71788.fb2
«Теперь арестанты вернутся, и две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили», —
писала Анна Ахматова[1762]. Многие руководители страны, включая Хрущева, многих вернувшихся знали лично. Как пишет Антон Антонов-Овсеенко, один такой «старый друг» в 1956-м пришел к Хрущеву и стал уговаривать его ускорить реабилитацию[1763]. Хуже было, когда бывший зэк встречался со своим бывшим тюремщиком или следователем. В самиздатовском «Политическом дневнике» Роя Медведева за 1964 год под псевдонимом «П. Леонидов» опубликованы воспоминания бывшего арестанта о случайной встрече в поезде со своим следователем, который попросил у него денег на выпивку. «П. Леонидов» отдал ему все деньги, какие у него были, — немалую сумму — просто для того чтобы он поскорее ушел. Автор воспоминаний боялся, что не выдержит и выплеснет на следователя всю накопившуюся ненависть[1764].
Чрезвычайно неприятной могла быть и встреча с преуспевающим бывшим другом, подобная той, какая случилась у Льва Разгона в 1968-м — через десять с лишним лет после его возвращения[1765]. Юрий Домбровский выразил свои чувства по сходному поводу в стихотворении «Известному поэту»:
Лев Копелев, вернувшись, обнаружил, что ему трудно с благополучными людьми.
«Встречаюсь только с теми из бывших друзей, кто хоть как-то неблагополучен», —
говорил он[1767].
Еще одним источником мучений для бывших зэков был вопрос: как и сколько рассказывать о лагерях родным и знакомым. Многие пытались оберегать детей от тяжелой правды. Дочери конструктора ракет Сергея Королева не говорили, что ее отец побывал в лагере, пока она не окончила школу и ей не пришлось заполнять анкету с вопросом о том, находился ли кто-либо из ее родственников под арестом[1768]. От многих при освобождении требовали, чтобы они дали подписку о неразглашении, и кое-кому это затыкало рот — но не всем. Сусанна Печуро наотрез отказалась что-либо подписывать:
«Теперь вся моя оставшаяся жизнь будет посвящена только одному — рассказать всем, что у вас тут делается».
Другие обнаруживали, что друзья и родные если и интересуются тем, что они пережили, все же не хотят знать этого в подробностях. Люди боялись — боялись не только вездесущих «органов», но и того, что могли узнать о близких. Писатель Василий Аксенов (сын Евгении Гинзбург) в трилогии «Московская сага» изобразил трагическую в своем правдоподобии встречу мужа и жены после лагерей, в которых они содержались раздельно. Муж сразу замечает, что она подозрительно хорошо выглядит.
«Нет, подожди! Ты прежде скажи, как ты умудрилась не подурнеть?… Ты даже не похудела совсем. Вероника! Подкармливали?» —
спрашивает он, очень хорошо зная, за счет чего выживали в ГУЛАГе многие женщины.
«Потом они долго лежали неподвижно, он на боку, она — уткнувшись лицом в одеяло. Тоска и горечь выжигали их дотла»[1769].
Писатель и поэт Булат Окуджава написал рассказ о своей встрече с матерью, вернувшейся после десяти лет лагерей. Предвкушая это событие, он думал, что будут слезы радости, что с вокзала он повезет ее домой обедать, расскажет ей о своей жизни, а потом, может быть, сводит ее в кино. Но он увидел женщину с сухими глазами и отрешенным лицом:
«…она смотрела на меня, но меня не видела, лицо застыло, окаменело…».
Он был готов увидеть ее физически слабой, уставшей, но совершенно не ожидал, что лагеря нанесли ей такую душевную травму. Подобных встреч, видимо, были миллионы[1770].
Многие мемуары рисуют такую же сумрачную картину. Надежда Капралова пишет о свидании с матерью через тринадцать лет после того, как мать забрали (ей самой было в момент ареста восемь лет):
«Встретились в Сибири два самых родных человека, мать и дочь, и в тоже время мы обе были чужие — говорили невпопад, больше плакали и молчали»[1771].
Евгений Гнедин увиделся с женой после четырнадцати лет заключения и понял, что у них мало общего. Он чувствовал, что «вырос» за эти годы, а она осталась прежней[1772]. Ольга Адамова-Слиозберг, приехавшая в 1946 году к сыну, должна была вести себя с ним очень осторожно:
«Я боялась рассказать ему о том, что открылось мне „по ту сторону“. Вероятно, я смогла бы убедить его, что многое в стране неблагополучно, что его кумир — Сталин весьма далек от совершенства, но ведь ему было семнадцать лет… И я боялась быть с ним откровенной»[1773].
