, комендант упал…

На другой день маму отвезли в тюрьму за сотни километров. Я понимал, что надо работать, и продолжал трелевать лес. У меня была лошадь, но она падала вместе со мной. Я месяц трелевал лес, а потом заболел и не мог работать. Комендант сказал продавцу, чтобы не давал нам хлеба, но продавец жалел детей и давал нам хлеб тайком… Вскоре мама вернулась из тюрьмы с обмороженными ногами, лицо в морщинах…»[1469].

Однако не все матери оставались в живых. Вот еще одни детские воспоминания: «Мы приехали в поселок, и на второй день нас отправили работать. Работали с утра до ночи. Когда приходил день получки, десять рублей за пятнадцать дней было самое большее, и через два дня даже хлеб купить было не на что. Люди умирали от голода. Ели дохлых лошадей. На такой работе мама простудилась, потому что у нее не было теплой одежды, началось воспаление легких, она болела пять месяцев с третьего декабря. Третьего апреля ее положили в больницу. В больнице ее совсем не лечили. Если бы она туда не пошла, может, осталась бы жива. Потом она пришла в наш барак в поселке и там умерла. Есть было нечего, она умерла от голода 30 апреля 1941 г. Когда мама кончалась, дома были мы с сестрой. Папы не было, он был на работе, когда мамы не стало. Он вернулся, а она была уже мертвая, она умерла от голода. А потом пришла амнистия, и мы уехали из этого ада»[1470].

Бруно Беттельхайм, комментируя это необычное по количеству и характеру собрание воспоминаний, попытался описать то особое отчаяние, которым они проникнуты: «Поскольку они написаны вскоре после того, как дети оказались на свободе и в безопасности, можно было бы ожидать, чтобы в записках, помимо прочего, говорилось о надежде на освобождение, если она существовала. Но о надежде речь не идет, и это значит, что у детей ее не было. У них отняли свободу выражения глубоких, нормальных чувств, принудили подавлять их ради того, чтобы выживать день за днем. Ребенок, лишенный всякой надежды на будущее, — это ребенок, живущий в аду…»[1471].

Не менее жестокой была судьба других национальных групп, разделивших во время войны участь поляков и прибалтийцев. Это были те советские национальные меньшинства, на которые Сталин указал в начале войны как на потенциальную «пятую колонну» или обрушил свой гнев ближе к ее концу как на «пособников врага». «Пятой колонной» были объявлены немцы Поволжья, чьих предков пригласила в Россию еще Екатерина Великая, и финноязычное население Карелии. Хотя не все приволжские немцы говорили по-немецки и не все карельские финны — по-фински, они жили более или менее компактными группами, и их обычаи отличались от обычаев русских соседей. Во время войны с Финляндией и Германией этого было достаточно, чтобы раздуть подозрения на их счет. Совершая, даже по советским меркам, чудеса логической эквилибристики, власти в августе 1941 года обвинили в предательстве всех немцев Поволжья без исключения: «По достоверным данным, полученным военными властями, среди немецкого населения, проживающего в районах Поволжья, имеются тысячи и десятки тысяч диверсантов и шпионов, которые по сигналу, данному из Германии, должны произвести взрывы в районах, заселенных немцами Поволжья. О наличии такого большого количества диверсантов и шпионов среди немцев Поволжья никто из немцев, проживающих в районах Поволжья, советским властям не сообщал, следовательно, немецкое население районов Поволжья скрывает в своей среде врагов советского народа и советской власти»[1472].

К числу «пособников врага» отнесли несколько сравнительно небольших народов — карачаевцев, балкарцев, калмыков, чеченцев, ингушей, крымских татар, турок-месхетинцев, курдов, хемшилов, а также маленькие группы греков, болгар и армян[1473]. При жизни Сталина было официально объявлено только о депортации чеченцев и татар, причем, хотя эти народы были высланы в 1944 году, заметка в газете «Известия» появилась только в июне 1946-го: