71788.fb2 Паутина Большого террора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 69

Паутина Большого террора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 69

Это серьезный фактор. Нежелание признавать и обсуждать историю коммунистического прошлого, нежелание раскаяться камнем висит на шее у многих народов посткоммунистической Европы. Слухи о содержимом неких старых «секретных папок» по-прежнему подрывают современную политическую жизнь: от них пострадали по крайней мере один польский и один венгерский премьер-министр. Дела, совершавшиеся в прошлом между «братскими коммунистическими партиями», имеют значение для настоящего. Во многих местах аппарат тайной полиции — кадры, оборудование, здания — остался практически неизменным. Случайное обнаружение зарытых человеческих останков может вызвать вспышку полемики и вражды[1911].

В России груз прошлого ощущается сильнее, чем где бы то ни было. Россия унаследовала многие атрибуты советского режима, а вместе с ними — колоссальный комплекс власти, присущий СССР, его военную машину, его имперские устремления. Поэтому политические последствия слабой исторической памяти в России гораздо более тяжелы, чем в других посткоммунистических странах. Действуя от имени советской родины, Сталин депортировал в степи Казахстана весь чеченский народ, половина которого погибла, а другая половина должна была, по замыслу вождя, исчезнуть вместе с языком и культурой. Пятьдесят лет спустя мы увидели новый вариант трагедии: две войны, в ходе которых Российская Федерация стерла с лица земли главный город Чечни Грозный и уничтожила десятки тысяч проживавших в республике гражданских лиц. Если бы жители России и российская элита помнили — помнили эмоционально, нутром, — как Сталин поступил с чеченцами, то ни первое, ни второе вторжение в Чечню в 90-е годы были бы невозможны. Очень немногие из русских видят проблему в таком свете, что само по себе показывает, как мало они знают о своей истории.

Свои последствия — и для развития в России гражданского, правового общества. Скажу коротко: если подонки из прежнего режима остаются безнаказанными, о каком торжестве добра над злом можно говорить? Может быть, это звучит апокалиптически, но политический смысл здесь есть. Чтобы большинство людей соблюдало закон и порядок, полиции не обязательно ловить всех преступников до единого, но она должна ловить существенную их часть. Ничто так не поощряет беззаконие, как вид негодяев, живущих припеваючи, вовсю пользующихся привилегиями и смеющихся обществу в лицо. У сотрудников тайной полиции — квартиры, дачи, большие пенсии. Между тем пострадавшие от них по-прежнему бедны и находятся на обочине жизни. У большинства нынешних русских складывается представление, что чем больше ты в прошлом «прогибался», тем ты был умнее. Сходным образом, чем больше ты лжешь и притворяешься сейчас, тем ты умнее.

В некоем глубинном смысле элементы идеологии ГУЛАГа в воззрениях новой элиты сохраняются. Однажды у моих московских друзей я участвовала в классическом российском разговоре за кухонным столом далеко за полночь. В какой-то момент (было уже очень поздно) два преуспевающих предпринимателя принялись рассуждать: до чего все-таки глуп и легковерен русский народ! И насколько мы превосходим его интеллектом! Сталинисткое деление людей на категории, на всесильную элиту и презренных «врагов народа» продолжает жить в высокомерном отношении нынешней российской элиты к согражданам. Если эта элита в ближайшее время не осознает ценность и значение всех жителей России, не научится уважать их гражданские и человеческие права, страна рискует превратиться в некий северный Заир, населенный, с одной стороны, нищими, с другой — политиканами-миллиардерами, чьи богатства хранятся в швейцарских банках, чьи частные самолеты стоят на взлетной полосе с работающими моторами.

Отсутствие интереса к прошлому лишает россиян не только перечня жертв, но и перечня героев. И это трагично. Имена тех, кто, пусть и с малой долей успеха, противостоял сталинизму, — студентов, как Сусанна Печуро, Виктор Булгаков и Анатолий Жигулин; предводителей лагерных восстаний и забастовок; диссидентов, подобных Сахарову, Буковскому и Орлову, — гражданам России следовало бы знать так же хорошо, как знают в Германии имена участников заговора против Гитлера. Невероятно богатую русскую лагерную литературу — воспоминания тех, чья человечность восторжествовала над ужасами советских концлагерей, — следовало бы больше читать, лучше знать, чаще цитировать. Если бы школьники больше знали об этих героях и прочли написанное ими, они нашли бы, чем гордиться даже в советском прошлом, помимо имперских и военных триумфов.

Нежелание помнить имеет и более приземленные, практические последствия. Возникает, к примеру, мысль, что дефицитом памяти объясняется, в частности, нечувствительность России к определенным видам цензуры и к продолжающемуся засилью тайной полиции, переименованной в Федеральную службу безопасности (ФСБ). В большинстве своем русские не слишком озабочены тем, что ФСБ прослушивает телефонные разговоры, входит в частные квартиры без судебного ордера. Не слишком их интересует, к примеру, и длительное судебное преследование Федеральной службой безопасности Александра Никитина — эколога, писавшего о вреде, причиняемом Балтийскому морю российским Северным флотом[1912].

Нечувствительностью к прошлому во многом объясняется и отсутствие судебной и тюремной реформ. В 1998 году я побывала в центральной тюрьме Архангельска. Через Архангельск — в прошлом один из главных городов ГУЛАГа — проходили пути на Соловки, в Котлас, в Каргопольлаг и в другие северные лагерные комплексы. Городская тюрьма, построенная еще до сталинской эпохи, казалось, совсем не изменилась с той поры. Я вошла в нее с Галиной Дудиной, которая занимается тем, чем почти никто не занимается в постсоветской России, — защищает права заключенных. Когда мы в сопровождении молчаливого надзирателя двинулись в глубь этого кирпичного здания, мне почудилось, что мы вступаем в прошлое.

Коридоры были узкие и темные, стены сырые, склизкие. Когда надзиратель открыл дверь в мужскую камеру, мой взгляд упал на голые, покрытые татуировками тела, растянувшиеся на койках. Увидев, что мужчины раздеты, надзиратель быстро закрыл дверь и дал им время привести себя в порядок. Когда он снова ее открыл, я вошла и увидела примерно двадцать мужчин, стоящих в ряд и не слишком довольных тем, что им помешали. На вопросы, которые задавала им Галина, они отвечали нехотя, односложно и большей частью смотрели в цементный пол камеры. До нашего прихода они, судя по всему, играли в карты. Надзиратель быстро увел нас оттуда.

В женской камере мы провели больше времени. В углу ее стоял унитаз. Во всем остальном картина в точности соответствовала тюремным воспоминаниям 30-х годов. На протянутой под потолком веревке сушилось женское белье. Было очень жарко и душно, сильно пахло потом, дурной пищей, сыростью и человеческими выделениями. Женщины, тоже полуодетые, сидели на своих койках и извергали на надзирателя потоки брани, требований и жалоб. Полное впечатление, будто я попала в камеру, в которую в 1938-м вошла Ольга Адамова-Слиозберг. Вновь приведу ее описание:

«…сводчатые стены в подтеках, по обе стороны узкого прохода сплошные нары, забитые телами; на веревках сушились какие-то тряпки. Все заволакивал махорочный дым. Было шумно, кто-то ссорился и кричал, кто-то плакал в голос»[1913].

Рядом, в камере для несовершеннолетних, заключенных было меньше, но лица были печальней. Галина подала платок рыдающей пятнадцатилетней девушке, которую обвинили в краже на сумму, эквивалентную десяти долларам. «Ну-ну, не грусти, — сказала Галина. — Учи свою алгебру и скоро отсюда выйдешь». На самом деле она вовсе не была в этом уверена: Галина встречала многих людей, сидевших в ожидании суда месяцами, а эта девушка провела в тюрьме только неделю.

Потом мы говорили с начальником тюрьмы. Мы спросили его о девушке в камере для несовершеннолетних, о заключенном, который давно уже получил смертный приговор, но утверждает, что невиновен, о плохом воздухе, об антисанитарии. В ответ он пожал плечами: все упирается в деньги. Надзирателям мало платят. Счета за электричество растут и растут — вот почему в коридорах темно. Нет денег на ремонт, нет денег на прокуроров, на судей, на судебные процессы. Люди, объяснил он, просто сидят и ждут своей очереди.

Меня не убедили его слова. Деньги, конечно, проблема, но дело к ним не сводится. Если российская тюрьма выглядит как сцена из воспоминаний Адамовой-Слиозберг, то одна из причин в том, что советское наследие не давит на совесть тех, кто руководит российским правосудием и исполнением наказаний. Прошлое не висит над российской тайной полицией, российскими судьями, российскими политическими деятелями, российской деловой элитой.

Мало, очень мало людей в нынешней России воспринимает прошлое как бремя и как обязательство. Прошлое — дурной сон, который хочется забыть, или нашептанные слухи, на которые не хочется обращать внимания. Как огромный неоткрытый ящик Пандоры, оно ждет следующих поколений.

То, что мы на Западе не оценили сполна значение произошедшего в Советском Союзе и Центральной Европе, не влечет, разумеется, таких глубоких последствий для нашего образа жизни, какие эти события имели там. Терпимость к отдельным нашим университетским профессорам, «отрицающим ГУЛАГ», не разрушит нравственную ткань западного общества. Холодная война, так или иначе, окончена, у коммунистических партий Запада не осталось никаких реальных интеллектуальных и политических сил.

Тем не менее, если мы не постараемся помнить прошлое лучше, будут последствия и для нас, и происходящее на постсоветском пространстве по-прежнему будет искажаться нашими неверными представлениями об истории. Распад СССР, к сожалению, не вызвал такой же мобилизации западных сил, как окончание Второй мировой войны. Когда нацистская Германия наконец пала, другие страны Запада создали НАТО и Европейское сообщество — отчасти для того, чтобы не дать Германии опять отклониться от цивилизованной «нормальности». Напротив, сейчас Запад только после 11 сентября 2001 года начал серьезно переоценивать свою политику безопасности после холодной войны, причем по совершенно другим мотивам, нежели необходимость вернуть Россию в лоно западной цивилизации.

Но в конечном счете последствия для внешней политики — не самые важные. Ибо если мы не будем помнить про ГУЛАГ, нам рано или поздно трудно станет понимать нашу собственную историю. Почему мы вели холодную войну? Потому что сумасшедшие правые политиканы, стакнувшись с военно-промышленным комплексом и ЦРУ, изобрели всю эту историю и заставили два поколения американцев и западно-европейцев плясать под свою дудку? Или все-таки речь шла о чем-то более важном? Путаницы в умах достаточно. В 2002 году автор статьи в консервативном британском журнале «Спектейтор» высказал мнение, что холодная война была «одним из самых необязательных конфликтов всех времен»[1914] Американский писатель Гор Видал назвал сражения холодной войны «сорока годами бессмысленных войн, из-за которых образовался долг в пять триллионов долларов»[1915].

Мы уже забываем, что нас воодушевляло, что так долго сплачивало западную цивилизацию; мы уже забываем, против чего мы боролись. Если мы не будем стараться лучше помнить историю другой половины европейского континента, историю другого тоталитарного режима XX века, в конце концов мы, западные люди, перестанем понимать, как наш мир стал таким, каков он есть.

Речь идет не только о прошлом наших собственных стран. Ибо если мы по-прежнему будем отмахиваться от половины европейской истории, исказится наше представление о человечестве в целом. Каждая массовая трагедия XX века была уникальной: ГУЛАГ, холокост, армянская резня, нанкинская резня, китайская «культурная революция», камбоджийская революция, боснийские войны и многое другое. Каждое из этих событий имеет свои исторические, философские и культурные причины, каждое произошло в особых местных обстоятельствах, которые никогда не повторятся. Лишь наша способность обращаться с людьми не как с людьми, унижать их и убивать будет проявляться снова и снова. Если мы будем по-прежнему представлять себе наших соседей «врагами», наших оппонентов — «сорняками», относиться к жертвам как к зловредным существам низшего порядка, заслуживающим только лишения свободы, изгнания или смерти.

Чем ясней мы видим, как люди в различных обществах превращали соседей и сограждан в «объекты», чем точней знаем специфические обстоятельства, которые привели к каждому из периодов массовых пыток и убийств, тем лучше мы будем понимать темную сторону нашей человеческой натуры. Эта книга написана не для того, «чтобы такое больше не повторилось», если воспользоваться расхожим выражением. Эта книга написана потому, что такое почти наверняка повторится. Тоталитарные идеи были и будут чрезвычайно привлекательны для многих миллионов людей. Уничтожение «объективных врагов», о которых писала Ханна Арендт, остается целью многих диктаторских режимов. Мы должны знать, почему, — и каждый рассказ, каждые мемуары, каждый документ, относящийся к истории ГУЛАГа, — это часть объяснения, деталь головоломки. Иначе мы проснемся однажды утром и увидим, что не знаем, кто мы такие.

ПриложениеСколько?

Хотя концлагеря в СССР исчислялись тысячами, а прошедшие через них люди — миллионами, на протяжении десятилетий точное количество жертв было известно лишь горстке чиновников. Поэтому в годы советской власти, пытаясь оценить число пострадавших, можно было только строить догадки. Сейчас об этом тоже строят догадки, но уже с привлечением некоторых архивных данных.

В период чистых догадок, начиная с 50-х годов, споры на Западе по поводу статистики репрессий, как и более общее споры об истории Советского Союза, были окрашены политическими противоречиями холодной войны. Не имея доступа к архивам, историки основывались на воспоминаниях бывших заключенных, показаниях перебежчиков, цифрах переписей населения, данных экономической статистики и даже на мелких деталях, тем или иным образом ставших известными за границей, например на количестве газет, которые были распределены среди заключенных в 1931 году[1916]. Те, кто относился к Советскому Союзу плохо, выдвигали более высокие оценки числа жертв. Те, кому не нравилась позиция Америки и Запада в целом в холодной войне, — более низкие. Разница в цифрах была сумасшедшая. В первой в своем роде книге о сталинских чистках «Большой террор» (1968 г.) историк Роберт Конквест писал, что в 1937–1938 годы органы НКВД арестовали семь миллионов человек[1917]. В «ревизионистской» работе «Origins of the Purges» (1985 г.) историк Дж. Арч Гетти пишет лишь о «тысячах» арестов в течение тех же самых двух лет[1918].

Открытие советских архивов не принесло, как выяснилось, полной победы ни тому ни другому направлению. Первые ставшие известными цифры, касающиеся числа заключенных ГУЛАГа, лежали, казалось, в точности посередине между верхней и нижней оценками. Согласно документам НКВД, опубликованным ныне во многих изданиях, количество заключенных в лагерях и колониях ГУЛАГа с 1930 по 1953 год на 1 января каждого года было следующим:

ГодКоличество заключенных (человек)
1930179 000
1931212 000
1932268 700
1933334 300
1934510 307
1935965 742
19361 296 494
19371 196 369
19381 881 570
19391 672 478
19401 659 992
19411 929 729
19421 777 043
19431 484 182
19441 179 819
19451 460 677
19461 703 095
19471 721 543
19482 199 535
19492 356 685
19502 561 351
19512 525 146
19522 504 514
19532 468 524[1919]

Эти цифры, надо признать, соответствуют некоторым другим данным, полученным из разных источников. Число заключенных резко возросло во второй половине 30-х, когда усилились репрессии. Оно несколько уменьшилось во время войны в результате амнистий. Оно пошло вверх в 1948-м, когда Сталин начал новый виток террора. Помимо всего этого, большинство специалистов, работавших в архивах, сходятся в том, что цифры основаны на подлинной компиляции данных, которые НКВД получал из лагерей. Они согласуются с данными других советских правительственных ведомств, в частности Наркомфина[1920]. Тем не менее они отражают не всю правду.

Во-первых, цифра за конкретный год может ввести в заблуждение, потому что она маскирует очень высокий оборот людей в лагерной системе. К примеру, за 1943 год, согласно архивам, через ГУЛАГ прошло 2 421 000 заключенных, хотя данные на начало и конец года показывают снижение общего числа с 1,5 до 1,2 миллиона. Это число включает в себя перемещения внутри системы и указывает на огромную интенсивность движения заключенных, не отраженного в общих цифрах[1921]. Сходным образом, во время войны из лагерей в Красную Армию был переведен почти миллион заключенных, что не очень сильно сказалось на общей статистике, потому что арестов в военные годы тоже было много. Другой пример: в 1947 году в лагеря поступило 1 490 959 человек, выбыло 1 012 967. Эта колоссальная «ротация» тоже не отражена в таблице[1922].

Заключенные выбывали в случае смерти, побега, окончания срока, зачисления в Красную Армию, перевода на административную должность. Как я уже писала, часто объявлялись амнистии для стариков, больных и беременных женщин, но за амнистией неизменно следовала новая волна арестов. Это постоянное, массовое движение заключенных — причина того, что цифры на самом деле гораздо выше, чем может показаться: к 1940 году через лагеря прошло восемь миллионов человек[1923]. Используя имеющуюся статистику поступления и выбытия заключенных и сопоставляя различные источники, автор единственного исчерпывающего расчета, какой я видела, оценивает число советских граждан, прошедших через лагеря и колонии в 1929–1953 годах в восемнадцать миллионов. Эта цифра согласуется с другими данными, которые обнародовали в 90-е годы высокопоставленные сотрудники российских органов безопасности. Согласно одному источнику, сам Хрущев говорил о семнадцати миллионах человек, прошедших через лагеря принудительного труда в 1937–1953 годах[1924].

Но, если копнуть глубже, и эта цифра обманчива. Как читателю этой книги уже известно, не все, кого советская система обрекала на принудительный труд, отбывали срок в концлагерях, подведомственных ГУЛАГу. Во-первых, приведенные выше цифры не включают сотни тысяч людей, приговоренных к «принудительному труду без лишения свободы» за производственные правонарушения. Что еще более важно, было еще по меньшей мере три многочисленные категории подневольных тружеников: военнопленные, обитатели послевоенных проверочно-фильтрационных лагерей и, самое главное, спецпереселенцы — вначале «кулаки», затем поляки, прибалтийцы и прочие, депортированные в 1939–1940 годы, и наконец кавказцы, татары, немцы Поволжья и представители других народов, депортированные во время войны.

Численность первых двух групп оценить довольно легко. Из нескольких надежных источников нам известно, что военнопленных было более четырех миллионов[1925]. Мы знаем также, что с 27 декабря 1941 года по 1 октября 1944-го в фильтрационные лагеря НКВД поступило 421 199 человек и что 10 мая 1945 года в них еще находилось более 160 000 человек, занятых принудительным трудом. В январе 1946 года НКВД ликвидировал эти лагеря и репатриировал в СССР еще 228 000 человек для дальнейшей проверки[1926]. Правдоподобной поэтому выглядит общая цифра 700 000 или около того.

Спецпереселенцев подсчитать труднее — хотя бы потому, что было очень много разных категорий ссыльных, посылавшихся в разные места в разное время и по разным причинам. В 20-е годы многих тогдашних оппонентов большевизма — меньшевиков, эсеров и прочих — ссылали административным порядком. Это означало, что формально они не имели отношения к ГУЛАГу, но репрессиям они, безусловно, подвергались. В начале 30-х годов власти сослали 2,1 миллиона «кулаков», но неизвестное их количество (наверняка сотни тысяч) было изгнано не в Казахстан и не в Сибирь, а в другие местности тех же районов страны или на неплодородные земли колхозов, куда зачисляли их односельчан. Поскольку многие, судя по всему, оттуда бежали, трудно сказать, включать этих людей в общую цифру или нет. Гораздо понятнее положение национальных групп, отправленных в «спецпоселки» во время или сразу после войны. Не вызывают вопросов и отдельные специфические группы, которые, правда, легко упустить из виду, например 17 000 «бывших людей», высланных из Ленинграда после убийства Кирова. Еще были советские немцы, которых физически никуда не перемещали, просто их поселки в Сибири и Центральной Азии превратили в «спецпоселки», так что ГУЛАГ, можно сказать, пришел к ним домой. Еще были дети, родившиеся у ссыльных, — этих детей, безусловно, тоже следует считать ссыльными.

В результате у разных специалистов, пытавшихся сопоставить и свести воедино различные опубликованные статистические данные обо всех этих группах, получались несколько различные цифры. В книге «Не по своей воле», опубликованной «Мемориалом» в 2001 году, историк Павел Полян, сложив численность всех категорий спецпереселенцев, получил итог: 6 015 000[1927]. Однако Отто Поль, исследовав архивные публикации, называет другую цифру: семь с небольшим миллионов спецпереселенцев с 1930 по 1948 год[1928]. По его данным, количество жителей «спецпоселков» в послевоенные годы менялось так:

ПериодКоличествео «спецпоселенцев»
Октябрь 1945 г.2 230 500
Октябрь 1946 г.2 463 940
Октябрь 1948 г.2 104 571
1 января 1949 г.2 300 223
1 января 1953 г.2 753 356[1929]

Тем не менее, считая, что низшая оценка удовлетворит самых придирчивых, я беру цифру Поляна: шесть миллионов ссыльных.

Складывая все воедино, получаем общее число прошедших через систему принудительного труда в СССР: 28,7 миллиона человек.

Я, конечно, понимаю, что всех эта цифра не удовлетворит. Некоторые скажут, что не всякого арестованного или высланного можно считать «жертвой», поскольку среди них были и преступники, в том числе военные преступники. Но хотя действительно миллионы людей были осуждены по уголовным статьям, я не верю, что сколько-нибудь значительную часть от общего числа составляли преступники в каком-либо нормальном смысле слова. Женщина, собравшая на сжатом поле несколько колосков, — не преступница, мужчина, три раза опоздавший на работу, — не преступник (отец генерала Александра Лебедя получил лагерный срок именно за это). И, если уж на то пошло, военнопленный, которого через много лет после окончания войны все еще держат в лагере принудительного труда, — не военнопленный в сколько-нибудь законном смысле слова. По каким угодно подсчетам настоящие профессиональные преступники составляли в любом лагере ничтожное меньшинство, и поэтому я считаю возможным не корректировать приведенные цифры.

Кое-кого, однако, результат не удовлетворит по другим причинам. Есть вопрос, который, пока я писала эту книгу, мне, разумеется, задавали множество раз: из этих 28,7 миллионов — сколько погибло?

И опять дать ответ непросто. Ни по ГУЛАГу, ни по ссыльным вполне удовлетворительной статистики смертей на данный момент не существует[1930]. Может быть, в ближайшие годы появятся более надежные данные — во всяком случае, один бывший сотрудник МВД лично взял на себя труд аккуратно просмотреть все архивные материалы, лагерь за лагерем и год за годом, и постараться определить достоверные цифры. Руководствуясь, возможно, несколько иными мотивами, общество «Мемориал», уже выпустившее первый надежный справочник по системе исправительно-трудовых лагерей, тоже взялось за подсчет жертв репрессий.

Пока идет эта работа, приходится довольствоваться тем, что мы имеем, — годичными сведениями о смертности в ГУЛАГе, взятыми из архивных дел Отдела учета и распределения заключенных. В эти цифры, по-видимому, не входят случаи смерти в тюрьме или на этапе. Они даются на основании сводных документов НКВД, а не на основании данных по отдельным лагерям. К спецпереселенцам они не имеют отношения вообще. И все же я, хоть и неохотно, приведу их здесь:

ГодКоличество умерших заключенных (чел.). В скобках — в % от общего количества заключенных
19307 980 (4,2 %)
19317 283 (2,9 %)
193213 197 (4,81 %)
193367 297 (15,3 %)
193425 187 (4,28 %)
193531 636 (2,75 %)
193624 993 (2,11 %)
193731 056 (2,42 %)
1938108 654 (5,35 %)
193944 750 (3,1 %)
194041 275 (2,72 %)
1941115 484 (6,1 %)
1942352 560 (24,9 %)
1943267 826 (22,4 %)
1944114 481 (9,2 %)
194581 917 (5,95 %)
194630 715 (2,2 %)
194766 830 (3,59 %)
194850 659 (2,28 %)
194929 350 (1,21 %)
195024 511 (0,95 %)
195122 466 (0,92 %)
195220 643 (0,84 %)
19539 628 (0,67 %)[1931]

Как и официальная статистика числа заключенных, эта таблица выявляет некоторые закономерности, согласующиеся с другими данными. В частности, резкий всплеск 1933 года — безусловно, результат голода, убившего от шести до семи миллионов «свободных» советских граждан. Меньший всплеск 1938-го, скорее всего, отражает массовые расстрелы, происходившие в том году в некоторых лагерях. О колоссальном увеличении смертности во время войны (в 1942-м умерла почти четверть заключенных) говорится и в воспоминаниях людей, бывших тогда в лагерях. Главная причина — голод. Продовольствия не хватало не только в лагерях, но и в стране в целом.

Но даже если и когда эти цифры будут уточнены, на вопрос: «Сколько погибло?» все равно нелегко будет ответить. Честно говоря, никакие цифры смертности, представленные лагерным или гулаговским начальством, нельзя считать вполне достоверными. «Культура» лагерных проверок и взысканий, помимо прочего, создавала заинтересованность лагерного начальства в сокрытии истинной смертности: не случайно как архивные материалы, так и мемуары показывают, что обычной практикой во многих лагерях было досрочно освобождать умирающих, тем самым улучшали статистику[1932]. Хотя ссыльных не переводили так часто с места на место и не отпускали перед смертью, система ссылки по самой природе своей (многие сосланные жили в глухих поселках далеко от региональных властей) исключала возможность ведения вполне надежной статистики смертей.

Что еще более важно, сам вопрос следовало бы поставить более точно. «Сколько погибло?» — вопрос, применительно к Советскому Союзу, очень расплывчатый, и тот, кто его задает, должен прежде всего понять, что именно он хочет знать. Если, к примеру, он просто-напросто хочет знать, сколько человек погибло в лагерях ГУЛАГа и поселках для ссыльных в сталинскую эпоху (с 1929-го по 1953 год), то имеется цифра, основанная на архивных данных, хотя даже тот историк, что ее приводит, указывает, что она неполная и не учитывает всех категорий заключенных за все годы. Привожу ее, опять-таки неохотно: 2 749 163[1933].

Но даже если бы это была полная цифра, она все равно не отражала бы общего количества жертв сталинской судебной системы. Как я уже писала в предисловии, советские «органы», как правило, не использовали свои лагеря для убийств. Если им нужно было осуществить массовое убийство, они делали это в лесу. Безусловно, эти жертвы тоже нужно отнести на счет советского «правосудия», и их было много. Используя архивы, одна группа исследователей вывела такую цифру: 786 098 казненных по политическим мотивам с 1934 по 1953 год[1934]. Большинство историков считают ее более или менее достоверной, однако массовым казням всегда сопутствовали спешка и хаос, поэтому точно знать мы, скорее всего, не будем никогда. Но даже в это число (слишком точное, по-моему, чтобы быть надежным) не входят те, кто умер в эшелонах по дороге в лагерь, кто умер во время следствия, кого казнили формально не за «политическое» преступление, но тем не менее на сомнительных основаниях. В него не входят 20 000 с лишним польских офицеров, убитых в Катыни, и, самое главное, те, кто умер спустя считаные дни после освобождения. Если нам нужна цифра, включающая все эти категории погибших, то она будет больше, и, вероятно, намного, хотя оценки, опять-таки, сильно различаются между собой.

Но и эти цифры, как выясняется, не всегда отвечают на вопрос, который хотят задать люди. Нередко тот, кто спрашивал меня: «Сколько погибло?», имел в виду общее количество «ненужных» смертей в результате большевистского переворота. То есть — сколько человек погибло из-за «красного террора» и гражданской войны, из-за голода, возникшего в результате жестокой коллективизации, из-за массовых депортаций, из-за массовых казней, из-за убийств и тяжелых условий в лагерях 20-х годов, 60-х — 80-х годов, не говоря уже о лагерях сталинского периода. В этом случае цифра, конечно, будет гораздо выше, но о ней можно только строить догадки. Французские авторы «Черной книги коммунизма» говорят о двадцати миллионах погибших. Другие — о десяти-двенадцати миллионах[1935].

Получить одну весомую цифру смертей было бы, конечно, заманчиво — это позволило бы, в частности, сопоставить Сталина с Гитлером или Мао. Но даже если бы мы такую цифру получили, я не уверена что она рассказала бы нам всю историю страданий. К примеру, никакие официальные цифры не могут отразить смертность среди оставшихся после ареста человека одиноких жен, детей и престарелых родителей, — такая статистика просто не велась. Во время войны старики умирали с голоду; если бы их арестованные сыновья не добывали уголь в Воркуте, они, возможно, остались бы живы. В холодных, плохо оборудованных детдомах дети гибли от эпидемий тифа и кори; если бы их матери не шили арестантскую одежду в Кенгире, они, возможно, тоже остались бы живы.