Впрочем, не все чувствовали себя чужими советской идеологии. Как ни странно, многие вернувшиеся стремились восстановить членство в коммунистической партии — не только ради льгот и привилегий, но и ради того, чтобы вновь ощутить себя сполна причастными к коммунистическому проекту.
«Приверженность вероучению может иметь глубокие, иррациональные корни», —
пишет историк Нэнси Адлер, стараясь объяснить переживания одного бывшего заключенного, восстановленного в партии:
«Все же главный из факторов, обеспечивших мою выживаемость в тех тяжелых условиях, — это непоколебимая, неистребимая вера в нашу родную Ленинскую партию, в ее гуманные принципы. Это она, партия, вливала физические силы противостоять испытаниям…. Восстановление в рядах родной мне коммунистической партии было для меня во всей моей жизни — самым большим счастьем!»[1774].
Историк Кэтрин Мерридейл идет на шаг дальше и говорит, что партия и коллективистская идеология действительно помогали гражданам СССР оправляться от пережитых потрясений:
«Работать, петь, размахивать красными флагами — все это и вправду помогало русским справляться со своими неслыханными утратами. Некоторые сейчас над этим иронизируют, но почти все испытывают ностальгию по утраченному коллективизму и ощущению общей цели. В определенной степени тоталитаризм добился своего»[1775].
Даже понимая в глубине души, что эта борьба ложно направлена; даже зная, что страна не добилась тех блестящих успехов, о каких заявляют ее вожди; даже отдавая себе отчет в том, что целые советские города выстроены на костях людей, несправедливо приговоренных к рабскому труду, — даже тогда некоторые бывшие лагерники стремились вновь включиться в общие усилия.
Так или иначе, колоссальная напряженность между теми, кто побывал «там», и теми, кто оставался дома, не могла вечно ограничиваться пределами спален, не могла не выйти за двери квартир. Многие виновники случившегося были еще живы. На XXII съезде КПСС в октябре 1961 года Хрущев, боровшийся теперь за влияние в партии, наконец начал называть фамилии. Он заявил, что Молотов, Каганович, Ворошилов и Маленков «несут персональную ответственность за многие массовые репрессии в отношении партийных, советских, хозяйственных, военных и комсомольских кадров». Он зловеще намекнул на документы, изобличающие их вину[1776].
Однако в ходе своей борьбы со сталинистами, препятствовавшими реформам, Хрущев так и не опубликовал никаких подобных документов. Возможно, у него не хватало для этого реальной власти или, возможно, такие документы могли выявить его собственную неприглядную роль в сталинских репрессиях. Вместо этого Хрущев применил новую тактику: он еще больше расширил публичную дискуссию о сталинизме, вывел ее за рамки внутрипартийных дебатов, распространил на литературный мир. Хотя советские поэты и прозаики вряд ли сильно интересовали Хрущева как таковые, в начале 60-х годов он увидел, что они могут сыграть определенную роль в его борьбе за власть. Мало-помалу в официальных публикациях начали появляться исчезнувшие ранее имена — появляться без объяснений, почему они исчезли и почему теперь снова возникают. В печатаемых романах стали действовать персонажи, немыслимые ранее в советской художественной литературе, — корыстные бюрократы, вернувшиеся из лагеря заключенные[1777].
Хрущев полагал, что такие публикации могут обеспечить ему пропагандистскую поддержку: писатели будут дискредитировать его противников, связывая их имена с преступлениями прошлых лет. Судя по всему, именно поэтому он разрешил напечатать самый знаменитый рассказ о ГУЛАГе — «Один день Ивана Денисовича» Солженицына.
