71814.fb2
жеманную девицу. Потом я почувствовал сонливость и заторможенность; вся моя недавняя борьба словно куда‑то испарилась.
6 марта
Прошедшую ночь я провел без сна. Я ставил будильник каждые полчаса, чтобы, в случае, если засну, проспал бы не более получаса. Должно быть, была половина седьмого или около того, когда я, наконец, упал и уснул. Мне снилось, что я флиртую с женщиной, с редкостной шлюхой или проституткой, с которой я занимаюсь любовными делами. У девки была здоровенная дыра, которую я мял и тискал обеими руками. Было такое впечатление, что я лапаю огромную губку. Потом я насадил ее на конец члена и принялся тереться о девку всем гелом. В этот момент я проснулся, или проснулся только наполовину, и у меня произошла эякуляция — прямо в штаны. Как всегда, я чувствовал себя отвратительно.
Сегодня я рассказал Янову об этом сновидении, и он спросил меня, не отношусь ли я к женщинам, как к скопищу грязных шлюх. Я ответил, что нет, но немного позже, в разговоре, несколько раз обозвал мать глупой п…, а потом вспомнил, что это излюбленное мной прозвище матери и Сьюзен, и что только вчера я записал эти слова в моем дневнике. Все это, конечно, имеет определенное значение. Сегодняшний сеанс оказался вовсе не таким страшным, каким я его себе представлял. Сегодня я не мог ни во что глубоко погрузиться, не мог ничего выплакать. Так, всего несколько нехотя выдавленных слез. Это сильно обеспокоило меня, так как я подумал, что топчусь на месте. Я сказал Янову, что не курю; и, на самом деле, даже не чувствую такой потребности (за исключением редких случаев, да и то тяга очень слабая); у меня исчезло бурление и боль в животе, которые всегда появлялись раньше, если жена раздражала или расстраивала меня; я больше не испытываю неудержимого желания встревать в пустяковые споры со Сьюзен; наши отношения видятся мне теперь в совершенно ином свете; теперь я могу спокойно общаться со своими родственниками,
слушать их, не ощущая нетерпения, которое делало отношения с ними невыносимыми; в самом деле, мне теперь не хочется ссориться и драться с кем бы то ни было; у меня теперь не сжимаются кулаки по любому поводу, и я не прихожу из‑за ерунды в воинственное, драчливое настроение. Конечно, было бы смешно говорить, что в моем состоянии и самочувствии не произошло никаких улучшений. Вот он я — прекративший делать вещи, которые я делал на протяжении многих лет всего лишь после девяти сеансов лечения. Плюс к этому есть и другие, более мелкие улучшения, переоценка некоторых ценностей и начальные изменения во многих сторонах жизни и поведения. Так что надо быть сумасшедшим, чтобы сомневаться в улучшении моего здоровья. Это приводит меня к мысли о том, что «больной» человек, даже когда он начинает продвигаться по пути к тому, чтобы стать «реальным» и «здоровым», не желает верить в это, но хочет по–прежнему думать о себе, как о больном.
7 марта
Сегодняшний сеанс был великолепным, просто надо сказать, грандиозным. Я не могу вспомнить, как я добрался до реальных вещей, но до этого, я, должно быть, провел около часа, копаясь в каких‑то чувствах, которые нисколько меня не тронули. Но потом меня стало забирать чувство заброшенности, отверженности, одиночества. Мне пришло в голову, что философы экзистенциалисты сами не знали, что говорили, когда пытались описать, что такое одиночество. Нет никакой надобности в тех трудно выговариваемых терминах, какие они для этого употребляют. Все их измышления, если какследует в них вникнуть, ничто иное, как дерьмо. Итак, я начал работать с этим чувством. Глаза мои были закрыты; а потом произошло нечто небывалое.
Я увидел себя — увидел маленьким мальчиком пяти или шести лет. Я стоял у туалетного столика матери и смотрел на нее, стоявшую перед зеркалом в одном лифчике, из которого выпирали ее сиськи, а она поправляла бретельки. Я смотрел на
нее, не отрываясь. Потом я стал расти. Этот рост был очень похож на то, как растут цветы в мультиках Уолта Диснея. Видно, как распускаются лепестки в замедленной съемке. Другими словами, я увидел, как превратился в высокого, долговязого подростка. Я упер правую руку в бок и принялся дерзить матери. Это продолжалось около минуты. Потом я занялся ее сиськами. Я не стал их сосать, я просто терся об них лицом, по большей части глазами, терся обо все их части. Это было поразительно. Янов велел мне спросить у парня, чем он занимается. Я спросил, но он ничего мне не ответил. «Что ты делаешь?» Этот вопрос был задан тоном человека, который не верит своим глазам. Нет, вы только представьте себе мальчишку, который глазами трется об сиськи. Он ничего не отвечал, продолжая заниматься этим делом, Я заговорил о другом, но продолжал краем глаза следить затем, что происходит, затем, что делал мальчишка. Другими словами, «практически» он «существовал» в углу комнаты, делая то, что он делал. Но мне, правда, казалось, что он очень далеко, и мне приходилось прищуривать мои и без того закрытые глаза, чтобы хорошенько рассмотреть, чем он там занимается. (Естественно, все это происходило только перед моим мысленным взором.) Потом парень «съежился», снова став маленьким пятилетним мальчиком. Он сидел, по–турецки скрестив ноги, согнувшись и закрыв лицо руками. Из глаз его ручьями, реками текли слезы. Он выплакивал, буквально, реки и годы слез.
В этот момент я рассказал Янову о том, что происходило в моей жизни сотни и сотни раз. Когда я засыпал, то перед моим мысленным взором появлялись какие‑то бессмысленные слова, и своим внутренним голосом я мог их прочесть. Но так как они были неразборчивы, непонятны, и их было трудно произнести, то они так и остались невыговоренными. Однажды я пытался даже написать об этом, о том, как это было приятно, в своем «Лысом грязном забияке». Слова представляли собой беспорядочное нагромождение согласных. Янов предложил мне сказать, какие слова я видел. Я сказал ему, что слова были написаны за каким‑то экраном или занавесом, похожим на театральный занавес. Он велел мне раздвинуть занавес и прочесть то, что я увижу. Я помню, что сделал это, испытывая страх. Мне
было трудно выполнить его требование. Наконец, я увидел пару «слов» и попытался их прочесть. Потом я увидел какое‑то объявление, висевшее, как плакат над согбенной фигуркой сидящего мальчика. Это было похоже на старинные театральные объявления, которые сидевшая за сценой женщина проецировала на экран. В надписях объяснялось содержание сцены, происходившей на подмостках. Над мальчиком было написано: «Я н- ничего н–не ув–вижу… М–мне ничего не свет–тит». Другими словами, этобыл тот ответ, которого я добивался, когда спрашивал его о том, что с ним, почему он так горько плачет. И почему проливает так много слез. «М–мне нич–чего н–не светит» — все, что он мог заикаясь и плача мне ответить. Заикаться и отвечать. Заикаться и говорить. Заикаться и плакать. Заикаться и плакать.
Во время переживания этой сцены я понимал, что нахожусь «в состоянии повышенной способности к воображению и переживанию». Этим я хочу сказать, что я знал, что нахожусь в кабинете Янова, и то, что я видел и слышал, происходило исключительно в воображаемом театре за сомкнутыми веками моих глаз. Я переживал весьма символичную пьесу, в сценарии которого я увяз довольно глубоко. Прошло еше какое‑то время, в течение которого я продолжал мое описание — мальчик, из глаз которого текут потоки слез. В этом месте я тоже начал плакать. Потом Янов спросил: «Что еще ты видишь?» И это было самое замечательное. Я увидел свою старую Найтингейл- стрит, заполненную народом. Я видел людей так, словно камера снимала их снизу, показывая только выше пояса. Итак, я как будто видел кино —люди шли шеренгами по двенадцать человек. Шеренги эти шли и шли, не кончаясь. Все молчали, лица людей бесстрастны и неподвижны, в глазах усталость и сосредоточенность. Этим людям нет никакого дела друг до друга. Теперь я понял, почему этот мальчонка ничего не получил, и почему ему ничего не светило. Конечно, он говорил о любви — это мне подсказывало чувство. Ему не светила любовь, потому что никто — ни мать, ни отец, не располагали временем для любви. Все люди (весь мир) шли один за другим, не обращая друг на друга ни малейшего внимания; мир был скор и занят, и у мальчика не было никакой надежды, никаких шансов полу
чить от него хоть что‑то. Янов велел мне рассказать все, чтобы успокоить его. Я протянул вперед правую руку и потрепал его по плечу, похлопал по спине, потом погладил по голове и сказал ему одну простую вещь: ты не получил любви, и не пытайся понять, почему это случилось — ты не получил ее и все, в этом весь ответ. Теперь попробуй сам сделать из своей жизни что–ни- будь стоящее. Ты любишь девушку, и живи с ней в любви. Я продолжал говорить еще что‑то в том же духе. В течение одной — двух минут я говорил Янову еще что‑то. Потом мальчик вдруг поднялся и набросился на меня. Мальчик действительно побежал ко мне. Мне казалось, что он бежит сквозь годы, сквозь время. Я впал в панику — сам не знаю, почему — я начал дико кричать. «Не подходи ко мне, убирайся, убирайся!» Я начал махать кулаками, пинаться, чтобы не подпускать его к себе. Но он все же подбежал, и я слышал, как Янов говорил мне: «Брось сопротивляться, брось сопротивляться!» Я продолжал твердить, нет и нет, я был в полном смятении — мальчишка шел на меня. Он залез на меня, проник в меня, а потом вдруг исчез. Я удивленно открыл глаза: «Где он? Он пропал». Янов велел мне поискать его. Я поискал. Я осмотрел весь кабинет. Я сказал Янову, где я в последний раз его видел. Янов сказал, что мальчик во мне. Я и сам нутром это чувствовал, но мне не хотелось в это верить. Я закрыл глаза и попытался снова вызвать прежнюю картину, снова увидеть мальчика. Я очень старался это сделать, но, конечно, не смог. Я знал, где мальчик и кто он был на самом деле. Я расплакался, и это были очищающие слезы.
Вся моя жизнь стала развертываться перед моими глазами, быть может, очень символически, но это, без сомнения, была моя жизнь, в этом не могло быть никакой ошибки. Я лежал на кушетке, совершенно опустошенный, но при этом все же испытывал какую‑то радость. Я чувствовал себя очищенным и счастливым. Я принял все, что со мной произошло — мне пришлось это сделать — и это было реально. Я думаю, что та первичная сцена была шагом на пути, который мне предстояло пройти до конца с помощью других первичных сцен. Это было мучительно, но я был на верном пути. Для меня все закончилось последующим чувством успокоения, расслабления и просветления. Словно я освободился от какой‑то неимоверной тя
жести, страшного груза, и теперь мне стало немного легче, я стал свободнее.
Однако сегодня я испытывал грызущие сомнения по поводу тех вещей, с которыми я сегодня не столкнулся, но которые крепко зацепили меня в среду и в четверг. Я говорю о теме гомосексуальных страхов и тому подобного. Думаю, что я просто уклонился от того, чтобы туда углубиться, а ведь именно там зарыта собака.
Некоторое время после сеанса я провел на пляже — погулял пару часов, а потом вернулся домой. Сьюзен не разговаривала со мной, но я не возражал. Чем дальше, тем больше, тем яснее видна мне ее болезнь. Особенно меня беспокоит ее эгоизм, когда она начинает донимать меня, несмотря на то, что не может не понимать, насколько важна для меня эта первичная терапия. Правда, надо отдать ей должное, она перестала вечно спорить со мной.
10 марта
Сегодня был очень важный сеанс. Я пережил то, что Янов называет «комой в сознании», и это превосходный термин. В пятницу я называл это «состоянием», «трансом», состоянием воображаемого переживания» или «мысленным театром». Но, конечно, здесь лучше всего подойдет название «кома в сознании». Начал я с того, что попытался осмыслить все, что произошло вчера. У меня были проблемы с подлинным чувством. Меня снова одолевали прежние злобные, сварливые, раздражительные чувства. Я не мог ничего выразить. У меня ничего не получалось. Потом я надолго замолчал. И тут я начал ощущать чувство, с которого и началось все событие.
Во–первых я почувствовал, что иод гневом прячется боль, которую я не желаю ощущать. Гнев и лицедейство — это отвлекающие маневры, которыми мы пользуемся для того, чтобы на поверхность не прорвалось чувство глубинной боли и обиды. Другими словами, все так озабочены противодействием лицедейству и гневу человека, что он избегает необходимости чувствовать свою первичную боль. В первичной терапии ты зна
ешь об этом, потому что, лежа на кушетке, переживаешь первичную сцену, и если хочешь поправиться, то не должен убегать от боли и чувства. Итак, я понимал, что мои чувства блокированы. Но не знал, каким образом и почему. Я продолжал молча лежать. Потом я почувствовал как и почему.
Мне надо было помочиться. Потом я ощутил истинную причину, Я ХОТЕЛ ИЗБЕЖАТЬ ЧУВСТВА, ВЫПУСТИВ ЕГО ИЗСЕБЯС МОЧОЙ. Насамомделе мне не хотелось мочиться, учитывая то малое количество жидкости, какое я выпил в течение двенадцати часов перед сеансом; к тому же я уже мочился раз пять. Значит, то, что я делал, было побуждением мочиться, чтобы символически избавиться от чувства не ощущаем ой боли, угнездившейся внутри меня. Я хотел вытолкнуть боль через член; другими словами, вместо того, чтобы дать боли подняться, я решил выбросить ее снизу. Это было так просто и понятно. Удивительно, как я не понимал этого раньше. Потом стали обретать смысл и другие вещи. Во–первых, я вспомнил, как многие интересовались, почему я так часто мочусь, высказывали озабоченность моим здоровьем. Другие, наоборот, завидовали тому, как хорошо работает мой мочевой пузырь. Чушь, чушь, на самом деле, я просто выписывал свою обиду, свою боль.
В то же время начало происходить и нечто другое. Когда я постарался глубоко дышать, чтобы выдохнуть чувство через широко открытый рот, меня вдруг охватила тошнота; потом начался небольшой кашель. Теперь‑то я хорошо знаю, что у меня не было никаких причин кашлять — за последние две недели я не сделал ни одной затяжки. Этот чертов кашель был еще одной уловкой, к которой прибег мой организм, чтобы отвлечь мое внимание от чувства боли и обиды.
Я был изумлен до глубины души. Я тихо лежал на кушетке и начал увязывать между собой эти значимые вещи: (1) Боль есть, она существует; (2) Я хочу избежать ее ощущения; (3) ощущение означает переживание боли, переживание обиды; (4) мой организм разрабатывает тактику позыва на мочеиспускание, как отвлекающий маневр; (5)таким образом, я сосредоточивая свое внимание на том, чтобы терпеть и удерживать мочу; (6) я не могу сейчас воспользоваться своей силой, чтобы ощутить
истинное чувство, потому что эта сила нужна мне, чтобы терпеть и не упустить мочу из члена, а это точно произойдет, если я перестану терпеть, а я в конце концов не могу же, в самом деле, обмочить кушетку Янова; (7) только для того, чтобы удостовериться, что все мои силы уходят на удержание мочи, организм придумал небольшой кашель; (8) теперь я вынужден удерживать мочу и вдобавок кашель, и у меня не остается никаких сил для того, чтобы почувствовать чувство, потому что в этом случае мне придется расслабить мочевой пузырь, а этого я сделать не могу. Так я оградил себя от чувства, превратив собственное тело в ловушку. Я лежал, оглушенный своим открытием.
Теперь я вспомнил, что за пять минут до этого чувствовал раздражение, злобу, недовольство. Я вспомнил, как судорожно вытянулся, словно стараясь освободиться от злости, внушить себе спокойствие и безмятежность. И таким способом я обманывал себя годы. ГОДЫ! Естественно я успокаивался, когда делал это. Но теперь я знаю, что это было спокойствие, вызванное не тем, что я прочувствовал свою боль, это был способ анестезии, которая позволяла мне не чувствовать Боль. Я лежал, пораженный тем, что я узнал о самом себе. Я лежал довольно долго— может быть, минут двадцать—и постепенно во мне снова стало возникать настоящее чувство, и на этот раз я полностью отдался ему.
Этим чувством было ощущение одиночества. «Поговори с мамой», — сказал Янов. Я позвал маму, но, как мне кажется, она ничего не смогла с этим поделать. Она стояла рядом, печально опустив голову, руки ее бессильно висели. Я видел ее в моей коме. Это видение продолжалось минуту или две. Потом она начала медленно уходить. Я пошел за ней, не зная, что будет дальше. Я кричал ей вслед: «Подожди, не уходи! Вернись!». Я помню, что умоляюше протянул к ней руки. Она же продолжала медленно уходить, и наконец исчезла. Потом, также медленно, ко мне стали подходить другие фигуры, они подходили так медленно, что мне стало больно. Наконец мне стало казаться, что это Сьюзен и ее мать; потом из них осталась одна Сьюзен. Я испугался и начал кричать: «Не подходи». Но она все же подошла очень близко и остановилась. Откуда‑то снова появилась моя мать. Мне стало трудно дышать, и прошло не меньше
минуты, прежде чем я смог успокоиться и избавиться от страха, который возник во мне, когда из того места, где исчезла моя мать, вдруг появилась Сьюзен.
Здесь я должен особо сказать о том, что после того, как чувство поднималось в моей душе минут пять, я вдруг сломался и начал выкрикивать слова, которые до этого долго плавали где- то в глубинах моего сознания: «Нет, это не любовь — это болезненная нужда — я женился на собственной матери». Я повторил эти слова несколько раз, и потом конечно эта картина обрела смысл в моих глазах. Театр, развернувшийся перед моим мысленным взором, показал мне, что в этой другой девушке я нашел свою мать и женился на ней. Это, конечно, ужаснуло меня. Но такое чувство невозможно выплеснуть с мочой. Кроме того, когда находишься в коме в сознании, то хочешь только одного — снова пережить это чувство; начинаешь понимать, что тебе незачем его бояться, потому что ты и так уже целиком утонул в нем. Очень трудно войти в него сознательно.
Отлично, вот они обе — моя мать и моя жена, стоят рядышком, разговаривая со мной ради моего же блага — или говоря ради своего блага — о том, какие они обе замечательные и как хорошо обо мне заботятся.
14 марта
Сегодня, в пятницу, произошло нечто невероятное. Я и сам не знаю, насколько я поверил в реальность того, что произошло, но по крайней мере я хочу перенести это на бумагу. Во–пер- вых, я рассказал Янову о том, как провел накануне вторую половину дня и вечер. Это было истинное наслаждение, так как Я провел семь часов, слушая классическую музыку — чешские, румынские и венгерские рапсодии, сонату Энеску, концерты, симфонии. Я почти терялся, тонул в каждой пьесе, которую слушал. Иногда я вставал и принимался пританцовывать или ходить в такт музыке по комнате; иногда я пытался подражать звукам некоторых пьес — я становился оркестром. Это было невероятно прекрасное время — время, которое я провел в измерении звуков музыки. Я не знал в тот момент ничего, кроме
музыки. Несколько раз я плакал; это происходило, когда я понимал, что в пятницу закончится моя индивидуальная первичная терапия; когда я начинал осознавать свое одиночество в комнате, где не было ничего, кроме музыки; когда я испытывал страшное желание кому‑нибудь позвонить, но не было абсолютно никого, с кем бы мне хотелось говорить по телефону. Временами я чувствовал просветление; это был почти экстаз. Потом вернулась Сьюзен и принесла с собой атмосферу уныния и подавленности. Меня разрывали противоположные чувства — гнев, презрение, одиночество, раздражение, одиночество, смешливость, интерес к себе, выплеснутые чувства. Я воспринимал приход Сьюзен как вторжение в мое настроение, мою сцену; когда она пришла, все изменилось не в лучшую сторону. Когда Сьюзен легла спать, я сидел в темноте, размышляя о «Городе века», потом, наконец, посмотрел просмотрел куски с Джой Бишоп и Джонни Карсоном, а потом фильм под названием «Гангстер» 1947 года с Барри Салливеном в главной роли. Это необычный фильм, в котором показано, как разрушается человеческая личность — то есть, как человек разрушается преступлением (злом). Да, прекрасный фильм.
После этого я провел очень беспокойную ночь. У меня было несколько символических ком и символических сновидений. Один из снов был просто невероятным. Я находился в огромном помещении, в бальном зале, где проходил вечер. В помещении было несколько измерений, наверное пять, с тремя или четырьмя планами. Людей было очень много, они теснились, перпендикулярно и параллельно друг другу, налезая друг на друга и совмещаясь. Люди были внутри и снаружи. Это было похоже на какое‑то сумасшествие. Я не могу найти подходящих слов, чтобы все это описать, а те слова, которые я только что нашел, совершенно искажают то впечатление, какое я хотел перенести на бумагу. Создания, которые толпились здесь, были поистине сверхъестественными. Здесь была масса людей, одетых в очень причудливые одежды (может быть, они и в самом деле были такими). Один человек был одет, как ходячая мишень; на спине у него были черные и белые концентрические круги; был здесь и кролик с болтающимся хвостом; была здесь и какая‑то девица с телевидения; был здесь и некто, оде
тый как кусок бетона («квадрат»): обрюзгшее и прыщавое лицо извращенца; девушка с лицом, изуродованным кислотой, которой в нее плеснули. Люди прибывали — еще и еще. То что я видел было безумным миром. Я думал о нем ночью в четверг. Я думал о том, как труд но возвращаться в мир бессмыслицы, в болезненно искаженный мир, в мир человеческих причуд и извращений. Я видел, что урод я, а не они, потому что я был более реален. Так, это гигантское помещение было битком набито людьми, такими же сумасшедшими и ненормальными, как люди с телевидения, люди на киноэкранах, в коммерческих роликах, люди, похожие на девицу, ведущую какой‑то телевизионной программы (она была одета в короткое платье, в котором на месте влагалища был прорезано отверстие, а к ней подходили мужчины с соломинками, вставляли их в ее половую щель и делали вид, что пьют).
Короче, вот он я посреди всего этого сумасшествия — и это более чем символично. Вот я лежу на (а может быть — в или внутри) весьма странной кровати, а рядом со мной лежит мужчина, одетый как индийский набоб или князь. Голова его покрыта тюрбаном, усеянным драгоценными камнями, такие же камни усеивают его богатую одежду. Потом на меня надвигается какой‑то силуэт. Я поворачиваюсь к парню и спрашиваю: «Кто это?» Он отвечает: «Это — …». Я не помню, назвал ли он какое‑то определенное имя, но мне кажется, что это была женщина. Для того, чтобы проверить, я протянул руку к тому месту, где должны быть сиськи, и рука моя нащупала упругую мясистую грудь. Я набросился на это создание, напомнившее мне толстых брейгелевских женщин, одетое в какую‑то немыслимую желтую фланелевую пижаму. Она была похожа на большого мягкого плюшевого мишку. Я схватил ее за причинное место и принялся тереть его о мой член. Я проснулся в момент эякуляции. Я выбрался из постели, испугавшись, что проспал и теперь опоздаю на прием к Янову, но времени было еще достаточно.
