71829.fb2
- Ого! До сонника докатился! Заело! - хохотал Мефодий. - Сонника нет. А к одной старушке вещунье могу свести.
- В самом деле, что значит видеть во сне готовальню? Не знаешь?
- Это, брат, вот что, - переходя на серьезный тон Пастухова, сказал Мефодий. - Это когда долго не пьешь алкоголя, то начинают сниться научные приборы. Это интеллект берет верх над человеческим естеством. Готовальня это нехорошо.
- Я сам вижу, нехорошо. Но зря смеешься над суевериями, семинарист. Все семинаристы циники, давно известно. А вот Владимир Соловьев всю жизнь носил в кармане чернильный орешек, потому что был уверен, что орешек радикально помогает от геморроя.
- С философами бывает.
- Ну, изволь, - не философ, а художник. И какой художник - соловей! Левитан. Слышал? У него было расширение аорты. Так он глину таскал на груди. Целый мешок.
- Убедил, убедил, - сказал Мефодий, покорно клоня голову. - Да и напрасно меня бранишь за цинизм. Я ведь, правда, верю, что готовальня нехорошо: когда на Цветухина нападает изобретательский стих, он все бредит механизмами.
- Брось, пожалуйста, о своем Цветухине, - пренебрежительно буркнул Пастухов.
- Стыдно? - укорил Мефодий. - Вижу, что стыдно. Поссориться с таким другом! С таким человеком! Ведь Цветухин - гений!
- Дурак он, а не гений.
- Одно другому не мешает. Но я могу наперед сказать, что когда твой биограф дойдет до этого места, что ты прогнал из своего дома великого актера, он назовет это черным пятном твоей жизни.
- Плевать я хочу на биографа.
Резко остановившись, Пастухов с сердцем выкрикнул:
- Ну, пусть, пусть приходит ко мне твой гений! Я ничего не имею! Только я к нему первый - не ходок!
- Он гордый, он не пойдет, - даже с испугом возразил Мефодий. - Ведь это ты его выгнал, а не он тебя.
- Я тоже гордый.
Пастухов потянул Мефодия к скамейке и усадил его, грузно опускаясь вместе с ним.
- Черт меня связал веревочкой с тобой и с Егором! Ведь я не могу разделаться с идиотской подпиской о невыезде! Перестал работать! Подвел театр! Сиди здесь и жди! Чего, чего жди, спрашивается?!
- Сочувствую, - мирно ответил Мефодий. - Но при чем здесь мы с Егором? Мы тоже страдаем. Вчерась заявился ко мне Мешков и преподнес: в недельный срок изволь очистить флигерь. Почему? А он, видите ли, желает снести все надворные постройки, не хочет иметь квартирантов. Не желаю, говорит, подвергаться неприятностям! Я - туда-сюда. И слышать не хочет. Вы, говорит, под подозрением у полиции - и это мне ни к чему. Я - опять ему всякие контра. Какое! Домохозяин!..
- Куда же ты теперь?
- А хоть в ночлежку!
Пастухов помигал, вздохнул, отломил веточку с куста акации, начал обрывать листочки.
- Когда я уеду, можешь поселиться у меня, пока дом за мной, пожаловал он с добротой, но тут же опять вспылил: - Как, как уехать, вот в чем все дело! Послушай, семинарист. Ты умница. Присоветуй, как мне, как всем нам троим выпутаться из силков?! Такая тоска, что хоть роман заводи!
Он и правда с неутолимой тоской посмотрел на барышень, появившихся из цветников.
Мефодий поразмыслил, прищурился, сказал:
- Тут умом не поможешь. Тут надо не логикой брать, а как-нибудь трансцендентально.
- Сонником? - усмехнулся Пастухов.
- Как-нибудь бессмысленно. Поглупее. Вот, знаешь, как повара. У них есть этакие загадочные штучки. К примеру: чтобы хорошо сварилась старая курица, надо кипятить ее с хрустальной пробкой.
- Брось! - сказал Пастухов с неудержимым интересом.