Из-за своего писательского значения, как и из-за роли, которую он сыграл в распространении сведений о ГУЛАГе на Западе, Александр Солженицын, безусловно, заслуживает особого упоминания в любой книге по истории советской лагерной системы. Стоит сказать и о том недолгом промежутке времени, когда он был знаменитым, широко печатаемым «официальным» советским автором: здесь мы имеем дело с важным переходным моментом. В 1962 году, когда «Иван Денисович» впервые вышел в свет, «оттепель» достигла кульминации, политзаключенных было немного и ГУЛАГ казался достоянием прошлого. К лету 1965-го, когда партийный журнал подверг «Ивана Денисовича» критике с идеологической и художественной точки зрения, Хрущев уже был снят с руководящей должности, в стране начался откат к прошлому, и число политзаключенных росло со зловещей быстротой. В 1974-м, вскоре после публикации на Западе солженицынского «Архипелага ГУЛАГ» — фундаментальной трехтомной истории советских легерей, — ее автор был изгнан из страны. К тому моменту его книги давно уже могли выходить только за границей. Лагеря пережили второе рождение, диссидентское движение было в полном разгаре[1778].
Начало арестантской жизни Солженицына было типичным для зэков его поколения. В 1941-м его мобилизовали в армию, с конца 1942-го после артиллерийского училища он находился на фронте и в 1945-м был арестован из-за писем к другу, содержавших критику Сталина. Молодой офицер, до той поры в целом придерживавшийся коммунистических взглядов, был потрясен грубостью и жестокостью обращения с ним после ареста. Впоследствии его еще сильнее потрясла жестокость по отношению к побывавшим в немецком плену красноармейцам, которых, он считал, должны были чествовать дома как героев.
В его последующей лагерной жизни нетипичным был только период работы в «шарашке», куда его взяли из-за физико-математического образования (позднее он описал «шарашку» в романе «В круге первом»). Остальное время он провел во вполне рядовых лагерных подразделениях (одно из них находилось в Москве, другое, под Карагандой, составляло часть особого лагеря). И заключенным он был более или менее рядовым: не отказывался от общения с начальством и «придурочных» должностей, дал формальное согласие сделаться осведомителем и лишь позднее стал вести себя независимо и кончил срок каменщиком. Каменщиком он сделал и Ивана Денисовича — рядового зэка, героя своего рассказа. После лагеря и ссылки Солженицын преподавал в школе в Рязани и писал о том, что пережил и увидел. В этом тоже не было ничего необычного: сотни и сотни мемуаров о ГУЛАГе, публиковавшихся в 80-е годы и позднее, стали убедительным доказательством таланта и красноречия бывших советских заключенных, многие из которых долгие годы держали свою работу в секрете. Уникальность Солженицына в конечном счете обусловлена тем простым обстоятельством, что его произведения были напечатаны в СССР, когда Хрущев еще был у власти.
Выход в свет «Одного дня Ивана Денисовича» окружен многими легендами, столь многими, что, по словам Майкла Скаммела, биографа Солженицына, здесь порой нелегко отделить факт от вымысла. Путь рассказа к публикации и популярности был долгим и трудным. Вначале Солженицын передал рукопись Льву Копелеву — московскому литератору и своему лагерному товарищу. Тот отнес ее в журнал «Новый мир», где первой ее прочитала редактор А. Берзер. Восхитившись рассказом, она передала его главному редактору Александру Твардовскому.
Твардовский начал читать рукопись поздно вечером, лежа в постели. Первые страницы произвели на него такое впечатление, что он встал, оделся и провел за чтением всю ночь. Утром он бросился в редакцию, потребовал срочно перепечатать рукопись, чтобы можно было показать ее друзьям, и все время говорил о рождении нового большого таланта. Так, по крайней мере, рассказывал сам Твардовский. Позднее Солженицын в письме поблагодарил Твардовского:
«Главную радость „признания“ я пережил в декабре прошлого года, когда вы оценили „Денисовича“ бессонной ночью»[1779].
Рассказ как таковой довольно бесхитростен: один день жизни рядового заключенного. Иному современному читателю, даже в России, нелегко понять, почему он произвел такой фурор в советском литературном мире. Но для тех, кто прочел рассказ в 1962-м, он стал настоящим откровением. Здесь были не расплывчатые слова о «репрессиях» и о «возвращении», как в некоторых других книгах того времени, а прямое описание лагерной жизни. Публично эта тема в СССР дотоле не обсуждалась.
При этом стиль Солженицына — в особенности использование лагерного жаргона и то, как он описывал тяготы и однообразие лагерной жизни, ошеломляюще контрастировали с обычной пустопорожней фальшью советской художественной литературы. Социалистический реализм, который был официальной литературной доктриной, был вовсе не реализмом, а литературным воплощением сталинской политики. О местах заключения если и писали, то не правдивее, чем во времена Горького. Если в советском романе появлялся вор, то он исправлялся и становился советским человеком. Герой мог страдать, но в конце концов партия показывала ему выход. Героиня могла лить слезы, но, поняв важность Труда, находила свое место в обществе.