После того, как я рассказал об этих снах Янову, он попытался довести меня до какого‑то чувства, снова и снова затрагивая тему одиночества и заброшенности. Я снова и снова принимался излагать все чувства, которые мог ощущать внутри
себя, но кажется у меня ничего из этого не выходило. По собственному опыту я понимал, что опять начал бороться сам с собой. Однако системы моей защиты так хорошо устроены и так скрыты, что я не всегда могу распознать, когда они включены. Потом меня словно озарило — это была какая‑то вспышка знания. Я закричал: «ПЕРЕСТАНЬ КАШЛЯТЬ, ПЕРЕСТАНЬ КАШЛЯТЬ!» Я повторял это слова снова и снова, приказывая себе прекратить этот проклятый кашель, который мешал мне приблизиться к чувству. Это сработало. Я начал спускаться в царство реальности. Вся эта дрянь, связанная с моим одиночеством, кажется, только и ждала этого момента. Я занялся пережевыванием своих мыслей. У меня появились первые слабые сигналы, первые, пока слабые, намеки на то, что где‑то глубоко внутри моего тела, зарождается голос, говорящий мне о чем- то, что я должен почувствовать — о чем‑то очень большом и важном — ив этот момент я снова прибегнул к уловке, чтобы отбиться от наступавшего чувства. Некоторое время я действительно все это делал — корчился, дрался, злобно рычал. Потом я наконец позволил чувству овладеть собой, «промыть» меня, как называет это Янов. Мне это название нравится больше, чем «погружение», так как оно более наглядно и верно отражает мое представление, которое показывает, как чувство изливается на меня откуда‑то сверху. У меня защемило сердце, разболелась голова, появилась боль в области левого сосцевидного отростка. Эти боли с разной интенсивностью преследовали меня в течение всего сеанса. В животе у меня сильно урчало. Я постарался извлечь чувство, и оно пошло, вызывая у меня ощущение тошноты. Мне показалось, что сейчас меня вырвет на кушетку, на пол. Я понял, что это плохое, страшное чувство.
Я продолжал говорить о сексе, так как намеки, знаки и слова, которые я видел перед глазами, сами наталкивали меня на эту тему. Я говорил о Сьюзен, о том, как все было хорошо сначала, и как дерьмово все стало потом, и как мне было с ней плохо, я рассказывал свою сексуальную историю в целом, говорил, что я был не хорош, или недостаточно хорош. Я болтал много, рассказал, как я передавал свой опыт Сьюзен, говорил о сексе, а потом вдруг увидел слова «обожание… меня обожай» или что- то в этом роде. Я никак не мог увязать эти слова ни с чем. Я
понимал, что меня уносит во что‑то большое, что‑то огромное, мне очень захотелось туда попасть, но связать и соединить все в одну картину было очень трудно, все мои усилия были тщетны; мысли мои начали блуждать. Я стал вспоминать о знакомых мне супружеских парах, я увидел их все моим мысленным взором; в каждом случае я сейчас ясно видел, в какой из этих пар жена была сильнее, где она командовала своим несчастным муженьком. Я немного распространился на эту тему, потом перешел к браку моих родителей и сказал: в этой парочке мой старик всегда был боссом. Я видел его в той роли, в какой страстно хотели бы оказаться многие циники. Мой отец держал женщину босой и вечно беременной. Другими словами, женщина — это кусок дерьма. Потом я заговорил о своем отношении к женщинам. Но внутренне я продолжал мучительно искать связь вещей.