Никакие цифры не способны отразить совокупное воздействие сталинских репрессий на жизнь и здоровье целых семей. Мужчину осудили и расстреляли как «врага народа»; его жену отправили в лагерь как «члена семьи»; его дети выросли в приютах и стали уголовниками; его мать умерла от горя; его двоюродные братья, дяди и тети перестали знаться друг с другом, боясь, что на них упадет тень. Семьи разваливались, дружбы прекращались, страх тяжело давил на тех, кого оставили на свободе, пусть даже они не умирали.

Статистика никогда не может дать полное представление о случившемся. Не могут дать его и архивные документы, на которых основана немалая часть этой книги. Все те, кто красноречиво и страстно писал о ГУЛАГе, понимали это — вот почему я хотела бы одному из них предоставить последнее слово в разговоре о статистике, архивах и папках.

В 1990 году писателю Льву Разгону позволили ознакомиться со следственными делами, содержащими протоколы допросов его самого, его первой жены Оксаны и еще нескольких членов его семьи. Он прочел дела и позднее написал о них очерк. Он подробно говорит о содержании папок, о скудости «улик», о смехотворных обвинениях, о трагической судьбе его тещи, о неясных мотивах, которыми руководствовался его тесть — чекист Глеб Бокий, о странном отсутствии раскаяния со стороны тех, кто растоптал все эти жизни. Но сильнее всего поразило меня описание его чувств после того, как он окончил чтение:

«Я давно уже перестал листать дела, они лежат уже больше часа или двух около меня, застывшего в кресле со своими мыслями. И присмотрщик уже начинает нетерпеливо покашливать и смотреть на часы. Пора, пора. Мне здесь уже нечего делать. Я отдаю дела, и папки снова небрежно укладываются в матерчатую авоську. Я иду вниз, по пустым коридорам, прохожу мимо часовых, которые даже документ у меня не спрашивают, и выхожу на Лубянскую площадь.

Всего только пять часов вечера, а уже почти темно, мелкий и тихий дождь идет непрерывно, отвесно, этот дом остается за мной, я стою на тротуаре возле него и не знаю, что же мне делать. Я понимаю, что что-то должен сделать, но что?! Как ужасно, что я неверующий, что я не могу зайти в какую-нибудь тихую церквушку, постоять у теплоты свеч, посмотреть в глаза Распятого и сделать, сказать то, что делают верующие, и от чего им становится легче.

Да, здесь была когда-то такая маленькая уютная церквушка — на углу Мясницкой и Лубянской площади. Крошечная церковь с маленьким кладбищем, где была могила знаменитого математика XVII века Магницкого. Но уже давно нет этой церкви, этой могилы, на этом месте воздвигнута новая громада одного из зданий КГБ.

Я стою долго, так подозрительно долго, что ко мне ближе подходит один из „некто в штатском“, что дежурят у этого самого старого, самого главного, самого страшного дома. Я смотрю налево, и там, вдалеке, около Политехнического музея, различаю далекий, теряющийся в сетке дождя мигающий огонек. Да ведь это у камня! У Соловецкого камня! У скромного, неприметного памятника миллионам погибших — таких же, как и мои. Совсем недавно мы открывали его, я выступал здесь, и на меня глядели глаза тысяч людей, которых привела сюда печаль, память, иногда отчаяние.

Я пошел к своему камню. Когда мы его торжественно открывали, это был просто камень, это был памятник, это было — пусть маленькое и скромное, но сооружение. А теперь это было другое. Под куском целлофана горела свеча, рядом с ней лежали два яблока, веточка рябины. Мокрые цветы лежали на камне, на подиуме, к которому были прислонены скромные размякшие венки. Надписи на их лентах уже нельзя было разобрать. Кто-то прислонил к камню любовно и тонко сделанный деревянный небольшой крест, кто-то положил листок со стихами. Десятка полтора людей стояли вокруг и молчали. Давно уже испарился запах ладана, следы молебствий и панихид. И теперь это был уже не памятник, это была могила. Вот такая обжитая, давным-давно обмоленная могила, какая бывает на старых, но еще действующих кладбищах.