- Факт! Та же пробка помогает разварить фасоль или горох.
- Вот, черт, здорово! Я не знал.
- Так вот, если бы найти такую хрустальную пробку. Тогда, может, дело пойдет на лад.
Пастухов воскрес. Он глядел на Мефодия жадно и, как ребенок, восхищенно. Ему нравился этот феномен, с отметиной на носу, обладающем, кажется, собачьим нюхом. Пастухов сорвался в хохот.
- Пойдем, - сквозь смех проговорил он, не в силах успокоиться. Пойдем, тут, рядом, - свежее жигулевское пиво. Поищем хрустальную пробку!
Он обнял и поднял со скамьи Мефодия.
28
В горах, если столкнуть с высоты камень, он сорвет в своем полете другой, третий, они повлекут за собою десятки, которые обвалят сотни, - и вот целая лавина каменьев, глыб и комьев земли рушится в пропасть с нарастающим устремлением, и гул раскатывается по горам, и пыль, как дым, застилает склоны, и перекатами бродит по ущельям грозное эхо. Страшен обвал в горах, и раз начался он, поздно жалеть, что сброшен первый камень.
Так одно решение, вдруг принятое, облекает человека десятками, сотнями неизбежностей, и они вяжут людей, цепляясь друг за друга, и действительные неизбежности перевиваются вокруг мнимых, и часто мнимые властвуют сильнее действительных, как эхо кажется грознее породившего его звука.
Никогда улица, где жили Мешковы, не видала такого пышного события, как свадьба Лизы. Величественный поезд карет - во главе с неприступной кремовой каретой, в которой увезли Лизу венчаться и потом вернулась из церкви молодая пара Шубниковых, - разъезжал по улице, поворачиваясь, выстраиваясь в линию, оттесняя экипажи лихачей, зачем-то исчезая и вдруг возвращаясь во весь опор на прежнее место. То вдруг все кареты замирали торжественнее артиллерии на плац-параде, то вдруг начинали волноваться и двигаться, отражая глянцем своих полированных поверхностей толпу зевак на тротуарах.
Наступил полный листопад, но дул еще теплый ветер, в доме Мешкова изнывали от жары, и окна стояли настежь. Всей улице хотелось проникнуть в эти окна, протискаться к пиршественному столу, внедриться во все тайны свадьбы, в карманы Шубниковых, в сундуки Мешковых, в самые души невесты и жениха - и рокоток судаченья, пересудов, пересказов порхал с одной стороны улицы на другую, влетал во двор, просачивался на кухню и, как сквозняк, опять вырывался на улицу.
Все становилось известным неугасимому человеческому любопытству. И то, что свадьба совсем было расстроилась, так как Меркурий Авдеевич, по скупости, не хотел давать за дочерью никакого приданого. И то, что Виктор Семенович упросил тетушку поступиться гордостью, и она поступилась, потому что - верно ведь - не с приданым жить, а с человеком. И то, что Мешков вместо приданого взялся справить свадьбу и вот теперь пускал в глаза пыль богатой родне. И то, что жених души не чает в невесте, а невеста не спит ночей от гореванья. И тут уж, конечно: стерпится - слюбится. И ворох прочих поговорок. А вперемежку с поговорками: сколько заплачено за паникадила, сколько дано архиерейскому хору, да какое на ком платье, да кто первый ступил в церкви на подножье - жених или невеста и, значит, кто будет верховодить в браке - муж или жена, да чего не соблюли из обычая, да как, бывало, играли свадьбу в старину, да много ли шелковых отрезов перепало свахе. И - господи! - нет иного случая в жизни, который задал бы столько работы языкам, сколько дает свадьба. Стоило появиться в окне расфранченной девушке, обмахивающейся веерком, как на тротуаре загоралось гаданье: что за красавица? с чьей стороны - женихова или невестина? Довольно было прорваться сквозь шум особенно зычному голосу, как начиналось выспрашиванье: кто кричит? не посаженый ли отец? или, может, сват? или, может, дружка?
А что же было в самом доме, что было в доме Меркурия Авдеевича, где не оставалось свободного от людей уголка, где из рук хозяев была вырвана вся власть кухмистером, поварами, лакеями, где громы музыки сменялись пальбой пробок, а пальба пробок - протодиаконским многолетием, где клубился свербящий в носу ароматный чад и неслаженно переливалось восхищенное "ура"!
Чинный порядок давно оттеснен был веселой анархией, и каждый хотел пировать на свой образец.
Настенька все порывалась перетянуть гулянье на старинку. Хлебнув какой-нибудь сливянки, она голосисто заводила плясовую. Но старым песням никто не умел подголосничать, музыка браво перебивала певицу, и, взмахнув платочком, она шла притопывать между стульев, сладко постреливая лаковыми своими очами, нагибаясь то к сватьям, то к молодым, чтобы курнуть им на ушко фимиама.
Приятели Виктора Семеновича - в сюртуках и фраках, в высоких воротничках с отогнутыми уголками - по очереди возглашали спичи и, уже худо разбираясь в изощренных произведениях кухмистера, требовали у лакеев капустки и моченого яблочка.
Шафер молодого, с лицом, похожим на подгоревшую по краям лепешечку, в бачках и в завитых кудерьках, выпятив крахмальную манишку, тисненную розочками, старался довести до конца речь, наперекор шуму.
- Вспомним, Витюша, детские годы, - вскрикивал он, покачиваясь и простирая руки, точно готовясь спасти своего друга от смертельного шага. Нашу резвость. Наши шалости. Что говорить! Все это так недалеко. И вот... Из года в год росла наша дружба. Как трогательно, ей-богу! Мы видим тебя уже велосипедистом, Витя! Как позабыть! Или ты мчишься на своем игренем. Какая резвость! Кто не завидовал тебе, когда ты поглощал дистанцию? Легко, как зефир. И вот, глядишь, ты уже обогнал всех нас и на жизненном пути. Ушел на целый корпус вперед. Но, Витя, мы не говорим тебе - прощай! Мы встретимся с тобой и в женатом образе, как встречались в детстве и отрочестве. Сейчас же тебе открылось новое поле деятельности, которое еще не засеяно цветами. Засей его, друг, засей прекрасными ландышами и фиалками! И существуй в свое удовольствие и в удовольствие твоей необъяснимой красоты супруги Елизаветы Меркурьевны. Разреши ее назвать тем именем, которым называешь ты ее сам, когда к ней склоняешь головку, дорогой твоей Лизой. Лиза, дорогая. Живите, живите в совершенном счастье с золотым человеком, который попался на вашей жизненной дороге. Любите его, как мы его все любим. Честное слово! Таких людей нет. Он человек вне прейскуранта. Ему нет цены... А тебе, Витюша, мы, твои товарищи до гроба, крикнем по-своему. Тебе крикнем, как нашему знаменитому резвому гонщику: жми, Витюша, жми! Ура!..
В десятый раз гости обступили молодых, обнимая их, целуясь друг с другом, расплескивая вино, заглушая криками самих себя.
Чужие взгляды не отрывались от Лизы весь свадебный день - дома, на улице, в церкви. Ей уже стало казаться естественным, что на нее все смотрят изведывающими, любопытными глазами, какими перед венчанием смотрели модистки, портнихи, парикмахеры, подруги, которых называли "провожатками", тетушки, бабушки, разомлевшая от волнений Валерия Ивановна. Волосы Лизы, как никогда, были воздушны. Живые пятна краски перебегали со щек на виски и подбородок. Впервые она надела женские украшения - колье, подаренное Витюшей, перстень с алмазом. Обручальное кольцо она носила уже больше недели. Кроме того, у нее был веер из страусовых перьев. У нее была плетеная серебряная сумочка, где находился крошечный флакон с духами и платочек, обшитый венецианским кружевом. У нее могло бы быть все, что она захотела. У нее не хватало только минуты, чтобы остаться наедине с собой.