Потом Янов попросил меня поговорить с мамой, потому что я рассказывал ему о своей жизни с ней. Я отчетливо видел, что своим отношением и воспитанием она лишила меня пола, точнее, она помешала тому, чтобы я стал мужчиной, так как относилась ко мне, как к маленькой девочке, постоянно говоря, что я такой «хорошенький», что мне надо было родиться девочкой; в универмаге она всегда водила меня в дамский туалет и т. д. Янов сказал: «Поговори с ней». Я заговорил с ней и спросил, почему она так обращалась со мной, а она вдруг, ни с того, ни с сего, ответила, что всегда хотела своего папу (это ее ответ). Она сидела на полу, на скрещенных ногах, опустив голову, и плакала, стуча кулаками по своим коленям: «Я хочу моего папу». Она повторяла это снова и снова. Я пришел в страшное возбуждение и закричал: «Он же давно умер…» и тому подобные любезности. Тогда она стала уходить. Я позвал ее: «Вернись». Отойдя на довольно приличное расстояние, она «встретилась» с моим отцом. Она все еще плакала по своему папочке, думая, что мой отец и есть ее папа. Пока она плакала, мой старик раздел ее, положил на землю и начал иметь. Желудок у меня скрутило в тугой узел, я не хотел смотреть на эту сцену. Мне даже показалось, что их органы при движениях издавали чавкающий звук, словно твердый поршень ритмичной входил в овсяную кашу. Это продолжалось некоторое время, а потом я рассказал о том,
9 — 849
чго вижу, Янову. (Другими словами, мой старик, видимо, трахал мою старуху много лет до того, как они поженились. Когда это произошло, ей было почти тридцать лет. Видимо, перед ней маячила перспектива остаться в старых девах. И единственный способ выйти замуж — забеременеть. Таковы мои умозаключения.)
В этот момент произошло нечто поразительное. Я явственно увидел себя, зачатым в ее животе. Другими словами, как я заорал Янову, я увидел, как меня сделали. Оправившись от созерцания этой картины, я увидел, как мои папа и мама идут по Барбари–авеню, идущие навстречу люди здороваются с ними, мужчины прикасаются к полям шляп, приветствуя маму. В следующей сцене я услышал, как мама говорила: «Я не хочу его…», имея в виду зачатого ребенка. Старик ответил ей, что они поженятся. Я видел, как они поженились в какой‑то квартире. Я рассказал об этом Янову. Следующая сцена происходила уже в госпитале, где она рожала ребенка. Все бы ничего, но этим чертовым младенцем был я сам.
Я дрожу от изумления! Это же просто невероятно! Я до сих пор не могу понять, были ли это мои фантазии или галлюцинации, или кома в сознании. Надеюсь, что верно последнее. Она дико кричит и плачет. Врач держит меня. Откуда я знаю, что это я? Ну, это влагалище моей матери и ее полные мясистые бедра, а я только что показался из нее. Номер два. При рождении меня начала душить пуповина, обвившаяся вокруг горла. Мама неистово кричит: «Умри… Я не хочу его… Пусть он умрет» — такая вот истерика. Врач тоже кричит: «Это удушье… Ребенок синий» и какую‑то прочую чушь. Но это действительно факт.
Я просто ошеломлен, я понял, что сегодня довел свои чувства до самого первого дня моей жизни. Я не могу с достоверностью сказать, сколько в этом было комы в сознании, сколько разыгравшегося воображения и сколько фантазии. Я могу сказать только одно: из моего опыта пребывания в коме в сознании, это точно была кома в сознании. Один, или быть может, два раза я моментально почувствовал вторжение «другой реальности». Я говорю о «другой реальности» потому, что состояние комы в сознании — это состояние реальности, от
носящейся к переживаемому моменту. При всех моих намерениях и целях я реально переживал тот миг. Я был реален в нем. Правда, потребовался строгий окрик: «Отлично, Гэри», чтобы вернуть меня в другую реальность. Я отчетливо ощутил эту Другую реальность, когда принялся бороться за жизнь, лежа на кушетке. Причем были признаки, которые говорили мне, что я лежу на кушетке Янова. Здесь я немного отвлекся, потому что нахожусь в смятении оттого, что мне пришлось сегодня пережить. Если верно, что разум может вспомнить свое существование до появления сознания, то мы действительно наткнулись на нечто реальное.
Как бы то ни было, я принялся лихорадочно цепляться за жизнь. Я помню, что протянул руки к потолку. Я издавал такие же вопли, какие издает новорожденный ребенок: уаааа,,. мааааа… гаааааа–хаааааа… Да, я орал что‑то в этом роде, кричал Янову, что задыхаюсь; эти слова я хотел сказать врачам, чтобы они поняли, что я жив, но эти слова было страшно трудно артикулировать, так как губы не слушались меня. Но, в конце концов, я родился! Я начал дышать. О, я даже вспомнил, как меня держали за ноги вниз головой. На меня снизошел покой, и я рассмеялся. «Я сделал это… я сделал это… я жив». Я старательно, изо всех сил дышал, все улеглось, я пришел в спокойное, безмятежное состояние. Потом я попытался соединить все куски и фрагменты. Я отчетливо увидел, что я и желанное и нежеланное дитя, что я для моей матери одновременно и сын и папа. Потом мне стали являться картины — как я рос вместе с ней. Должен сказать, что эти картины — мои изображения, как я вспоминаю, печатая эти строки, на самом деле фотографии — мои и матери, и эти фотографии до сих пор хранятся у нее. То, как я «рос», представлялось мне уникально. Прежде, находясь в бодрствующей коме, я рос вертикально; теперь же я рос горизонтально — сначала я лежал в коконе, потом в колыбельке, потом в маленькой кроватке, а потом в огромной кровати поистине голливудских размеров. Поразительно! В одной из сцен я видел, как мать играла с моим членом, словно с игрушкой. Я закричал, спрашивая ее, не считает ли она меня игрушкой? Но потом я понял, как она относилась ко мне, что она обо мне думала.