«Иван Денисович», напротив, — рассказ подлинно реалистический. В нем нет ни казенного оптимизма, ни примитивной морали. Страдания его героев напрасны. Их труд тяжел и изнурителен, и они стараются трудиться как можно меньше. Не говорится ни о руководящей роли партии, ни о грядущей победе коммунизма. Честность, столь необычная для советского писателя, — вот что восхитило Твардовского: он сказал Копелеву, что в рассказе нет «ни капли фальши». Именно поэтому рассказ трудно было переварить многим читателям, особенно ответственным работникам. Даже некоторым редакторам «Нового мира» его откровенность пришлась не по нраву. Один из них писал:
«Угол зрения: в лагере ужасно и за границами лагеря все ужасно… печатать — невозможно, все же показывает жизнь с одного боку». Людей с упрощенными представлениями рассказ ужасал отсутствием ясных идеологических выводов и «аморальностью».
Твардовский очень хотел его напечатать, но понимал, что если просто отдать «Ивана Денисовича» в набор и отправить в цензуру, она завернет его мгновенно. Поэтому он постарался, чтобы о рассказе стало известно Хрущеву, рассчитывая, что тот захочет использовать его как оружие в борьбе с политическими противниками. Как пишет Майкл Скаммел, Твардовский написал к рассказу предисловие, разъясняющее его полезность именно с этой точки зрения, а затем начал давать его людям, через которых, как он надеялся, «Иван Денисович» должен был дойти до самого Хрущева[1780].
После долгих перипетий, многих споров и некоторых вынужденных поправок (Солженицыну пришлось убрать места, рисующие одного положительного героя в комическом свете, и вложить в его уста отрицательную характеристику бандеровцев) рассказ, наконец, прочли Хрущеву. Он одобрил и даже сказал, что рассказ написан в духе XXII съезда партии, возможно, имея в виду, что он наносит удар по его врагам. Наконец, в ноябрьском номере «Нового мира» за 1962 год «Один день Ивана Денисовича» был опубликован. «Птичка вылетела! Птичка вылетела!» — радовался, по словам Солженицына, Твардовский, держа в руках сигнальный экземпляр.
Вначале критика расточала рассказу похвалы — не в последнюю очередь потому, что он соответствовал тогдашней генеральной линии партии. В. Ермилов в «Правде» выразил уверенность в том, что
«борьба с последствиями культа личности Сталина… будет и в дальнейшем способствовать появлению произведений, отличающихся все более глубокой народностью, отражающих нашу современность, созидательный труд народа».
К. Симонов в «Известиях» написал, что Солженицын показал себя истинным помощником партии в деле борьбы с культом личности и его последствиями[1781].
Совсем иным был отклик рядовых читателей, которые в первые же месяцы после публикации в «Новом мире» обрушили на Солженицына поток писем. Бывших заключенных, писавших ему отовсюду, мало интересовало соответствие рассказа новой линии партии. Их радовало и трогало то, что «Иван Денисович» отражал их собственный опыт и переживания. Люди, боявшиеся даже близким друзьям шепнуть слово о том, что с ними было, испытали чувство освобождения. Одна женщина писала:
«…Обильные слезы заливали мое лицо, и я их не вытирала, я не стыдилась их, ибо это все, что уложилось в несколько страниц журнала, мое, кровное мое, изо дня в день мое во все 15 лет пребывания в лагере».
Вот выдержки из другого письма Солженицыну:
«…Спасибо Вам, дорогой друг, товарищ и брат!.. Читая твою повесть, я вспомнил Сивую Маску, Воркуту… морозы и пурги, унижения и оскорбления… Читал, плакал — все знакомые лица, как будто сказано о моей бригаде… Еще раз спасибо! Продолжай в том же духе — пиши, пиши»[1782].
Но самой сильной была реакция тех, кто все еще был лишен свободы. Леонид Ситко узнал о публикации, отбывая второй срок в Дубравлаге. Когда номер «Нового мира» появился в лагерной библиотеке, начальство не выдавало журнал заключенным два месяца. Наконец они раздобыли его и устроили чтение вслух.