Потом была другая сцена. Я лежал в кровати и слышал, как разговаривали и смеялись сидевшие в соседней комнате и игравшие в карты женщины. Рассказывая, я даже показал пальцем, где находилась эта комната. Женщины рассказывают о своих сыновьях, говорят, как они относятся к ним, как играют с ними. Каким‑то образом они перескакивают на неприличные шутки, начинают рассказывать, как они играют с членами своих сыновей; потом с этих шуток они переходят на обсуждение своих мужей. Они получают истинное наслаждение от своих непристойностей. Слышу отрывочные восклицания. «Белла, и ты тоже?.. Мой Сэм… Мой Солли…». Потом, какая‑то дама — я вдруг понимаю, что это моя мать, — тоже шутит на эту тему, говоря, что он слишком мал или что‑то в этом роде. Все это относится ко мне, но я не могу сейчас точно вспомнить высказывание. Кажется, что такое: я бы с удовольствием это делала, но не смогла его найти… У меня тотчас перед глазами возникает сцена из «Ночных игр». В этом фильме мать издевается над своим сыном, сначала доведя его до исступления, до того, что у него твердеет член, и он начинает играть с ним под одеялом, а мать срывает с него одеяло, обзывает его нехорошими словами, бьет по рукам, встает и уходит. Потом я вспомнил точно такую же сцену, происшедшую между мной и матерью. Она бьет меня по рукам и говорит: «Не делай этого, Гэри». Говорит свар- ливо–жалобным тоном, каким говорят еврейские матери. Правда, я не уверен, происходила ли между нами такая сцена в действительности; если этого не было, то я не могу понять, почему я увидел ее в своей бодрствующей коме.
Где‑то в этом месте я вышел из того состояния и лежал на кушетке в совершеннейшем изумлении от пережитого. Нет надобности говорить, что я чувствовал себя абсолютно измотанным. В моем сознании в беспорядке плавали куски и фрагменты. Я сообразил, что должен погрузиться еще глубже, чтобы дать окончательную отповедь матери и обрести наконец полноценную половую потенцию. Точно я этого не знаю — только догадываюсь. Мне пришло в голову, что в моей жизни не было мужчин, к которым можно было бы обратиться, которым можно было бы подражать; только к моему старику, который сильно постарался, чтобы испортить меня; а в квартале
жили только пьяные работяги, которые не могли дать мне образец «модели успеха», которой я мог бы следовать. Сейчас я вспоминаю — хотя это и выпадает из контекста, — что в самом начале сегодняшнего сеанса я говорил о своей озабоченности в отношении женщин, о тех снах, главной героиней которых была моя тетя. В этих снах она заглатывала меня своей огромной дырой, начиная с головы и зажимая толстенными бедрами; во сне она засасывала меня до самых ног!!! Мне снилось, как я погружаюсь в ее розовую п…, трусь о нее лицом… Но хватит об этом.
Вот такие дела. После сеанса у меня остался затхлый вкус во рту, пересохло в горле — все эти вещи были настолько отвратительными… Какими же они были там, откуда появились?
Случайные связующие звенья, появляющиеся во время первичной терапии 15 мая
Седьмого и восьмого мая, приблизительно в десять часов вечера я дважды почувствовал себя живым. Я ощутил свое существование полностью и без остатка. Эти ощущения были краткими — они продолжались не более пяти секунд. Лучше всего было бы определить эти ощущения такими словами — бодрящие, сладкие, изматывающие, электризующие. Именно эти определения лучше всего характеризуют испытанные мною переживания. Я не уверен, что наш язык располагает подходящим словарем, ибо как может сообщество людей, не испытывающих истинного чувства (так как я теперь знаю, как выглядит такое чувство) выработать словарь, пригодный для выражения того, чего они никогда не ощущали? Описывая свои переживания, я сразу понял, что вряд ли найду точные слова для их представления. У меня есть некоторые соображения по этому поводу: заключается ли проблема в том, что у нас пока нет языка для выражения чувства, или это вовсе не проблема, так как вполне возможно, что чувство — это совершенно самостоятельная область, не переводимая в обычные